Электронная библиотека » Афанасий Мамедов » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Пароход Бабелон"


  • Текст добавлен: 25 февраля 2021, 10:31


Автор книги: Афанасий Мамедов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава четвертая
Именiе

Сон не шел, и в то же время все было подернуто пеленою сна. И эта осень, и ветер, шелестевший в кронах деревьев, и шуршание оборванных листьев, и жужжанье «чертовой мухи» под чертовски низким потолком, и даже неизвестно откуда взявшиеся рычание и хлопки промчавшегося где-то поблизости автомобиля.

Сильно дергало руку. Сетка на кровати оказалась скрипучей, растянутой посередине: «Видать, возлег на бабье ложе, – сокрушался комиссар, – не сетка, а могила незасыпанная».

Через открытую форточку доносилось чье-то шумное прихлебывание. То ли кипяток кто-то пил, то ли чай травяной.

Комиссар отметил про себя, что так пьют обычно те, кто, помимо жажды, испытывает еще и голод, и надеется разом утолить и то и другое.

«Бесполезно, водой сыт не будешь, даже если вода горячая».

Карманные часы «Регент», подаренные отцом на бар-мицву, выстукивали молоточком под серебряной крышкой времени невероятные, навеянные духовыми оркестрами в парках воспоминания.

Вот он скачет на Люське от одной римской цифры к другой, вот спешился и примкнул к самарской толпе, наблюдающей за проходящим мимо пароходом. Он почему-то уверен, что на палубе стоит тот самый человек, что сильнее других ждет его:

«Он машет мне рукой, я должен, обязательно должен помахать ему в ответ, успокоить, знаком показать ему, что происходит…»

Врезавшаяся в шею повязка мешала комиссару это сделать. К тому же человек на палубе вдруг обернулся тем самым пленным поляком, которому он даровал жизнь и который, единственный, уцелел – непонятно для каких таких дел.

«Как его там, поляка этого, которому я кровь свою простил?.. А, Войцех, точно, Войцех… Снова это авто рычит и хлопает, как в ладоши… Откуда ему здесь взяться, этому авто? Разбудил-таки, железный конь!»

Ефимыч свесил все еще гудевшие ноги на пол, глянул на часы, словно те могли знать и по секрету подсказать ему, кто был тот человек на пароходе, в последнее мгновение обернувшийся Войцехом. Но часы, лежавшие рядом с «маузером» и спичками на табурете-коротышке, лишь поведали ему, что со времени, когда он доверил голову подушке, прошло всего чуть более получаса. Немного, совсем ничего, если учесть, сколько ночей он толком не спал. Но комиссар давно привык отделять прошлое от настоящего с помощью коротких скомканных снов.

Он подошел к столу, присел, заметил глиняный горшочек со сметаной на четверть. Влез в него деревянной ложкой, зачерпнул густой сметаны, намазал ею кусок ржаного хлеба и щедро посолил.

Пережевывал медленно, все смотрел и смотрел на муху, угодившую в блюдце с медом. Муха время от времени подергивала лапками. Он поддел ее головкой зеленого лука, видать, оранжерейного, и затем бережно опустил на угол стола к маслянистому пятну.

Вначале муха не подавала признаков жизни, но через какое-то время поползла, прихрамывая, в сторону портупеи. Наблюдая ее мучительное продвижение, комиссар вспомнил отцовские слова, можно сказать определившие его молниеносный побег из дома: «Очень часто, стремясь исправить что-либо, мы делаем только хуже. Поверь мне, Россия – страна хорового пения. Твоему дяде Натану это обстоятельство, конечно, невдомек».

Он тогда позволил себе не согласиться с отцом: «Революция требует колоссальных усилий от каждого сознательного человека». Отец тут же вспылил, закричал матери: «Я твоему братцу Натану, который мезузу над окном повесил, настучу когда-нибудь по физии!.. И пусть у меня денег не просит. Пусть сразу к своему Ленину за деньгами обращается. У большевиков денег много».

Мать, слушавшая их, тихо плакала возле потрескивавшей голландской печки, а отец то нервно теребил, то резко сбивал снизу бороду. А потом он подвел черту их спору: «Люди лгут самим себе чаще, чем другим», и ушел в свой кабинет, как уходят, когда чувствуют, что их провожают долгим взглядом. И больше Ефимыч его не видел. Мать видел, брата Ёську видел, сестер, дядю Натана, а отца – нет.

Дверь отворилась, в нее влетел Тихон со словами:

– На-ка вот, наворожил!.. – и Тихон, с черными метинами на лице от порохового взрыва, протянул Ефимычу начищенную ваксой кожаную куртку. – Носу не вороть, Ефимыч, Адамов дух мазюку мою перешибеть. – Умыкнул картофелину со стола, ткнул ее в холмик соли на газетном обрывке и отправил в заросший грубым волосом рот прямо с кожурой.

Ефимыч не удержался от улыбки, освободил руку от повязки, влился в кожанку и начал под нее подстраиваться: поводить плечами, втягивать живот, надувать и без того тяжелую для его роста и возраста грудь…

Созидательные свойства летной куртки с аристократическим гатчинским прошлым оказались несомненными: комиссар выглядел в ней решительней, значительней и, самое главное, много старше своих лет. Он поискал взглядом тряпку, не найдя, подобрал со скамьи чью-то байковую портянку и быстрыми движениями одной руки протер куртку, чтобы не мазала черным, и лишь после этого позволил Тихону набросить на себя желтую портупею.

– А говорят, будто жиды без черта управляются, – заметил Тихон и уже тем самым луком оранжерейным, на котором муха сидела и свой бедовый след оставила, в соль пару раз макнул и в рот метнул. – Да такий хлопчик як взглянет, у баб шнуркы на корсэтах полопаются.

Тихон смотрел на Ефимыча глазами влюбленными. На своем веку он немало мызгал по еврейским местечкам. То от большевиков Россию спасал, то просто отводил душу православную в затяжном черкасском погроме, но такого экземпляра встречать ему не приводилось. Своей готовностью на все, что у доброго казака на уме, Ефимыч вызывал в нем чувства странные: от суеверного страха до умиления почти отцовского…

– Какие новости в полку? – спросил комиссар, размышляя, отдать ли Тихону свою шашку сейчас, чтобы наточил ее, как только он один в полку умеет, или уже после, ближе к вечеру.

– Наштадив пожаловали. – Тихон достал из кармана кусочек давнишней «Нивы», сложенный вчетверо.

«Нет, лучше отдам шашку, когда из штаба вернусь».

– То-то авто гремело. – Комиссар вспомнил, как на вот таком же громыхающем автомобиле они везли на склад Московского совета в Юшков переулок отобранные у рыночных торговцев кожаные куртки.

– Слышь, комиссар, хотят поляка твоего ясновельможному пану передать, пока его не грохнули, – и аккуратно оторвал от «Нивы» кусочек.

– Под залог или войне конец?

– За постой наш, полагаю, расплата. – Тихон насыпал между строк порцию табака.

– Я полагал, армия за постой не платит.

– Ну так-то не золотыми червонцами.

– Все равно, сделка…

– А хоть и так. Пусть хлопец по нашему расчету гуляет, – скрутил, лизнул «Ниву» слева направо, справа налево, подправил – и кремнем, кремнем, в гильзе упрятанным. – Я это единственно ради доброго полагаю.

– Чей табак куришь?

– А шо?..

Ефимыч давно собирался заняться Гришаниным табаком, да все недосуг было: то на Варшаву шли, то прочь от нее. А небезынтересно было бы узнать, откуда у телефониста Гришани табак трех сортов, и главное – почему он никогда не переводится? Вот нефть может кончиться, может кончиться хлеб или сахар, а Шанькин табак – никогда.

Как-то Ефимыч даже обмолвился на эту тему с Верховым, но тот быстренько одернул его, сказал, Гришаня – «нужный человек», к тому же «табак, он хуч в мирное время, хуч в пепельное – есть табак. Никак нам без табачку нельзя, Ефимыч. Без табачку мы точно без оглядки живем. А человек без оглядки – на нелегальном положении, сам знаешь. Как Ленин до семнадцатого. Вот так я разумею».

– Слышь, Ефимыч, сходил бы ты до сестриц, а то без руки останешься. – Тихон отряхнул картофельную крошку с гимнастерки.

– Схожу после штаба, – успокоил комиссар.


Погода начала меняться. По небу ползла серая хмарь. С востока надвигалась черная тоскливая туча. Ветер задул сильными и внезапными порывами. Влажная листва тяжело шелестела. Птицы, привлеченные яблочными садами и наслаждавшиеся оставшейся половинкой осени, куда-то срочно заторопились.

Комиссар шел, размышляя о том, какую странную картину представляло собою имение во время пребывания красных кавалеристов.

Казалось бы, люди, привыкшие ненавидеть друг друга по разности классового сознания, мирно уживались на этом клочке земли, именуемом Белыми столбами. Ни одной черты того буйствования, к которому он так привык за годы войны.

Необычайность этого явления не могла не поразить комиссара: казалось, красные кавалеристы были тут зваными гостями. Даже «девки созревшие и бабы вдовые», как сказал Тихон в свойственной ему манере изъясняться, готовы были «зазывать конников до своих хат», и те, сойдясь для ласк, наверняка начинали выказывать стремление к гражданской оседлости.

Дорога, ведущая к штабу полка, была порядочно вытоптана.

Что он им скажет? Явится в штаб, и, опираясь на данные разведки, толкнет всех на откровенно тяжкое предприятие, на чистые, можно сказать, похороны? Ведь ясное же дело, что поляк в западню заманивает.

И тут вдруг очень к месту пришелся совет отца, присказка, которую Хаим Тевель Веньяминович вспоминал довольно часто в сложные моменты жизни и советовал не забывать и ему, Ефиму, потому что уж чего-чего, а сложностей в жизни будет хватать: «Главное, сынок, – говорил отец Хаим Тевель, – чтобы ты всегда помнил, как пахнет хрен на пасхальном сейдере до того, как подадут рыбу-фиш».

Странно, раньше он никогда не задумывался, почему именно запах хрена следует помнить, почему не луковицы или той же картошки, смоченной в соленой воде?

Ефимыч вспомнил, как драл всегда ноздри пасхальный хрен, вспомнил его вкус и наказал себе особо не беспокоиться: Кондратенко уже небось все Верховому рассказал, обо всем доложил в деталях. И решение неожиданно атаковать противника или оставаться здесь, пока не поступит полку из штаба дивизии приказ выступать, прикрывая стрелковые части, наверняка уже без него приняли.


Штаб полка располагался в небольшой одноэтажной пристройке, называвшейся Западной. По-видимому, где-то и Восточная стояла. Если ее не разрушили, конечно.

Ординарцы эскадронных окружили автомобиль наштадива, отбитый еще у Деникина. Со словами «подь сюды», «а как будет ейное имя?», они важно ходили вокруг видавшего виды «Ауди», оценивая его неживую красоту и испытанную на дорогах войны заморскую прочность.

Не менее важный шофер наштадива, взятый ординарцами в почетный круг, изо всех сил старался не обращать на них никакого внимания. Как художник, отходя на необходимую дистанцию, вглядывается в свое творение, так и он, отойдя на несколько шагов, вглядывался в лак германского авто и, если находил что-то мешавшее идеальному сверканию его поверхностей, немедленно смахивал мягкой тряпкой, после чего отступал вновь и снова вглядывался.

Сейчас внимание шофера привлекла генеральская «v», одна половина которой была на передней дверце автомобиля, а вторая на задней.

– Блоху ищет, видать…

– О дожде не ведает…

– Бабится, как с чужою жинкою прямо…

– Ехает и ехает себе по имению, а за так же ему нельзя, потому как авто не лошадь, бензина хлебает – ведра подноси.

– А он нарошно.

– А я и говорю… что нарошно!..

«Я говорю» – это мат-перемат. «Я говорю» – это папахи, кубанки, фуражки… Шашки и сабли неуставные. У одного – польская, у другого – ставропольская. «Я говорю» – это голоса взлетающие и опускающиеся, утробные и свирепые. Такое впечатление, что с одного хутора хлопцы собрались. Чадят самодельным табаком-«горлодером» и распинаются на все лады.

Ефимыча увидели, подобрались. Но так себе подобрались, скорее ради ординарца Тихона подтянулись, нежели из уважения к красному проповеднику.

«Что-то не так идет, чувствую я это. Какая-то «черная тачанка» прилетела с юга».

Только он о «черной тачанке» подумал, как на крыльцо выскочил радиотелефонист Гришаня, как и положено человечку штабному – чистенький, аккуратненький и щеголеватый даже по меркам наступающей армии. Тонкие иксообразные ноги Гришани прилежно отбарабанили дробь по деревянным ступенькам.

Ефимыч всегда недоумевал: «И зачем такому шпоры, зачем наган и шашка?..»

Сталкиваясь с Гришаней, он никогда особых симпатий не выказывал: «Человек – попутчик нашей революции, не более того». Но, может, у комиссара потому такое мнение составилось, что телефонист Гришаня числился «вторым и последним евреем в полку». Это обстоятельство – явный перебор – самого Гришаню нисколько не волновало: последний так последний, ни полк, ни сам Гришаня за то ответственность не несли. Нес комиссар – «первый еврей в полку».

Казаки утверждали, что не зря у Гришани в волосах седая прядка, что он еще себя покажет. Много секретов о походе знает Гришаня или, как тут его еще называют, Шаня. Но умеет, чёрт одесский, тайны хранить. И исчезать, когда буза штабная накрывает. И всем он свой, потому как образ ближнего перенять – для него дело совершенно плевое. Гришаня, если надо, кого хочешь окарикатурит. Раввина, перечисляющего царскому офицеру беды богоизбранного народа, биржевого маклера за десять минут до обвала акций и своего окончательного падения, даже самого Ленина, но казакам почему-то больше всего нравится, когда Гришаня Сталина копирует. После Гришиного Сталина они кричат поощрительно: «Ешо давай, ешо».

– С возвращеньицем, Ефимыч! – Шаня поставил катушку на землю, медленно переложил небольшой ящичек с двуглавым орлом в другую руку и небрежно отдал честь.

Лучше бы не отдавал, так и стоял бы, как перед позолоченными зеркалами в фойе оперного театра.

«Интересно, что у него в том ящичке, телефонная гарнитура или кисеты с табаком трех сортов?»

– А ну, погоди, собиратель голосов! Поделись штабными секретами, – остановил его Ефимыч.

– Да ну, комиссар, какие у нас секреты? – Гришаня-Шаня скосил красные от недосыпа глаза на ящичек с двуглавым орлом. – Командование фронтом приказало отвести войска на линию старых германских окопов.

– Вот оно как… – Комиссар сунул руку глубоко в карманы кожанки и нащупал талисман – маленький камушек, по форме напоминающий сердечко.

– Дивизии придется пробиваться через заслоны польских частей. Короче, раз жить, раз помирать – вот и все наши секреты.

– Тоже мне, обнаружил скорбь в Талмуде. – Ефимыч окрутил камушек три раза и вытащил руку из кармана. – А что, наштадив здесь?

– Приехал пообщаться лично с ясновельможным паном. Табачку донского не желаешь? Аккуратный табачок! Для тех, кто предпочитает курить, глядя на звезды. Ночной, так сказать.

– Гриша, ночными только горшки бывают…

– Не знал, за что каюсь, товарищ комиссар, – связист Шаня шумно подсосал воздух между щелью в прокуренных зубах, – тороплюсь я…

– Что так? Поляки с тылу зашли?

– Тут такое дело… – и на небо посмотрел, словно проверить хотел, останется ли на месте Хозяин после того, что он скажет.

– Не томи, уже выдави вишенку из шоколада.

– Помощник мой на холме запропастился.

– И давно?

– Порядком.

– Что с ним, знаешь?

– Успел передать, что бойцы наши на управляющего имением в сильной обиде. Голубятню разгромили и какую-то бабу откорячили.

– Снова особисты слетятся…

– Так вот я думаю, комиссар, сообщать о том Верховому или нет?

– Что значит – «или нет»?

– Так ведь наштадив здесь.

– Пошли.

– Куда?

– Куда-куда? Разберемся сами.

– «Разберемся?!» – Шаня выкатил глаза с кровавым обводом: – Тебе, комиссар, видать, судьба Микеладзе[17]17
  Имеется в виду судьба военкома В. Н. Микеладзе, убитого при невыясненных обстоятельствах в феврале 1920 года. В организации убийства комиссара был обвинен и приговорен к расстрелу вместе с шестью своими ближайшими помощниками командир конного корпуса Красной армии во время Гражданской войны, организатор кавалерийских частей Б.М. Думенко. Как считают некоторые историки, обвинение это было сфабриковано и являлось результатом соперничества между Б. М. Думенко и С. М. Буденным.


[Закрыть]
все не дает покоя?

– Так ты туда, наверх, шел или сматывался куда подальше?

– На меня не рассчитывай, комиссар.

– Как так? Сам же говоришь, телефонист твой исчез…

– Я только за голоса в проводах отвечаю.

– Два месяца назад я бы тебя к стенке за такой твой голос…

– Два месяца назад жизнь полячья гроша ломаного не стоила, а теперь за нашу с тобой кто грош даст?

– Дорогу знаешь на холм?

– А их тут две. – Шаня снова шумно всосал воздух в щель между зубами. – И обе – в обход.

– А напрямик имеется дорога?

– А напрямик – больно круто будет взбираться. К тому же ты у нас вроде как поляком подбитый. Думаю так, комиссар. – Гришаня поискал кого-то взглядом. – Видишь человечка бездельного? Вчера нас водил туда напрямик.

«Бездельным» оказался тот самый бугристый красный белостолбовец с бедной радостью в лучистых глазах, которого комиссар заметил на площади у трактира. Сейчас в его внешности было не так уж много апостольского.

Вблизи голова его оказалась маленькой и пушистой, а уши… Через такие уши запросто солнцем можно восторгаться.

– Он не рассыплется на марше? – Ефимыч сделал неуверенное движение по направлению к апостолу.

– Он еще тебя подождет, пока ты сил набираться будешь.

Ефимыч подумал про себя, что война вообще – навязчивый кошмар, сон дурной паутинный, а в такие моменты, когда и не война, и не мир – просто геенна библейская. На каждом шагу новое проклятие. И как только реагировать на него? С позиций войны, мира или грядущего времени?

И получаса ведь не прошло, как мелькнула мысль, что красные кавалеристы в Белых столбах расположились так, будто мирный договор уже подписан и скоро по домам, но нет, снова мужику – война, бабе – презрение.

Вот этот апостол, он сейчас посреди войны или вне ее? И как сказать ему, что ты от него хочешь, чтобы он оставался таким же просветленным, как на иконах?


На двух сдвинутых вместе штабных столах – польский самовар, по форме напоминающий греческую вазу, блюдце с колотым сахаром и большая карта.

Где-то в двух сотнях верст от Москвы – глиняная пепельница, забитая выкуренными под корень самокрутками и дурно пахнущим донским табаком, видимо, тем самым, которым промышлял «второй и последний еврей в полку». Табак был смешан со слюной и запахом яблочных огрызков.

– Обращаю внимание, сколько бы они там мирных документов ни готовили, комары-мухи, а пока нас версты не разведут, мы глотку друг другу еще не раз перегрызем. – Верховой оторвался от Юго-западного фронта, выпустил синюю струю дыма и проводил ее взглядом аж до самого окна. Заметив отсутствие комиссара, поинтересовался: – А куда это чернявый наш запропастился?

– Серьгой своей торгует чернявый. – Эскадронный Ваничкин был явно доволен таким предположением.

– А тебе с того что катит, кум? – резанул его взглядом Кондратенко.

Орденоносец Ваничкин задумчиво поскреб свой тяжелый серый подбородок и решил пока остаться в союзе с Кондратенко.

– Фронт жиденький. – Комполка вновь уронил голову в карту, в поля, в речушки, в деревеньки. – Сильных сторон у нас с вами, товарищи, я не наблюдаю, правда, есть одно замечательное преимущество – до своих основных сил относительно недалеко. – И добавил: – В случае чего, конечно.

Командиры эскадронов шутку оценили.

– Значится, так, – продолжал Верховой, – постоим пока у пана ясновельможного, если, конечно, неучтенный «халлерчик» вдруг не объявится. Но тут будем полагаться на утешительные данные разведки.

И только Верховой хотел что-то уточнить у Кондратенко, как послышался за окнами бабий ор, визг и выстрелы…

Судя по их бестолковости, палили в воздух.

Кондратенко кинулся к двери прежде других. В дверях столкнулся с Матвейкой, ординарцем Верхового. Бросил на ходу:

– Что там еще?

– Народ идет к командиру слезу жалости предъявлять.

– Почто так? – Верховой вдавил в пепельницу остаток самокрутки.

– Тык обидели.

– Ась?!

– Обидели, говорю…

– Кто лапу приложил? – допытывался Кондратенко.

– Вестимо кто. Игнашка с Кузькой. Мать их!..

– Граммофон из хаты выволокли, что ль? – предположил Верховой и добавил: – Вместе с танцоркой.

– Сначала голубей всех побили, потом молодку в сено запихали.

– Твои ж ты мухи!

– Они ей ноги поднимать, а она – в морду. Оченна неприличная какая-то.

– Да уж, невоспитанная. А кто такова будет?

– А я почем знаю. Я на том сене не кувыркался.

– Ты мне, Матвейка, с праздничной стороны все обставить норовишь?! – вскипел тут Верховой.

– Непотребники из второго взвода третьего эскадрона над барышнею, дочерью управляющего… – Матвейка замялся, глянул осторожно на Ваничкина.

– Что ты на него бельма свои таращишь, ты на меня смотри, никчемный ты человек! Муха неуверенная!

Но Матвейка, мучаясь в поисках необходимых слов, отступил в сторону, всем своим видом давая понять Верховому, что больше, чем сказал, он уже не скажет. И эскадронный Ваничкин тут был ни при чем.

– Комиссара дело ромашкой расцвело, – кинул на ходу комполка. – А он серьгой своей где-то торгует…

Швырнул дверь в коридор и сам за комиссара все решил:

– Сифилитиков тех найти и в штаб на допрос. Выявить, кто из них первый исподнее девке на голову забросил.

– Не девке.

– Как не девке? – недоумевающе взглянул на ординарца.

– Вышло так – девку на бабу обменяли!..

– Ухватистей показалась? – хмыкнул Ваничкин, и один глаз его сделался масляным и блескучим, а другой оставался холодным и бесчувственным, заполненным недоверием ко всему миру.

– Ваничкин, я тебе Пилсудского в образе ящера в штаны подкину. – И комполка затопотал, загромыхал по коридорным половицам так, что они в прогиб под его ногой.

– Первого выявить бесполезно будет, – предупредил на всякий случай Матвейка.

– Это почему ж? – комполка резко остановился.

– Потому как первый, по имени Игнатий, шпагой проколот.

Комполка переглянулся с Кондратенко.

– Как есть шпагой, товарищ командир. Лично в том убедился.

– Ох, и интересно ж с тобой, Матвейка. Ты, брат, у меня то колотый сахар заместо соли, то соль заместо колотого сахара, – и показал ординарцу, как он легко его придушит одной рукой прямо сейчас. – Понял, тещина ты муха!


Стоило Верховому выйти на крыльцо Западного, как на него поперло свирепое бабье, вооруженное вилами, косами, ухватами, отвалами плугов, граблями…

– Бабу рвали, Бога крали! – прокричал кто-то по-русски из толпы.

Бабы креститься – от Бога к человеку, по-православному, одна только слева направо – от человека к Богу.

– Ты смотри, а поляков-то с кошкин хер, – сказал Верховой Кондратенко. – Утекли, значит, от греха нашего подальше «пшебешешники».

– Комиссара нам давай! – горлопанил народ.

– Пусть ответит, погромщик красный.

Мужички топтались позади баб в ожидании удобного случая. Под казачьи шашки лезть им не хотелось, но и своего шанса достать красного бойца из-под потных бабьих подмышек тоже упускать не собирались.

Несколько баб потребовали немедленных объяснений. Они скакали по большой луже, так что жижа от их тяжелых ног стреляла в сторону холеных ординарцев.

Одна из них, некрасивая, широкоплечая, короткорукая, с граблями наперевес, угрожала сварить комиссаровы яйца в крутом кипятке, если он сейчас же не пойдет к дому управляющего и сам все не увидит своими глазами!..

– Комиссар-то наш вовремя шары укатил! – бросил Кондратенко в сторону комполка.

– Да уж, без его мудей мы коммунизму никак не наладим.

Комполка пальнул в воздух.

Стало тихо.

Из лужи вышла та самая, некрасивая и горластая, баба.

– Предводительница ты, что ли, будешь? – Верховой медленно вернул револьвер кобуре. Так медленно, чтобы все успели заметить это его движение и по возможности оценили и успокоились. При этом кобуру он не застегнул и руку оставил лежать на ней.

– А ты кто? Комиссар, что ли? – спросила в ответ белая баба.

– Комполка. Тебе, дуре, того мало?

– Давай комиссара мне! – Она с размаху двинула граблей по стеклу знаменитого деникинского автомобиля с латинской литерой «v» на борту. Стекло разлетелось вместе с дубом и надвигавшейся с востока тучей, отражавшимися в нем.

Баба с размаху ударила еще раз, но уже по капоту, по изящной крышке бензобака.

– Ты шо, сучья твоя утроба, совсем рёху далась? – Облитый кожей, как орешек шоколадом, шофер наштадива кинулся к машине и заслонил собою капот, выказывая тем самым беспримерное мужество.

– А ну, гулка блудящая, пошла отсюдывы! – Матвейка с такою быстротой щелкнул бабу нагайкой по лицу, что многие пропустили коронный взмах его руки.

Из расплющенного носа бабы-предводительницы потекла кровь.

За бабу из толпы вышел мужик с топором. Замахнулся на Матвейку и рухнул.

– Кто то был?! – заорал, бешено сверкая глазами, Верховой.

Толпа отступила, но не ушла. Все смотрели на бившуюся в истерике бабу.

– Кто стрелял? – повторил вопрос Верхового Кондратенко.

Мальчик-часовой сделал шаг вперед:

– Просю прощения, – и голову склонил почему-то перед Кондратенко, давая понять, где тут для него алтарь.

Кондратенко быстро смекнул:

– Не ко мне, паря, вона комполка стоит.

Тогда мальчик улыбнулся Верховому:

– Ня вемь, как вышло так… сдается, испужался больно за братеню маёво…

– Отдай мне его, командир! – Белая баба расставила в черной луже свои толстые ноги, оскалилась и сделала сверкающие местью глаза.

– Мальчик – красноармеец, служит преданно революции, – медленно отчеканил Верховой и, заметив прежде бабы, что ее мужик очнулся, добавил: – Мужику своему лучше встать помоги. Жив он у тебя, комарик твой кровопийца. А ты тут все вокруг ядом заливаешь. Дура ты, баба!

Баба обернулась, всплеснула руками и от неожиданного возвращения мужа к прежней жизни тихо заскулила в ладони.

– А я-то думала, готов, родненький!.. – сменила глаза с мстительных змеиных на ласковые собачьи.

– Мужика к сестрицам нашим в перевязочный отряд, пусть за дыханием его следят. Парня с поста снять, разоружить и в штаб на допрос, – четко отдавал приказания Верховой. – Комиссара вывести к народу, пусть на голубятню идет дерьмо свое теплое хлебать. А я вас после догоню, кое-что выведать по сему делу еще надобно.


С одной рукою на перевязи подниматься, держа равновесие, было тяжело: дорога оказалась узкой и извилистой, к тому же еще и заросшей по бокам непроходимым колючим кустарником, а почва – мягкой и склизкой из-за подгнившей листвы. Так что Ефимычу все время приходилось буксовать и взбираться по неровному краю.

Когда из земли вырастали невысокие щербатые ступеньки, в задачу которых, по-видимому, входило еще и защищать от оползней, он почти догонял апостола, но стоило ступеням оборваться, скрыться в земле, отставал. Тогда апостол оборачивался, словно имел на спине четыре глаза, и перед комиссаром представал не герой католических фресок, а обычный деревенский мужик, правда, с необычным взглядом.

– Сколько идти еще, отец?

Апостол моргнул лучистыми глазами и показал Ефимычу выпирающие лопатки.

– Сто пятьдесят ступенек, – ответила спина с выпирающими лопатками, и ей вроде как стало легче.

– Чёртовы ступени!

«Где он эти ступени увидел, как сосчитал?»

– Именно так их и называют у нас – чёртовы.

– Почему?

– Почему? Жизнь меняют. Потому.

Как всякий, кто тяжело и долго поднимается наверх, комиссар не мог отказать себе в удовольствии глянуть вниз.

Там внизу, справа, по одной из тех двух дорог, о которых, вероятно, говорил телефонист Гришаня, торопливо спускался гомонливый белостолбовский люд.

«Сколько их там? На глаз отсюда – хвост приличный».

Были среди белостолбовцев и готовые поддержать старших подростки, и готовые поддержать подростков дети, а одной белой бабе, спешившей впереди всех, не хватало только младенца на руках для полного драматизма.

Именно сейчас, глядя сверху вниз на эту картину, достойную кисти фламандских мастеров, и понимая, какое преимущество на войне имеет тот, кто смотрит сверху вниз, комиссар вспомнил рассказ Тихона еще полугодичной давности, ординарец уверял его в том, что находчивые немцы занимают глаза у почтовых голубей, используют птицу на войне. «Наши даже одного такого «фотографа» изловили, сил ему не хватило до своих долететь, подранили его». Почему бы пану управляющему не позаимствовать у практичных немцев обученных птиц для своих шпионских нужд? Так что, может, неспроста наши-то голубятню покрошили? «Наши» – это кто? – подумал Ефимыч. – Это те самые, которые при удобном случае оторвут мне голову, как немецкому голубю-фотографу? Это те, кто путает меня с Шаней и пугают судьбой комиссара Микеладзе?» – И тут Ефимыч, быть может, впервые за всю кампанию, осознал, как далеко ушел от самого себя. А еще подумал, что ему придется когда-нибудь вернуться, и возвращение будет не из легких.

«Хорошо, что я шашку Тихону не отдал». – Ефимыч стремительно вытащил ее из ножен.

Католический Павел обернулся и застыл.

– Да на кой ты мне!.. – Комиссар воткнул шашку в нагую пьяную землю. Закрепился на высоте и легко поднялся на шаг. Выдернул из земли, точно из мяса, и снова воткнул.

Вскоре из-за качавшихся черных веток выглянул маленький замок. Не тот, что обычно рисуют на виньетках или в углах фотографических альбомов, со рвом и разводным мостом, а тот, что так таинственно раскладывается в детских книгах с панорамными картинками. Замок, за стенами которого и искатели приключений, и преследователи, и загадочные смерти, и скрытые сокровища, охраняемые привидениями… На который смотришь, повзрослевший, и думаешь: и чего я так боялся? Все ж выдумка, детская фантазия, ничего в нем такого нет. Не замок, а насмешка судьбы «во французской манере». Прятаться в таком замке долго не получится, а бежать – пожалуйста, в особенности если побег тот от самого себя.

Две четырехгранные башни в три этажа, соединенные стеной с двумя арочными проемами, не то что ветхие, а почти разрушенные. Узкие окна в них, напоминающие по форме бойницы, – слепы. Стена перед башней справа развалилась и заросла дремучим кустарником. Зато правое крыло (в два этажа) – явно жилое. Чистенькое, аккуратненькое. Вход в него, видно, с другой стороны, сбоку.

– Здесь управляющий живет? – Комиссар показал шашкой на правую трехэтажную башню, на окна правого крыла.

– Живет. – Апостол даже не обернулся.

– А ясновельможный пан где обосновался?

– В усадьбе.

– Что ж он свой замок оставил?

Апостол остановился, повернулся, снял картуз с треснутым козырьком и помахал им, как веером.

– Не можно ему здесь.

– Почему не можно?

– Семейное прошлое таково. Осталось здесь и не уходит.

– Это как понимать? – Комиссар, пользуясь случаем, тоже остановился, чтобы хоть немного перевести дыхание.

– Семейное – прошлое – здесь – живет, – сказал он так, будто комиссар намеревался стенографировать его слова. – Что тут непонятного? Привидения гуляют, что твой сквозняк.

«И как с ним говорить? На каком языке?»

Пока комиссар думал о том, сколько поколений поднималось по этой дорожке к замку, прежде чем стать привидениями, пока спрашивал себя, могли ли быть раньше у этой дороги развилки, случился странный разрыв во времени, и комиссар не заметил, как они с апостолом поднялись на холм, перешли мостик и подошли к распахнутым чугунным воротам, за которыми виднелась коротенькая аллея, а сбоку от нее – каменный колодец и несколько деревянных пристроек позднего времени.

Одну из них, просвечивающуюся в нескольких местах, Ефимыч принял за голубятню. Но то оказались просто деревянная стена и подпертый столбами навес, под которым хранились дрова, сено, бочки и тележные колеса, а голубятня находилась дальше и правее.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации