Текст книги "Цена отсечения"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Степан валялся – подавленный, вялый; слушал вполуха. Заказала Тома; нежный чепчик, тонкая кожа, мякотные губы, огненный ум; заказала кому? этим вот, из подворотни? Тома, Тома, что с тобой случилось? Или – не она, а Мартинсон? Но ему-то зачем? Разве трудно было развести его на деньги по-другому, цивилизованно, без театрализованных шествий, без полубомжей, которые с трудом запоминают роль и нуждаются в инструкциях по телефону? Тома и ее боров решили заняться бизнесом на шантаже, а этих использовали как живца, и уберут потом? Не похоже. Но не будет ответа – не будет и выхода. А ответа нет и быть не может.
Степан решил зайти с другого боку.
– Эужен, я одного не пойму. Ты, говоришь, оружием занимался?
– Еще как занимался! Эужена каждый в Тирасполе знает, и в Кишиневе тоже знают, а не так много людей, которых знают и там, и там. Удобно.
– Что ж ты себе машину приличную до сих пор не купил, ездишь, прости Господи, на груде железа?
– Но я же не дурак.
– Это я уже понял.
– Буду ездить по Москве на хорошей машине, всякий спросит: кто такой, откуда деньги, что делал раньше? Начнешь отвечать, запутаешься. А так – Эужен-работяга, простой хороший парень, ремонт-шырмонт, то да сё.
Не пробивается. Еще один заход.
– А ты в Москву давно перебрался?
– Э, лежи, не твое дело. Давай адреса, а то пальцы начну ломать. По одному.
10
Когда он приезжал к Тамаре, первым делом она задавала паршивый вопрос: ты надолго? Не останешься? Хотя заранее знала, что нет; нельзя превращать исключение в правило. Горько шутила в ответ: ну что, вы к нам заехали на час? Привет, бонжур, хелло? И так из раза в раз. Принципиально. Прощаясь, внимательно оглядывала: не осталось ли следов? Теперь можешь идти.
Расстались они через год с небольшим.
Тома сама позвонила, назначила встречу в «Изу́ми». Повод был вполне формальный, деловой; она придумала, как выбраться из тупика: надо было передать два миллиона фунтов наличными, из Лондона в Малайзию – минуя банки; иначе срывалась важнейшая сделка. Курьер? Опасно. Чеки? Под контролем.
– Найди, Степан, исламскую хавалу.
– Кто такая?
– Что-то вроде перевода денег. Но без документов.
– Не может быть.
– Может. Твой человек должен быть мусульманин; есть у тебя такие?
– Подберем.
Идея Тамары была невероятной, как все ее идеи; авантюрной; дерзкой. Степан так и видел, как лондонский порученец забирает в банке миллионы, опасливо грузит спортивные сумки в багажник; едет в район близ Гайд-парка; прячась от ветра, тащит тяжелую ношу в загаженный маленький офис. Там сидит такой смуглявенький, неспешный человечек, в восточных одеждах. Здравствуйте, говорит, я ваш хаваладар; тут полная сумма? я вам верю. Не считая, отправляет сумки в дряхлый платяной шкафик времен Чемберлена; над миллионами висят хламиды, халаты, длинные пальто…
Хаваладар заваривает зеленый чай, неспешно говорит с порученцем о жизни, о вере; почему не видел вас в мечети? а, так вы шиит? но это ничего, все лучше, чем евреем. Потом сверяет время: не разбудим ли хорошего и уважаемого человека? И набирает одному ему известный номер. Салям Алейкум, дорогой! У вас товар, у нас купец. Две тысячи тонн, портрет королевы, надо будет дать через неделю. Как хорошо с тобой работать, слава Аллаху. Жду пожеланий и распоряжений. Хаваладар открывает амбарную книгу, пишет арабской вязью – дату, сумму, город. И ласково прощается с клиентом.
Спустя неделю человек летит в Куала-Лумпур, ныряет из прохлады аэропорта в прохладу роскошной машины; мчится сквозь марсианский пейзаж под нечувствительно палящим солнцем – в центр столицы; поднимается на скоростном лифте в немыслимый пентхауз; тут одиноко сидит еще один смуглявенький неспешный человечек; они касаются щеками, гладят бородки, смотрят друг другу в глаза, неторопливо пьют зеленый чай; наговорившись всласть, неспешный человечек открывает зеркальный шкаф, в котором отражается нью-йоркский ландшафт малазийской столицы; там запечатанные чемоданы и тележка. Считать не надо! все по-честному, между своими: два миллиона минус цена услуги. Все просто, никаких перечислений и следов.
– Прости тупого. Я не понял. А в Куалу-то как они попадут?
– Никак. Хаваладар отдаст свои.
– Он сумасшедший?
– Нормальнее, чем мы с тобой. Когда-нибудь его клиент попросит оплатить британские контракты; хаваладар наберет нужный номер, скажет, э, друг! Я дал тебе два миллиона, помнишь? Помню; вот и запись на моей бумажке. Так ты потрать эти миллионы, как я скажу, а бумажку можешь сжечь. О кей, аллаху акбар, как хочешь, дорогой! И это все.
– Тома, ты великая женщина. Ты мусульманка?
– Я атеистка. И нам надо бы поговорить.
Степан напрягся, мышцы живота окаменели, как если бы он ждал удара. Сейчас начнется. Размен любви на деньги, должности, поблажки. Доля в бизнесе? Партнерство? Дом? Какая разница. Он пойдет на все, о чем она попросит – и это будет означать разрыв. Прошлое перечеркнуто; он был элементом плана, сейчас в него воткнут победный флажок.
Тома смотрела в стол, водила пальцем по краю тарелки.
– Мне от тебя ничего не было нужно.
Вот, началось.
– Что же изменилось?
– Ничего.
Тома вскинула глаза, посмотрела на секунду беззащитно, он похолодел.
– Ничего не изменилось, ничего не нужно, но и не будет больше ничего.
– Не понимаю; поподробнее для тупых, пожалуйста.
– Я женщина, а ты мужчина. Для тебя все это приключение. Ну, чуть больше, чуть лучше, чем просто приключение, но все равно ты знаешь, где остановиться. И можешь. А я не могу. Я чувствую, что нравлюсь, что все искренне, и все такое. И мне с тобой хорошо. Но слишком хорошо. И от раза к разу все лучше.
11
Мелькисарову приснился дикий сон. Президент, нарядившись во фрак, отбивал чечетку и выделывал фортели с тросточкой; выражение лица отсутствующее, неподвижное, как положено чечеточнику. Степан Абгарович проснулся, приоткрыл глаза: на кресле рядом с ним чутко дремал желтоволосый; эти сторожили по очереди, менялись каждые два часа.
С утра Эужен обозлился. Накануне болтал без умолку, даже слегка покормил: «для порядка». Той самой говядиной, которую Степан припас для Переделкина. И резал мясо мелькисаровским ножом. Сегодня посадил на голодный паек; поддразнивая, чистил картошку в мундире, кромсал густо просоленное сало, вытирал жирное лезвие о Мелькисарова, проводил острием по шее, спрашивал внушительно, с киношной угрозой в голосе: ну как, не надумал? ну, думай. И сел покушать. Днем предупредил: время выходит, до утра у них не будет списка – у кой-кого не будет кой-чего. А если господин хороший думает тянуть резину, то дотянется; завтра вечером – молотком по голове, в мешок и на болото.
Обеда тоже не было; и ужина ему не предложили.
12
Ты мне нравишься, нравишься все больше, ты меня пробираешь до мурашек, я могу смотреть на тебя не отрываясь, я начинаю хотеть быть с тобой всегда, каждую минуту, каждую секунду, я ревную тебя к твоим поездкам и возможным встречам, я ненавижу твою жену, я знаю, что ни на что не должна претендовать, и ухожу. Ухожу от тебя, ухожу из компании: не смогу быть рядом и не с тобой. Ухожу сейчас, потому что будет больно, но пока не до смерти. Сегодня я еще держусь из последних сил, сохраняю свою отдельность. А завтра я в тебя до конца прорасту, и ты меня уже не сможешь оторвать. Но все равно оторвешь. Прости.
13
Степан закрыл глаза и отвернулся. Странная жизнь у слепого. Острые запахи, страшные звуки. Пьяное бормотание уродов, позвякивание вилок о тарелки, запах паршивой водки. Запахи и звуки почти начинаешь видеть. Вот голос Юрика ушел вправо и вверх, дверь открыли, потянуло свежим воздухом из прихожей; лучше бы не открывали: на этом фоне проступил протухший дух мужицких тел, дурных зубов, старых носков. Последние впечатления жизни. Разящее послевкусие.
Значит, смерть. Что ж. Смерть – пустая абстракция. Пока ее нет, она есть. Потому что ты, живой, о ней думаешь, ее боишься, ее ждешь, ее оттягиваешь, а иногда ее торопишь, потому что жить страшно, или невыносимо больно, или смертельно скучно. В самом прямом смысле слова смертельно. А как только она пришла, ее уже нет. Потому что нет тебя самого со всеми твоими страхами и надеждами. Смерти душа не нужна, это лишнее, что ей с душой делать? Смерть это ты, твое тело, твой пот, твои бесконечные бабы, твоя кислотно-желтая моча с пузырящейся белой пеной, твой жидкий стул, твой вросший ноготь с колющим заусенцем на большом пальце правой ноги, злость на тупого брата, непонятная любовь к сыну, которого хочется вжать в себя, втереть и растворить, смутная тень жены, деньги, удобное кресло и лень у камина. Смерть живет, пока не настала смерть. И умирает она вместе с жизнью.
Самое страшное в смерти Мусы – как же он ясно теперь это понял! – была последняя мысль. Не про то, что его, Мусы, не будет. А про то, как будет жить его мальчик, увидевший гибель отца. Мысль о жизни, в которую врывается смерть.
Но как же хочется жить. Жить. Терпеть боль, испытывать скуку. Открывать глаза, закрывать глаза. Слышать хруст огурца на зубах, бульканье бутылки, ощущать тепло батареи, хотеть в сортир, уходить от преследования, даже попадаться в ловушку – все равно хочется! Как они будут его убивать? Пристрелят? Вряд ли. Шумно. Прирежут? Побоятся, вспомнят драку у лифта. Скорей всего и вправду влепят по башке тяжелым, проломят затылочную кость, сердце проткнут свинорезкой, и увезут куда-нибудь в торфяные болота. Когда найдут и вытащат, то жижа все пропитает, как смола, половину лица выест жирный болотный червь, в паху будут копошиться червячки поменьше, белые, с личинками. Тошнота.
Пока ты не умер, невозможно вычесть самого себя из мира, представить, что все вокруг есть, а тебя – нет. Жанна входит в квартиру, раздевается, принимает душ, ищет в шкафике прокладки, чешет языком с МарьДмитрьной, ругается с Василием, смотрит в окно на любимые крыши, а тебя – нет. Тёмочка закончил свой лицей, решает, куда податься, трясет своей челкой, злится на мать, прячется от своих фошистов, ругает жыдов, влюбляется в еврейку, строит бизнес, мечется в проигрыше, заводит любовниц, чешет за ухом твоего внука, чтоб активней сосал материнскую грудь, а тебя на свете нет. Где он живет, в России? в Лондоне? ты уже не узнаешь, нету тебя, нету, и больше никогда не будет. Как ластиком стерли, крошки стряхнули, на бумаге остался резиновый запах, а тебя нет, нет, нет!
Умереть не страшно. Был и нету. Думать о смерти – кошмар.
Мелькисаров попробовал понять, что значит быть душой. Он ведь когда-то занимался йогой, в конце семидесятых было модно; только тогда это было игрой, а сейчас всерьез. Расслабился, распустил мышцы, отключил нервные центры, позволил венам накачаться кислородом, мягкие ткани стало изнутри покалывать, как будто кровь закипела, тепло побежало от затылка к позвоночнику, захватило надпочечники, проползло под колени, добралось по икрам в пальцы ног, там сосредоточилось, сгустилось. Он почти перестал ощущать свое тело, только запястья, затылок, таз, колени, икры и выступающие косточки стопы. Он больше не мешал окружающей жизни, почти не занимал в ней никакого места. Только чувствовал, как постукивает сердце, ровно, спокойно, отдельно. Если бы не эти гематомы: где-то далеко, почти отдельно от него, тело продолжало ныть.
Он сделал попытку стать невесомым, зависнуть над реальностью, поплыть. И, странное дело, получилось. Только не тело отделилось от пола, а пол отделился от тела, медленно сполз вниз, как разварившееся мясо сползает с костей; возникло полное ощущение, что внизу ничего нет, ничего нет и вверху; он медленно сдвигается отсюда, перетекает из полуосвещенного подвала в полную, беспримесную тьму.
14
Тома замолчала, опустила глаза, стала методично мешать пластмассовой трубочкой в своем русалочьем мохито. Степан был полностью раздавлен, потрясен. Залепетал невразумительное, позорное, сам потом краснел, вспоминая:
– Ну погоди, не спеши, подумай, взвесь. Останься пока в компании, хочешь быть вице-президентом, хочешь быть гендиректором, хочешь быть старшим управляющим партнером?
– Ты меня покупаешь? – нехорошо усмехнулась Тома. – Не продаюсь. Хотя вот что: заплати за ужин. Запомню тебя, Мелькисаров, другим, не сейчашним, не мелочным, не суетливым. А теперь – прощайте, Степан Абгарович. Вряд ли мы с вами увидимся. Разве что дела сведут.
Встала и ушла, чуть не плача.
Рана, нанесенная с размаху, болит сильней, зато затягивается легче. Степан надеялся, что переживет разрыв быстро; не тут-то было. Наутро он проснулся в четыре: сердце похмельно стучало, во рту было сухо, на душе слякотно, предчувствие полной катастрофы. Заснуть он так и не сумел; сидел до утра на кухне, пил травяной чай, курил трубку, сопел и злился, как толстый избалованный ребенок, у которого отняли любимую игрушку. Даже не отняли; он сам, дурак, ее завел, запустил, а она куда-то улетела, и найти ее в густой траве невозможно.
Жанну он возненавидел, будто это она во всем виновата; встретиться с ней сейчас было немыслимо. К семи утра он собрал вещички, оставил краткую записку, вызвал Ваську – и по тряской дороге, через Ярославль, укатил в Вологду. Как бы по срочным делам, на неделю. Остановился в обкомовской гостинице, дубовой, кондовой, пахнущей советской властью – и бесцельно бродил по чистенькому бедному городу, где имелось множество заснеженных церквей, чугунный поэт Батюшков с несоразмерной коняшкой, бестолковый базар и ни одного пристойного ресторана, только «Мишкольц» в бывшем католическом соборе, с дополнительной сауной и глубоко несчастными блядями.
Вялая провинциальная жизнь успокаивала, расслабляла. Но. Появлялась из-за угла маленькая женщина с волосами, выбивающимися из-под шапочки вверх, – он вздрагивал. Замечал в чудовищном банкетном зале «Октябрьской» нежный наклон спины – замирал на секунду. Тома не давала забыть о себе, напоминала постоянно: я где-то есть, и буду долго, но уже навсегда без тебя. Боль проваливалась в него, все глубже и глубже, как вброшенный шарик в игровом автомате: поначалу мечется, бьется, устремляется в вверх, дробно барабанит по гибкой пластине, а потом рывками катится вниз, уровень за уровнем, сантиметр за сантиметром. И чем глубже, тем больнее.
Через два дня он возвратился в Москву. Забросил вещи, заглянул к Жанне. Та пила свой вечный кофе со своей вечной помощницей, и было в ней что-то жалкое, по-животному беззащитное. А беззащитных Мелькисаров не любил. Беззащитен неудачник; неудачник боится судьбы – и как бы всем своим видом говорит тебе: не хочу ни за что отвечать, реши мои проблемы, а я потом тебя за это обругаю; нет у человека право на беспомощность. Только у ребенка и у старика. Может быть, он и сдержался бы, и не стал бы Жанну добивать своим прямым рассказом про Тамару. Но та неловко повернулась – а когда она умела поворачиваться ловко, эта чертова аккуратистка?! – и локтем смела недопитую чашку. Чашка английская, хрупкая; разбилась не звонко и нагло, как положено биться посуде, а чахоточно, почти бесшумно и безвольно. По полу растеклась кофейная лужа. Жанна охнула, отскочила – и зацепила кофейник. Раздался медный гонг, к жиже добавилась гуща. Жанна стояла потерянно, несчастно.
– Ну вот что, Жанна. Должен тебе сказать. Помнишь разговор про гигиену? Я слово свое – не сдержал.
Жанна побледнела, обмерла. Ждет, наверное, что он объявит: ухожу, приготовься к разводу. Не объявит, не бойся. Но оплеуху ты все же получишь.
– У меня был настоящий роман. С любовью, а не только сексом. Сейчас все кончено. Но ты должна об этом знать.
Стоит, не шевелится и не отвечает. Ну, как хочет. А он пошел.
То́му забывать он стал через полгода. А еще через полтора к нему на прием напросилась мадам Сергиенкова. Она была уже финансовым директором; досиживала этот год, последний, и собиралась уходить: понянчить внучков на Кипре. Печальные были у нее новости. Из компании стройными рядами потянулись лучшие клиенты; они закрывали контракты, примерно раз в неделю, как по расписанию. Сергиенкова бросила на Степана Абгаровича свой ласковый, постоянно на что-то намекающий взгляд и со сладострастным состраданием произнесла:
– Я знаю, кто забрал клиентскую базу.
Так маленькая девочка, решившая в детском саду наябедничать на подружку.
– Кто же?
– Она.
– Она это кто?
– Она это она.
Мелькисаров все равно не понял.
– Да говорите вы без экивоков, Софья Нафтальевна.
– Тамара Василич.
Этого не может быть. Этого не могло быть! Но это было.
Служба безопасности, проспавшая увод клиента, резво бросилась проверять сигнал, искупать вину.
Выяснилось следующее. —
Василич Т. В. создала фирму – один в один по их модели, предложила их партнерам лучшие условия, сманила к себе; но самое ужасное не в этом. Самое ужасное, что базу она могла вскрыть только будучи еще при исполнении, не позже 30. 06. 95, т. к. с 1. 07. 95 в целях улучшения условий хранения информации, составляющей коммерческую тайну, были изменены правила допуска. К ответственным лицам Василич Т. В. за соответствующим разрешением после указанной даты не обращалась.
Значит, до 30. 06. А простились они в сентябре.
15
Сразу после разговора с Сергиенковой Мелькисаров позвонил Тамаре.
Трубку взяли без промедлений.
Голос у Тамары был хриплый, мокротный; она лежала с температурой. Но говорила спокойно, без нерва. Раздражения или смущения не было; отголосков прежней ласки он тоже не различил. Хотя бы остывающей, гаснущей. Дела? проблемы? объясниться? приезжай, я ведь сама пока невыездная. Продиктовала адрес; его слегка кольнуло. Тогда Барвиха не вошла в олигархическую силу, но уже зашкаливала по цене. Мелькисаров ясно помнил, сколько платил Василич; еще яснее сознавал, что так быстро обстричь украденных клиентов невозможно. Либо – либо. Либо она прикрылась чувством, как шапкой-невидимкой, и давным-давно перенаправила потоки. Либо у нее появился добротный покровитель; что для Степана было хуже – непонятно.
Поселок «Ветеранский» возник недавно; какие-то особняки стояли уже чистенькие, вылизанные; какие-то напоминали азиатский недострой: без крыш, с ощерившейся арматурой; несколько участков только-только поступили в разработку, из разных концов поселка доносились тупые удары строительной бабы, кругообразный визг циркулярных пил, слышен был запах гаснущего фейерверка: шли сварочные работы. Машину пришлось оставить на въезде, дорога была в таких марсианских колдобинах, что картеру несдобровать. По скользкой обочине бродили мужние жены – в дорогих плащах и деревенских резиновых сапогах; по весенней погоде детишек надо выгуливать, а хорошей обуви жалко. Мелькисаров и сам не отказался бы от сапог: совсем как тогда, во Владимире, ночью.
Тамарин домик был не самый большой, но и не самый мелкий; высокий фундамент, крупная кладка, среднеевропейский стиль. Из конуры метнулась собака размером с быка; белая, в нежных кудряшках, но как будто бы бесноватая; металась на краю цепи, вот-вот сорвется – и тогда конец. Дверь отворила то ли бурятка, то ли калмычка неясного возраста – ей могло быть и тридцать, и сорок, и пятьдесят. Мягко прикрикнула: «Молчи, Арно! свои», Арно дернулся еще разок, для порядку, и притих. А калмычка-бурятка покорно, почти обреченно повела его по длинному коридору – вот этому самому, как не узнать; он тогда приметил лубочные картинки – и, как выясняется, запомнил.
Тамара встречала его в салоне, полулежа в обширном кресле. Горло обмотано шарфом, неброский халат; косметики, кажется, нет. Ни малейшего желания обаять, ни следа обычной женской тревоги: так же она хороша, как была? понимает ли он, что потерял? Но и никакой подчеркнутой дистанции. Коллега. Так встречаются с когдатошним коллегой. В меру дружелюбный деловой настрой. Проходите, гостем будете, чем могу.
Он не подал виду, что удивлен и расстроен; сел напротив, вынул списки клиентов, спросил: твоя работа? Если официально, то знать не знаю. Если между нами, то моя, – она ответила беззастенчиво. Это бизнес; тут не до сантиментов. Мелькисаров выложил козырь, который считал роковым: база данных взломана за лето до ее ухода; она еще ложилась с ним, а уже готовила пути отхода. Получил встречный удар: что же вы, Степан Абгарович, такой большой мужчина, а женщин до сих пор не знаете? есть ли в Париже непродажные? – есть – только они совсем уже дорого стоят.
– Можно я тебя спрошу о личном?
– Спрашивай, но для начала я приму лекарство.
Тома позвонила в медный колокольчик с витиеватой ручкой в виде Чарли Чаплина. Калмычка принесла питье и полотенце. Тамара выпила, мгновенно покрылась обильным потом, полотенце накинула на голову, стала похожа на свою, родную женщину, только что из деревенской бани: напарившись, сидит в предбаннике, пьет с милым мужем смородиновый отвар.
– Если все так конкретно, зачем была нужна прощальная сцена? Со сдавленным голосом, с полуслезой?
– А это была не сцена. Что чувствовала, то и говорила.
– И знала, что после этого кинешь? Что уже – кинула?
– А разве одно с другим хоть как-то связано? Я все ждала: когда ж ты, Мелькисаров, решишься порвать с семьей, уйти ко мне? Я ведь хотела с тобой не спать, а жить, сам знаешь, совсем другое дело. Ждала, ждала; не дождалась. И должна была себя обезопасить. Уж извини. Не любовь, так хотя бы клиентская база. А чувство – оно же никуда не делось. И не делось бы, если бы я не ушла. Потом само собой погасло, испарилось. Может быть, не до конца, но что теперь говорить.
– Не понимаю.
– Все ты понимаешь, Мелькисаров. Ты же сам так живешь.
– Я живу по-другому.
– Ага. И сейчас ты пришел поговорить о чувствах, верно?
– Сейчас я пришел поговорить о делах.
– А что ж тогда про чувства вспоминаешь? Ты давай, не стесняйся, начинай разводить.
– Добро. – Степан Абгарович как следует обозлился; раздражение в таких делах необходимо.
У Тамариной конторы есть клиенты. Но могут появиться и проблемы. Часа через два или три, одновременно в рязанское, смоленское и мытищинское отделения подъедут гости. Есть кой-какие подозрения; документы изымут, контракты сорвут. А завтра в московский офис заглянет пожарный, обнаружит отступление от инструкции одна тысяча сорок восьмого года, пункт тринадцатый, примечание четыре а. И почему-то вдруг не станет договариваться. И опечатает контору. И клиенты скажут ай-ай-ай. Нет, потом, конечно же, все прояснится, станет на свои места, повесите огнетушитель, откроете сквозной проход, согласуете ремонт проводки. Но время – уйдет. И что ты станешь делать?
На это она ничего не ответила. И в бронзовый колокольчик не позвонила. Нажала крупную кнопку в стене; где-то далеко, на втором или третьем этаже, раздался резкий звонок. Мелькисаров молча ждал последствий. Через минуту в комнату без стука, как свой, как хозяин, вошел суховатый мужчина. Примерно его ровесник, может быть, слегка постарше. Пегие волосы, короткая стрижка, скучноватое, затертое лицо. Серо-голубые глаза; смотрит исподлобья, с легкой издевкой.
– Мартинсон. Георг Янович. Друг Тамары. Проблемы?
Тамара поморщилась. Сказала хрипло – голос вот-вот сорвется.
– Ладно, Жора, не надо цирка. Мелькисаров умный, он же понимает, что ты уже в теме. Давай, реагируй. Мы ждем.
Степан покрутил головой: где же спрятана видеокамера?
– Не ищите, не найдете, мы же не любители. Давайте, Мелькисаров, пойдем в откровенку. Проблемы есть, претензии реальны. Но, как я понял, за вами личный должок перед Томой. Так что давайте считать, что это была цена вопроса. Согласны? бьем по рукам, и больше ни один клиент от вас ко мне не переходит. Не согласны? начнется война. Вы, я вижу, ходите под милицейскими; похвально. Навредить они смогут. Но мне все это фиолетово. Как закрыть дыру, я придумаю. Денег потеряю, верно; денег жалко, кто спорит; но счастье не в деньгах, счастье в победе. Я пошлю вам такую обратку, уважаемый Степан Абгарович, что малой кровью не отделаться.
Мартинсон говорил ровно, беззлобно и намеренно тихо, как старший по званию перед подчиненными: чтобы расслышать каждое слово, надо застыть и напрячься. В эпическом неспешном стиле он рассказал про Сергиенкову, каковая подписала бумаги на сделку с физтехом; разработка куплена дешево, перепродана китайцам в восемь раз дороже – «а было это, глубокоуважаемый Степан Абгарович, в одна тысяча девятьсот девяносто пятом году, в июле месяце; десятого числа совершена покупка, а уже двенадцатого произошла перепродажа».
– И что теперь? Все согласования были получены.
– Не все, не все, товарищ Мелькисаров. У одной почтенной организации имелись возражения; и даже штампик такой был поставлен на странице двадцать пятой, раздел второй: ДСП, секретно. Бумажку подменили? Подменили. А это нанесение ущерба, шпионаж и сговор. Начнем не с вас, зачем? начнем с физтеховцев, они давно и безнадежно обнаглели, пора поставить их на место. Дойдем до Сергиенковой. Через нее получим комп на вас. Тут выемкой уже не пахнет. Тут запах разгрома и срока.
– Слушай, Мартинсон. Ты же знаешь: мы ничего не подменяли. Мы договорились. Кто штамповал бумажку, тот ее и вынул. Сам! без нас. И штамповали только для того, чтобы было о чем договариваться!
Степан начал терять терпение; спокойней, друг, спокойней; наломаешь дров, наделаешь ошибок.
– И вы готовы это доказать?
Доказать Мелькисаров был не готов.
– Ну вот видите, как все сердечно. Доказательств нет, шпионаж налицо, доверенность у Сергиенковой на подпись номер двадцать восемь, виза внизу: Мелькисаров. Кстати, чаю или кофе?
– Кофе.
– Американо? Эспрессо? Турецкий? Латте?
– По-венски, – буркнул Мелькисаров.
– Хорошо, – любезно-иронично согласился Мартинсон.
Калмычка принесла серебряный кофейник, фарфоровый сливочник, уютные венские чашки, ассорти из крохотных пирожных. Таких… умилительных… по-женевски. Посмотреть со стороны – настоящая чеховская сцена: скудный свет из незашторенных окон, на ореховом столе матовое серебро, в белой просторной посуде ароматно чернеет напиток, от пирожных исходит сладостный запах; стоит непроницаемая тишина, слышно, как женские губы пробуют горячий напиток, не обжечься бы.
Допив свой кофе, Тома поставила градусник; она вообще вела себя незастенчиво, по-домашнему, будто бы они уже долгие годы живут вот так, все вместе, втроем; ее не задевает легкая стычка мужчин; они уж как-нибудь решат, как будут действовать в дальнейшем, и не станут ее вовлекать в ненужные подробности. Потрясающая выдержка; фантастическая женщина.
Ни о чем они тогда не договорились, но поняли друг друга хорошо. Поставили осмысленное многоточие, разошлись – как показалось, навсегда. Отток клиентов сразу прекратился, наезжать на Мартинсона он не стал, физтеховское дело не всплывало.
16
Через неделю Мелькисаров полетел в Женеву, по делам. Переговоры быстро провалились, на одну неприятность наложилась другая; он взял, да и поехал в церковь.
Вообще-то батюшкам он не доверял. Хотя и признавал существование какой-то высшей силы. Называйте ее Богом, ради бога, он не против. Но сила есть, и это медицинский факт. Сила безличная: Бог думает про нас – не по отдельности, а в целом; он перекатывает страны по наклонной, сливает, разливает и химичит. Меняются устои и устройства. Раньше можно было за одну-единственную жизнь прочитать все книжки, написанные до тебя, и невозможно перейти из нищеты в миллионеры; теперь миллионеры размножаются делением, их стало как грязи, а книги, изданные в мире за год, потребуют затвора на сто лет. И все равно дочитать не успеешь. Был Советский Союз. И не стало. Не было мирового гиганта по имени Америка. Гигант появился. Китай прозябал, прозябал на обочине. И вызывающе процвел на пару с Индией. Бразильцы отплясали карнавалы и начали захватывать рынки. Это и есть провидение. Ты чертишь линии, строишь графики; бац, оно направило народы по кривой, и тебя понесло, понесло; скорость нарастает по экспоненте.
При чем тут батюшки? Зачем они в этом раскладе? Неясно. Но когда тебе нехорошо и даже мерзко, и хочется во что-нибудь поверить, приходится переступать через условности. Надо съездить. Тем более, что завтра будет Пасха.
В городе было два русских храма, старый и новый. Старый, как положено, холеный, белый с полноценной начищенной маковкой; новый – обычная вилла. Крест на крыше провели по документам как громоотвод; колоколенку оформили как зал для музыкальных репетиций. Сначала Мелькисаров посмотрел на фрески, колоритно почерневшие от свечного нагара. Потом походил по отсыревшей крошке возле виллы, понюхал жирные церковные розы в маленьком зимнем саду. И понял, что праздновать будет не с теми, а с этими. Просто так, не по какой-нибудь причине.
За сорок минут до полуночи он – возле церковной ограды. Мелькисарову везет; он успевает протиснуться в проем боковой двери и закрепиться внутри по стойке смирно. Следующим места не хватает; они растекаются по участку, кольцом окружают маленькое здание. Слева жмется старушка – божий одуванчик: серебристо-фиолетовые букли, чистенькое личико послушной дочки первоэмигрантов. Справа маячит суровый гигант, похожий на чекиста из охраны – весь день на консульских воротах, по выходным на озеро за рыбкой, чтобы экономить, экономить, экономить, и вернуться из загранкомандировки своим ходом, в караване перегонщиков машин.
Консульских много – напряженные черты советских лиц ни с чем не спутать. Хорошенькие русские девицы в окружении французских ухажеров, довольных собой, подружками и обстановкой; середину храма занимают типовые русские программисты из глобальных компаний – сутуловатые, задумчивые, кто ноготь грызет, кто ковыряет в ухе; к ним жмутся робкие евреистые управленцы, холеные чиновники из штаб-квартир ооновских организаций; по углам стоят голодные таперы и проститутки, трогательно стыдящиеся себя. Поближе к алтарю – бизнесмены средней руки. Возле них в сосредоточенной молитве бывшие бандиты – когда-то их послали контролировать поставки поддельных часов, они привыкли к здешней жизни, бросили прежнее и решили осесть в тишине и покое. Прямо перед царскими вратами умиленно прикрывает глаза полнокровная дамочка в белой воздушной накидке – явно московского вида. А сквозь приоткрытую дверцу алтаря виднеется массивная фигура известного московского артиста: пшеничные усы, синие глаза навыкате, царственный ровный загар… Чем-то похож на Томского, но вальяжнее. И на Боржанинова. Но здоровее.
Тяжело дышать; время тянется подчеркнуто медленно; вот-вот откроется вечность, а вечности некуда спешить; обождёте, не растаете.
Из одного конца храмика передают к свечному ящику деньги; из другого возвращают большие красные свечи; чтобы подхватить купюру или свечку, приходится закидывать руки; руки колышутся над толпой, как на молодежном концерте. Что тут начнется, когда придет пора передавать огонь, подумать страшно…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.