Текст книги "Цена отсечения"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
– Не сейчас, Олег Олегыч. Не на ходу. Пообедаю, в кресле развалюсь, и задымлю.
– Простите, я вторгнусь в вашу беседу? Степан Абгарович, не узнаете? – Это был интеллигент с бородкой.
– Лицо знакомое, и даже очень, но кто и как зовут – не помню. Извините. – Степан Абгарович напрягся; наверное, сейчас попросит денег.
– Томск, восемьдесят третий, вы меня из комсомола исключали.
Так. Вот оно что. Понятно. – В сентябре восемьдесят третьего года контора накрыла полусекту аспирантов и студентов Политеха. Странные были ребята, много попортили крови. Пили бы водку с шампанским, целовались, делали аборты, ну хотя бы просто, чисто по-человечески, верили в православного бога и читали утвержденные молитвы; нет же; помешались на дурацкой мистике. Сначала подались в буддизм, устремились в астралы; это еще куда ни шло: все тогда интересовались индийским. Затем решили стать посвоеродней. Создали томское братство в честь старца Федора Кузьмича, объявили его царственным гуру. Сочинили самодельную службу, бубнили по ночам нараспев, раздражали соседей: Радуйся, старче Феодоре, царский венец презревый, многая премудрости веры познавый. Или что-то в этом роде. Полная чушь.
На исходе лета, когда комар уже не буйствовал, клещ ослабевал, а дожди еще не начинались, уезжали с палатками за город, копали в окрестностях, на заброшенных заимках, под фундаментами сгнивших часовен – искали останки кумира. За вечерним чаем у костра вели монархические разговоры; осуждали революцию и ждали исполнения пророчеств святого Серафима. Что Россия, дескать, возродится, хотя и не будет богатой, коммунисты уйдут восвояси, а там, глядишь, опять появится русский царь. Откуда возьмется? а Бог даст.
Устроили им русского царя. Кто-то стукнул – то ли городские соседи, то ли деревенские пьяницы. Гэбэшники подкатили на уазике к раскопу. Повязали, доставили в управление. На допросах девчонки стояли твердо, только глазками сверкали из-под черных платочков; вьюноши – те размякли. Кто-то дал признательные показания: антисоветский центр, отделение Сибири, возвращение Романовых на трон… В общем, бред; контора потирала руки. В ректорате случилась паника; от Мелькисарова требовали мер, а он тянул резину. Во-первых, не хотел мараться. Во-вторых и в-главных, генсек Андропов исчез с экранов. Как только наши сбили корейский лайнер, так и сразу и пропал. Значит, основательно болеет; если же вождь нехорош, то готовься к полной замене власти; новая метла по-новому будет мести: зачем же бежать впереди паровоза?
Он угадал. Сухощавый Андропов умер; на трон, задыхаясь, забрался одутловатый легочник Черненко. Установки поменялись; гэбэшники струхнули: группа из пятнадцати человек, крупная подпольная организация, как могли проморгать? По головке не погладят, звездочки снимут с погон. Решили все спустить на тормозах: членов секты исключить из комсомола, аспирантов временно отчислить, пускай послужат в армии. Прочистят мозги и вернутся. Дело свести к самовольным раскопкам. А главное, потише, потише. Не раструбить на всю страну.
Этим потише Степан и воспользовался. Девчонок просто отпустили в академку, под предлогом женских проблем; парней он уговорил повиниться, влепил строгача и сохранил на кафедрах. Только один дурак уперся, решил пойти до конца. Бородки клинышком у него тогда не было. И седина не пробивалась. Но взгляд был такой же, искоса. Голова чуть повернута вбок, бровь приподнята, сектантский глаз горит…
– Что я слышу? Что я слышу? С этого места, пожалуйста, поподробнее. Степан Абгарыч, вы что же, из этих будете, из борцов со всем светлым и прогрессивным? Не знал, не знааал… – Арсакьев возбудился. – Расскажите-ка нам про господина Мелькисарова. Кстати. Я Арсакьев. Олег Олегович, технарь, бизнесмен, благодетель. А ваше имя-отчество, коллега?
– Недовражин Константин Михалыч, бывший сопроматчик, а теперь художник-грантополучатель. Вы не подумайте, Олег Олегович, Степан Абгарыч меня попытался спасти; я сам предпочел исключиться. И, в общем-то, потом не пожалел. В армию не взяли по здоровью, поступил в универ, на вечерний, получил другой диплом, всю жизнь хотел историей искусства заниматься, потом перестройка, то да се. Остался сам собой и очень даже этим доволен. Вот, в Москве уже столько лет, был женат, сейчас один живу – между городом и деревней.
Наверное, он думал, что сейчас его спросят, почему один – и между; Арсакьева зацепило другое.
– А за что исключили, не тайна?
– За Веру, Царя и Отечество. – Недовражин кратко, сухо рассказал, в чем было дело.
Арсакьев скривил губу.
– Ну знаете, скажу вам откровенно, и я бы вас погнал. Мы таких всегда гнобили. Цари, понимаете, батюшки какие-то, развели мистические сопли, черт возьми, куда ни плюнь, всюду поп! Я как только чую поповский запах, обхожу за версту.
– Так ведь и я некоторым образом беспоповец. – Недовражин искоса взглянул на Арсакьева.
– Но и бог ваш мне тоже не нужен.
– Главное, чтоб вы Ему были нужны.
Слово за слово, они сцепились.
Недовражин набычился, напрягся, по-толстовски заткнул руки за пояс, голову опустил, зыркает исподлобья; Арсакьев заложил правую руку за лацкан, ногу выставил вперед, гневно затряс щеками. Как псы на прогулке, один дряхлый, другой помоложе, но тоже не слишком бодрый; стоят друг напротив друга, лапы раскорячены, шерсть дыбом, утробно рычат, но не спешат рвануться в бой.
Вот, кажется, и развлечение на сегодня.
– Стоп-стоп-стоп, господа! Бог с ним, с этим вашим Богом; у меня хорошая идея. С вами, Константин Михалыч, мы столько лет не виделись, вам, Олег Олегович, на службу не идти, а мне нужно срочно на дачу, туда завезли такую штуку… вам как бывшим инженерам будет интересно. Поедем в Переделкино? я вам кое-что покажу, пообедаем, поужинаем, заночуем.
Оба неожиданно легко согласились. Набились в машину Мелькисарова; джип Арсакьева поехал следом. Тяжело, как танк, прикрывающий мотопехоту. Ехали осторожно, почти трусливо: жижа начала смерзаться в гололед.
5
– Достойная кормежка, по-советски.
Водитель Арсакьева, Анатолий, надежный, поджарый, но с очень толстыми губами, налегал на салат оливье; вкусно пахло яблоком, жареной курой и густым обильным майонезом. А Василий отдавал должное селедке под холодную картошечку; сам себе он сельдь не позволял, только на выходные: нехорошо дышать на барина селедочным духом. Но тут совсем другое дело.
Степан Абгарыч позвонил, заказал еды в писательском ресторане. Через полчаса официанты, похожие на рисованных аистов с детишками в клювах, притащили в блестящих судках и коробках: и кислые щи, и салатик, и разный рыбец, и язычок внарезочку, и настоящий серый груздь. Кушайте, сказал Степан Абгарович, что мы, то и вы. Даже разрешил немного выпить: все остаются до утра, сегодня можно. Они с Анатолием прикинули, пусть один будет трезвый, мало ли; бросили монетку; Василию не повезло, ему вообще редко везет. Везучий Анатолий выпил, закусил, и продолжил.
– Мой тоже советское любит. Старая гвардия. Как вернется от французов или япошек, сразу просит: Толя, колбасы! Я в холодильничек, туда-сюда, розовенькой начекрыжу, сделаю бутербродцы, вместе сидим, пьем чай, разговариваем. Ему на юбилей подарили картину: докторская на батоне. С нарезкой, за тринадцать копеек, помнишь?
– Как не помнить. Умели делать хлеб. Не то что сейчас. Разучились.
– А потому что хачики пекут. Говорю тебе откровенно; с моим о таком лучше и не заикаться, выгонит в два счета и выходного пособия не даст. Очень принципиальный человек.
Чугунные батареи шпарили, окна были наглухо забиты, запотели. Анатолий снял рубашку и остался в майке, ярко-белой, чистой и не очень плотной: на груди и на спине ткань прокалывали жесткие волосы, отчего Анатолий был немного похож на ежика; Василий тоже скинул лишнее.
Анатолий спросил сквозь закуску: что за жигулятина мешалась под ногами на Ленинском? Приходилось осторожничать. Зацепишь колесом – и не отлепишь. И это на моем, на англикосе, а как ты на своем гитлере по льду ездишь – вообще не понимаю. Сколько хороших парней из-за этих гитлеров побилось. Потом, хорошо, свернула. Но такая назойливая, как собачонка: тяфтяфтяф, тяфтяфтяф. Заметил? Василий – заметил. И рассказал, что знал. И про четверку, и про молдаван, и про то, что с недавних пор имеется «Мазда», новая, но картер уже поврежден; фотограф Серега нормальный мужик, но упрямый. Абгарыч говорит: ты объясни, как будешь ставить кадр, что там получится? А Серега – в обидки, играет желваками: «Оператор – не оратор». Мол, лезете в чужое дело. А если ему что-то посоветовать – вообще держись. Надуется, как мышь на крупу, раздует ноздри оружейного калибра, и процедит сквозь зубы: сделаю по-вашему, но вы запомните, какое было мое мнение. Потом поймете. Может быть.
Жара нарастала. Приоткрыли дверь; в коридоре тоже было душно; не помогло. Сняли штаны, остались в трусах и носках.
Зачем хозяину «Мазда» с Серегой? наверное, решил отсняться для потомства. Ткскть дембельский альбом. А зачем четверка? кто их, господ, разберет. У каждого свои тараканы. Эти молдаваны странные такие, чессло. Сначала устроили гонки на льду, а с утра, как ни в чем ни бывало, подходит мужик из четверки. Нет ли, мол, каких ходов в ГАИ, справка техосмотра позарез нужна, а с регистрацией промблемы.
– Помог?
– Помог, а чего ж не помочь? Они нормально заплатили. И дали телефон жестянщика, из черных. Дешево! Считай, в два раза. Или даже в три. А качество – во. Поговорили о том, о сем, и досвидос.
– А хозяин что?
– А что хозяин? Он тут ни при чем. Он же мне не говорит, зачем они нужны? Ты пей, Анатолий, не стесняйся. Я как-нибудь потом оттянусь.
– Ну, давай. Опрокидонт Иваныч в вашу честь. – Анатолий деликатно выпил, набрал столовую ложку салата – полноценно, как следует, с горкой; смачно скушал.
И начал стягивать носки.
6
В соседней комнате, щедро обшитой вагонкой – без экономии, внахлест, за круглым уютным столом сидели их господа. Над столом нависали роскошные кисти вишневого абажура; абажур отражался в темнеющих окнах, и казалось, он светит сразу в комнате – и с улицы.
Тут было чуть-чуть посвежее: открывалась скрипучая форточка, пускай с трудом, отколупывая плотную краску; тонкий холод сочился сквозь жар; иной раз в комнату вметало свежий, сдобный снег: не долетев до пола, хлопья таяли. Пили-ели то же самое, что люди: под водку – оливье, селедку, белорыбицу, плоские, разлапистые грузди. Арсакьев смотрел с недоумением: как может Мелькисаров жить в такой норе? поздние семидесятые! и ничего не перестроил? А Недовражин оценил добротную верность устоям; все крепко, основательно и просто – литераторский дух сохранен.
По пути на дачу продолжался клочковатый, бестолковый разговор. Арсакьев порицал долгополых; проезжая мимо белой церквушки на кладбищенском взгорье, презрительно тыкал пальцем в массивный купеческий колокол, как бы застрявший в крохотном проеме колокольни: вот! вот! вот! На боковом стекле остались отпечатки. Подарок вашей церкви от братвы! тоже мне колокол! голос толстый, как русская баба, а сам, гляди, блестящий, самоварный; не колокол, а дутая голда. Недовражин попытался перебить, прорваться сквозь поток сердитой булькающей речи; сделать этого ему не удалось; Арсакьев говорил, говорил; Недовражин через равные промежутки времени стоически и монотонно повторял: Олег Олегович!.. Олег Олегович, послушайте!.. Уважаемый Олег Олегович!.. Но тщетно. Старика задело за живое, он токовал. Пока внезапно не умолк, как будто захлебнувшись собственным гневом. Раздраженно уставился в окно.
Они катились вниз, вдоль кладбища, по направлению к мосту через мелкую речку; пейзаж был черно-белый, без оттенков; от сухого малоснежного мороза слегка побаливала голова. Старость – не радость.
Недовражин захватил инициативу. И заполнил салон своим неуступчивым голосом; интонация у него была странная, ровная, без подъемов и спадов, на одной-единственной ноте, речь сливалась в жужжащий поток, как чтение мантры в буддийском храме. Начиная волноваться, он словно бы вытягивал слова; произносил: закрылося, началося, сказалося. Недовражин объяснял, что церковь церковью, а вера верой. Что Бог не идея, а личность. Как только, хотя бы разочек в жизни, получилося ощутить – Он здесь, например, увидеть дымный след на лесной дороге, когда рассветает, и никогда уже не сможешь оторвать свой взгляд, не успокоишься, пока не отыщешь, ну где же Он. Как любовь, когда вдруг открываются глаза, и женщина сияет, и ты без нее не можешь, и только твоя, твоя, твоя…
Недовражин! Недовражин! Недовражин! – теперь Олег Олегович не мог проскользнуть сквозь клейкий поток недовражинской речи; не выдержав – распирало! – набрал побольше воздуху в свои небольшие легкие, и на крике направил богоборческий стих поперек богословских восторгов: На страшный суд разборки ради, эпоху выкрикнув мою, Бог молча вместе с нами сядет на подсудимую скамью!
Они заговорили параллельно. Бог милостив – а дети гибнут – но райское чувство быть рядом – мировые катастрофы, рак и смерть – дьявол – дьявола нет, есть ужас неизбежного конца… Но едва Василий мягко сбавил скорость и медленно въехал в проем деревянных ворот, как спор замер сам собою. Слишком тяжело темнели старые ели; вокруг было тихо, до звона в ушах; вчерашний снег, схваченный быстрым морозом, податливо крошился под ногами. Железная лопата воткнута в сугроб. Желтый разлапистый веник лежит у порога…
Благодать.
Оглядевшись, они устроились на первом этаже; на второй Мелькисаров почему-то не позвал; сели вечерять. Поначалу вели себя светски, до приторности прилично: передайте, пожалуйста, перец, вам освежить бокал? здоровье хозяина, ну, давайте, Мелькисаров, что уж. А швед-то, швед… Но постепенно, как сырые дрова в камине, разговор их снова стал дымить и припахивать гарью; весело и нагло разгорелся; жарко, беспощадно запылал.
Арсакьев неутомимо наступал, а Недовражин стоял на своем, не сдвигаясь.
– Ну бабки, ну тетки, ну мужички с их лобзиками и выжиганием по дереву, – тряся своими обаятельными щечками, кричал один, – ну еще туда-сюда, куда ни шло, а вы-то, эт-самое, образованный человек и даже бывший инженер, вас-то как потянуло на ладан? зачем книжки читали, наукой, понимаете, занимались? И на что вам сдался этот Бог? От попов вы отказались, понял, хорошо, похвально; Бог – зачем?
– Не зачем, Олег Олегович, а почему. Потому что только Он – и есть. Лучше вы скажите, как вам живется без Него? Вы старенький уже, а не боитеся. Ставили большие цели, детей растили… почему же в петлю не полезли? Все кончится и рухнет вникуда… От вашего прогресса кошки на душе скребут, вся жизнь – сплошное ожидание смерти, мечешься в темноте, не знаешь, как выскочить к свету, только деньги, деньги, деньги, деньги, сплошная тоска.
Услышав слово «деньги», Арсакьев задохнулся; да что интеллигенты понимают в де́ньгах? даже ударение правильно поставить не умеют, кичатся бесполезным знанием, а говорят – деньга́ми, деньга́х; у денег своя философия и своя, эт-самое, мистика: деньги как ревнивые девушки, если вы их не любите, они вас тоже не полюбят. Иждивенцы! все убеждены, что мир им должен, кто-то обязан кормить, обслуживать потребности, добывать, а их дело – презирать добытчика. – Приятели Арсакьева затеяли нехилую премию, для общественной пользы; звучали красивые речи, академики шаркали ножками, вежливо благодарили; на торжественном фуршете, по тем временам вообще роскошном, да и по нынешним тоже ничего, к нему подошел профессор, лучший друг лауреата. В подпитии, веселый и размякший. Седоватая бородка, вроде недовражинской, розовые скулы, немытые волосики и ужасные вставные зубы, запах тухлой кошки изо рта. Но упрямый и прилипчивый: от него отодвигаешься на полшага, он тут же опять придвигается. И плотно так дышит. Хорошо хоть не крутит пуговицу. «Удивительное дело, – говорил профессор, – вы, так сказать, бизнесмен, почти, можно сказать, банкир, а в общем-то культурный человек, вот парадокс». Хотел похвалить. У Арсакьева случился криз.
Недовражин отмахнулся от сюжета; дураков везде хватает. Но деньги – деньги дело другое; об них, пожалуй что, поговорим. О том, например, как люди живут в городках – и чем меньше городок, тем ужасней; умные люди, между прочим, как вы изволили заметить, образованные. Когда вас, Олег Олегович, последний раз кормили серой сарделькой и скользкими рожками, а вы при этом угорали от стыда, что объедаете детишек? Не помните? понятно; ваше золотое гетто высоко, стоит на сваях, не дотянешься. А Недовражин недавно побывал под Вологдой, в заштатном городишке, у старого друга-музейщика; тот после работы затащил к себе, а Недовражину, полному, постыдному идиоту, и в голову не пришло прикупить чего-нибудь, хоть колбаски.
Поднимаются они по сколотой лестнице, краска съедена грибком, нависает, вот-вот обвалится. Жена встречает напряженно; стыдится того, как живут. Обтерханные обойчики, с темными сальными пятнами, помоечный стол, клееный буфет образца шестидесятых, на полу проплешины. Из соседней комнаты, беззащитно улыбаясь, выходят прекрасные дети, девочка в зеленом байковом халате, лет восьми, и пятилетний мальчик, золотушный, как в классическом романе девятнадцатого века про жизнь бедноты.
Зовут поужинать на кухню; на столе кастрюля со слипшимися макаронами и эти самые раздутые сардельки, даже он забыл, что такие когда-то были, без малейших признаков мяса. Приятель – он как небожитель, ничего не замечает, на быт ему решительно плевать; он радуется встрече, рассказывает про свои раскопки, наливает дешевого пива; а быстро постаревшая жена свела свои когда-то красивые плечи, упрямо молчит; дети едят жадно, быстро, и в полном восторге от печенья, которое положено после жиденького чая.
– Проникновенная история. Вы, эт-самое, Константин Михалыч, отлично выжимаете слезу. В политике не пробовали силы? Но конкурсов, конкурсов-то – для ваших, для музейных, уйма? Ваш приятель на них чего ж не подает? Гранты, гранты есть?
При упоминании грантов Недовражин поежился, но промолчал.
– Или подает, но выиграть не может? Тогда, быть может, все не так и страшно, а? не повсеместно? Деток жалко, да, но детки вырастут и сами заработают, а если он про них не думает, витает в облаках, то кто же виноват?
– Хорошенькая философия, нечего сказать. В духе нашего гнилого времени.
– А давешнее было не гнилое?
– Так я и говорю: что желтый дьявол, что красный – нам все равно!
Недовражин перестал возражать отдельными тезисами; на всякий довод Арсакьева приводил пример из личной жизни. Как было сказано, он, Недовражин, три дня в неделю проводит в Москве, насыщается идеями, сверяет, так сказать, часы; и возвращается в деревню. Так вот. В наследство от тещи ему досталась квартирка, дряхлая, шумная, душная, окна выходят на Волоколамку, зато своя и сравнительно близко от центра. Двадцать пять минут на метро, и ты уже в Ленинке. Сорок – в Академии Наук. Тридцать – в Пушкинском. Но не в этом дело. По ту сторону проспекта, ровно напротив балкона – череда высотных зданий; при советской власти на здания вешали лозунги, а по серьезным праздникам зажигали окна, в особом порядке, чтобы получалась электрическая надпись. Теперь на крышу водрузили гигантские буквы. Раньше светилось: «Партия – наш рулевой». Сейчас горит – «Возьми от жизни все». Мы до земли обетованной не добралися; остановилися у подножия Синая, разбили палатки, поставили тельца, и пляшем. Были рабами, рабами остались. Сменили господина, вот и все.
Арсакьев авторитетно возразил: да нету никакого дьявола; ни красного, ни желтого, ни серобуромалинового; уж я-то знаю. А что же есть? Есть труд и доверие к жизни. Вот вы про нищего музейщика? а я о знакомом полкане. Его в перестройку турнули из армии; боевые товарисчи пошли с плакатами Союза Офицеров, даешь, долой и проклинамс, а он подумал, подумал, и пошел в другую сторону. Набрал знакомых прапоро́в, их обширных жен усадил за швейные машинки; купил задешево отличный парашютный шелк, все равно пойдет на половые тряпки – и стал шить комбинашки. Отличные, кстати. Сексуальные, как говорится. По западным лекалам. Молодые бабы в девяностом – девяносто первом партиями скупали; им до смерти надоело носить потертые хлопчатые рубашки и чесучовые штаны; полкан их, считай, осчастливил. И они его, скажем так, в пролете не оставили. Полкан сиял, как медный самовар. А ведь мог до серых сарделек дойти. Вполне себе мог.
Широкий абажур накрывал своим вишневым светом почти весь стол; за пределами стола чернела тень. Арсакьев сидел в тени, но размахивал руками под лампой; они казались отделенными от тела, как руки кукольника, задрапированного в черное; иногда он резко подавался вперед, и в зону освещения попадали нос и губы. Недовражин был на свету; он слегка наклонился и подпер щеку. И все грустнее, без порыва, возражал; скорей с недоумением, чем зло: ну почему, ну почему же все так глупо вышло? Задумано-то было по-другому? Ведь он историк, а не военный и не швея; его учили не трусы строчить, а развивать науку. Ну да, у Арсакьева есть козыри, и сильные, против правды не попрешь; с научными прорывами беда, согласен. Но кто тут виноват, я спрашиваю вас, кто виноват? Сначала цензура, потом выживание. Ученики – кто в бизнесе, кто за границей. Самый способный ученик Недовражина, Филипп Цветков, второй Эйдельман, работает в банке, занимается этим, пиаром, можно сказать, купается в нечистотах.
– Но послушай, Недовражин! ты брезгуешь, ты зажимаешь нос. А он эту грязь, из которой история сделана, руками пощупал. Вам нужно, чтобы событие умерло, тогда вы можете его изучать. А пока оно живет, пока от него пахнет потом, кровью, иногда говном, вы его брезгливо обходите: фи, как можно-с!
Мелькисаров помалкивал, слушал вполуха; он понимал, что в этой схватке никто не победит и никто – не проиграет. И терпеливо ждал, когда словесный поток подернется слоем остывающего пепла и можно будет опробовать музыкальную силу СНХ/АНС.
7
Храм, витиеватый и старинный, но по счастью не суровый, не холодный, обслуживали иностранцы. То ли греки, то ли болгары. Жанна в точности не знала, что значит надпись на табличке. – Антиохийское подворье. Но много раз на Пасху, перед освящением яиц, и куличей, и пасок наблюдала, как за храмом бродит жизнерадостный поповский начальник, похожий на великана-волшебника из первой серии кино про Гарри Потера. С черно-седой бородой, непокорными волосами и утробным голосом. Он гулял по тесному дворику, как хороший пловец плавает в двадцатиметровом бассейне – туда-обратно, туда-обратно, а иногда по бесконечному кругу. Время от времени великан останавливался, доставал из кармана рясы булку, приманивал голубей и зычно разговаривал с ними на каком-то южном языке. Иногда звонил мобильный; голуби на всякий случай вспархивали на скат колокольни. Архиерей доставал трубку, шумно сдувал с нее крошки и голосисто отвечал на звонок: «Хри́стос ане́сти!».
Сегодня двор был решительно пуст; сырой, похолодавший воздух потянулся за Жанной внутрь теплого храма, качнул огоньки свечей на массивных подсвечниках и в огромных лампадах мутного стекла – синих, зеленых, бордовых. В храме было прохладно и гулко. Две незаметные тетеньки протирали стекла обширных икон, соскребали специальными щеточками маслянистые натеки воска. Третья возилась с ковром: подтягивала его за один конец, за другой, никак не получалось разложить ровно. За свечным ящиком сидела молодая крепкая женщина в платочке, читала толстую старую книгу. Должно быть, писание. Вялый мужчина с длинными волосами благочестиво шатался без дела.
Батюшек в храме не было; Жанна пришла между службами. Она подняла глаза; сквозь проемы, чуть пониже купола, падал медленный свет; несколько косых лучей стекались в общий поток; поток струился вниз и невесомо замирал у царских врат.
В полной, почти непроницаемой тишине раздалось движение, на приступочку перед вратами поднялось три женщины и четверо мужчин; один из них казался крупнее во всех отношениях, и внешне и внутренне, как будто бы он ясно сознавал свое право руководить остальными, а они это право за ним заранее признавали. Крупный выстроил всех в кружок, развернул на пюпитре тетрадочку, внушительно прокашлялся, театрально протер очки и стукнул металлической палочкой о камертон. Поводил камертоном возле уха, как модная покупательница водит надушенным краем кисти перед носом, чтобы настроиться на запах; привзмахнул полноватой рукой, прогудел что-то вроде «ти-та-та», и хор приступил к репетиции.
Не все слова Жанна хорошо различала, да и хор то и дело сбивался; дирижер своим утробным рыком обрывал голоса, заставлял начинать сначала; иногда разряжал атмосферу шуткой, прямо поперек молитвы, они улыбались и продолжали вдохновенно петь. Этот рык и эти шутки чуть-чуть смущали Жанну, но со своим уставом в чужой монастырь не лезь, а в целом было очень хорошо, даже захотелось плакать. Мужской серьезный голос сурово тянул за собой женские – вверх, под купол, к небу; они летели за ним, не всегда поспевали, таяли в световом столбике, снова вспыхивали.
Одна из теток, очищавших свечные потёки, тоже заслушалась; оперлась локтем о подсвечник, застыла античным изваянием.
Зазвонил телефон; не смущаясь молитвенным пением, продавщица книжек и свечей (ну как же, как же тут все правильно называть?) позвала:
– Семеныч! тут насчет отпевания, подойди.
Хор продолжал репетицию. Пели про благочестивого разбойника, которому (или который?) приносят жертву вечернюю.
Из подсобки вышел веселый мужчина с очень красным лицом и широкими щеками.
– Слушаю. Ваш покойник? Ну, покойница, теперь уже без разницы. Во сколько на кладбище? Не на кладбище? а куда же? В кре-ма-то-рий? Э, милая моя, нету такого православного обычая, в крематорий. Ну, не знаю, как быть. Твоя покойница, тебе решать. Да. Нет. Ну, имеешь право, имеешь право. Если батюшка прикажет – сделаем. В церкви, мать моя, как в армии, приказы не обсуждают. Хор какой оплачивать будешь – малый или великий? Певцов, говорю, тебе заказывать, или старушек наших созовем? Что? Громче, говорю, громче, не слышу!
Хористы взяли какую-то уж совсем запредельную ноту, молитва наполнила храм до краев; широкощекий навалился на трубку, зажал другое ухо ладонью, а все равно никак не мог разобрать, что ему говорят.
Захотелось поскорее отсюда уйти, пока на сердце осталось хоть что-то от начального подъема, как легкое золотое напыление на серебре.
8
Они переместились на второй этаж, в бильярдную; Мелькисаров медленно, неспешно, разминал гостей, выжигал из них посторонние мысли, психологически готовил к чуду своей музыкальной шкатулки – так он про себя называл теперь комнату, где разместился синтезатор.
В бильярдной тоже сохранился прежний антураж, сановная писательская радость. При входе – клетчатый стол с безразмерными шахматами; в дальнем углу ломберный столик с маленькими креслами, для долгого ночного покера; посередине, под излишне яркой лампой, гордо стоял темнозеленый бильярд с шарами из слоновой кости, похожий на футбольное поле, каким его снимают с вертолета на трансляциях футбольных матчей.
Арсакьев с Недовражиным, не переставая мирно переругиваться, затеяли партию в шахматы; Степан Абагрович, убежденный картежник, наблюдал с непониманием. Недовражин привычно лягнул бизнесменов за то, что сначала легли под бандитов, а потом сладострастно отдались чекистам; Арсакьев смолчал, а Мелькисаров неожиданно сорвался. А помнит Недовражин девяносто первый год, когда закладывалось будущее – на десятилетия? Про вопли своих сотоварищей – помнит? Кто тогда стонал про гуманизм и всепрощение? не бизнес вопил, это точно. Бизнес деньги учился делать, а с властью говорили – вы. Чего хотели, то и получили. Требовали: сделайте нам красиво! На вопрос – за счет чего? – брезгливо морщились! Клялись на митингах: хотим свободы, свободы, свободы; ничего нам больше не надо, дайте только воздуху в легкие набрать! Набрали. И тут же заныли: да ну ее, эту свободу, желтый дьявол, красный дьявол, денег хотим и покоя, возьмите свободу обратно. Хорошо же; забрали. Вы опять недовольны. Пошли искать третий путь, нашли в итоге пятый угол.
Недовражин отвлекся от шахмат, сел на краешек стула, закрутил ноги косичкой, сплел руки, подался, как Ленин, вперед. Грусти нет, есть только ярость; сектантский глаз сверкает. Это что ж, интеллигенты получили нефть и газ, промышленность и земли, и ничего не дали стране взамен? Они подкупали суды и разлагали чиновников? Или, может быть, интеллигенты думали о собственном кармане, когда начиналась война, и деток наших бросали в пекло? Интеллигенты покупали телеканалы и ставили в эфир разврат и ужас, потоки крови вперемешку с гноем и спермой, потому что это было выгодно? Вот и получите нынешнее время. То, что было вашей практикой, стало общей философией. Всякий, кто крадет, должен бояться. Всякий, кто боится, может красть.
– Мелькисаров, хватит спорить. Бесполезно. Я старенький уже, у меня нервы сдают, эт-самое. А вы, молодой человек, перестаньте плеваться. У вас изо рта слюна летит, противно. Мелькисаров. Вы же нам сюрприз пообещали? Мы зачем сюда, за истиной приехали?
– Вы такой мирный стали, потому что вот-вот проиграете, – подцепил Недовражин.
Но только Мелькисаров собрался широко, вольготно распахнуть двери в соседнюю комнату, как снизу раздался звонок. Хриплый, требовательный: да открывайте же быстрее, сколько я буду вас ждать!
9
В распахнутые двери ринулась снежная пыль; все это время шел ровный, методичный снег; двор замело; поднялся ветер, подсвеченный фонарями воздух стал сверкающим и непрозрачным. На пороге стоял Боржанинов, писатель, из бывших, советских. Знаменитый; живет на деньги с переводов и еще сдает огромную московскую квартиру, на Тверской, в знаменитом доме Большого театра. Лохматая шуба распахнута настежь, на голове разлапистая шапка; Боржанинов походил на барина – с мороза. Голубые глаза уже начали выцветать; рыжие брови свисали кустами; крупный картофельный нос был залеплен пластырем телесного цвета: наверное, выдавлен чирий. Рядом крутился чернявый парнишка, с обильной проседью, лет сорока пяти; Боржанинов не обращал на спутника внимания.
– Сосед, у тебя сегодня наливают? А то мы на кладбище были, промерзли. В ресторан неохота, а дома запасы вышли. Доченьку вот навещали, бедную мою. А до этого ездили к зятю. Хорошо, теперь на кладбищах фонарики, все видно. – Боржанинов говорил зычно; оплывающее «л» похоже было на польское «в»: квадбище, свучаем; говорил он неспешно, со вкусом, каждое слово звучало раздельно; чем-то он был похож на Максима Горького, каким его изображают в кинофильмах, только без пышных пролетарских усов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.