Текст книги "Цена отсечения"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
Наладить отношения с местными было труднее. Они почти не работали – негде, и, как им положено, пили. Если бы самогонку! нет, политуру, которая дубит нутро и выжигает мозги без остатка. Выпив, начинали дурить. – У пенсионеров были наличные деньги; по пятым числам приезжал почтальон. У сорокалетних денег не было. Но были недопропитые силы. Семидесятилетная Федотовна прикормила механика Витю. Тридцать четыре года, высокий, белобрысый, разболтанный: походка на шарнирах. Весной он жег ей траву и рыхлил землю, лето проводил задом вверх, окучивал картошку; осенью и зимой помогал по хозяйству: мыл полы, готовил макароны с мясом и парил старуху в бане. После бани Федотовна ходила по соседкам, позевывала, прикрывая корявый рот, и сладко намекала, что тело у нее сохранилось живое, сливочное (она задирала юбку, показывала; правда, сливочное), и Витя ничего, умеет. А забеременеть уже и не опасно.
Ее ровесник, дядя Ваня, любивший приговаривать стихами, оплачивал пенсией сыновнюю покорность и право на старческое самодурство. Сын его, Коля-маленький, обязан был по вечерам стрелять ворон и подбрасывать рваные тушки бабам, чтобы утром дядя Ваня мог бродить по деревне, слушать матерную ругань и радоваться. С похмелья самое оно, бодрит.
Медсестра Новоделова, женщина трудной судьбы, при зарплате и в полном соку, позавидовала Федотовне. И перекупила Колю у отца. Уговорила поселиться у нее. Коля ответил: а что ж? и тут же переехал. Ночью ничего не смог. Медсестра сказала ему обидное. И с утра он запил по-черному. Брел, шатаясь, поперек бетонки, мотался вдоль реки, по-звериному выпрыгивал из-за куста, пугая соседей; на четвертый день явился к медсестре и сказал: дай денег. Или выпить. Та обиженно его послала. Он предупредил: повешусь. Она ответила: а мне-то что?
Коля сказал: ну смотри. Саданул дверью.
Через пять минут Новоделова слышит во дворе: иииык! Выбежала; на дубе висит Николай и дергается. Взвизгнула, схватила сапожный нож, перерезала ремень и откачала. Все-таки медсестра; профессионал. Коля постепенно отошел, но в уме слегка повредился. Не гнать же его было после этого? Так и стал он жить у Новоделовой, как большой человеческий пес. Постреляет ворон, приберется в доме, постирушки сделает, и спит возле печки.
Ссориться с соседями было бессмысленно; мириться – незачем. Оля с Недовражиным жили среди селян, как заживо погребенные – в царстве теней. Ни помощи, ни вреда. Но постоянное чувство опасности: что и когда им в голову взбредет? что померещится спьяну? Ночью в деревне городскому человеку страшно; за окнами полная темень, дом живет своей жизнью, покряхтывает, стонет; то на чердаке загремит, то крыса начнет обихаживать подпол, смачно крошится деревянная опора, и кажется, что кто-то пилит и сверлит, а потом начнет убивать.
Чем бы дело кончилось – Бог весть. Но тут произошло второе, можно сказать, чудо. Недовражин съездил в город, распечатал рукопись пособия, отправился сдаваться в фонд. Получил инвентарный номер: представлено вовремя; теперь отправят на рецензию, проведут через экспертный совет. Денежки – в январе. В январе так в январе. Животы от голода не сводит; заначка есть. На выходе столкнулся со старым знакомым, Белужским; тот ведал при фонде искусством. Белужский рассеянно, сквозь мысли, посмотрел и буркнул: здравствуй. Но вдруг очнулся, сосредоточился на Недовражине, и заинтересованно сказал:
– А ну-ка стой! Ты у нас искусствовед?
– Искусствовед.
– В деревне живешь?
– На селе.
– Пойдем обедать.
В отличной фондовской столовой кормили вкусно и недорого; подавали на синих тарелках, наливали в желтые чашки: фирменный стиль. Оказалось, что Белужский проворонил время, не освоил бюджет, предназначенный для развития местных сообществ, и теперь ему нехорошо. Прямо сказать, херово. Но выход есть. Но выход есть. Придумать за неделю что-нибудь такое, пространственное, коллективное, русское, но в продвинутом западном духе. Чтобы простые люди делали, а сложные тащились. Такое вот, большое. Поля, леса, а среди них штуки.
– Придумаешь, а?
– Да что же тут можно придумать?
– Посочиняй, докрути, денег срубишь. Соседям поможешь, они тебя полюбят. И меня спасешь, а уж я тебя не забуду.
– Видел бы ты этих соседей.
Недовражин представил себе дядю Ваню перформансистом, а Федотовну – куратором. Смешно.
– Врешь! искусство лечит, ты попробуй. Хуже не будет; ну не выйдет и не надо, мы тебе второй транш не погасим, ограничимся половиной, тоже деньги, поди плохо. Через неделю, а?
И Недовражин согласился.
9
Оля долго смеялась. Прикрыла беззубый рот, хохотала. Животики надорвешь. И для смеху предложила: а давай построим кукольную страну? Твой папа столярничал, ты и сам вполне себе умелец; местные плести лозу не разучились; вдоль речки полно ивняка, по весне пускай подрубят, вымочат, и сплетут – дома, магазины, церковь, вал, городские ворота. А еще феодальную крепость. А еще небоскребы. Кулебино оно такое… разбросанное, запросто можно между избами поставить – где маленький замок Ив, от слова ива, где плетеный Авиньон (и здесь различается ива), а где Нью-Йорк из прутьев. Нет, а правда. Надо попробовать, любопытно. Поиграться в добрую игру. А пока, до весны, нарисовать план, как следует подготовиться, документы через фонды провести.
На следующий день Недовражин пошел по избам.
Федотовна слушала отрешенно и молча, как большой недовольный начальник слушает подчиненного: врет небось.
– Домики?
– Домики.
– Сплести?
– Сплести.
– За деньги?
– За деньги.
Тишина.
Дядя Ваня был в досаде; подурневший Коля ворон больше не стрелял, похмелье развеять было нечем. Он по-бухгалтерски сдвинул очки на лоб и твердо сказал:
– Деньги вперед.
– Вперед не дам, пропьешь и ничего не сделаешь.
– Бесплатно птички поют.
– Ну я же говорю: потом – сполна.
– Сполна бутылка вина. А посередке – бутылка водки.
Недовражин понял намек. Принес дяде Ване чекушку. Тот, булькая, выпил из горлышка, и предложи: означенную сумму пополам, вторую часть – по сдаче, первую, помалу, ежедневно. Вечером. Но чтобы с утречка дядь Ваня был как огурец.
Пройдя село насквозь, Недовражин всех уговорил. Хотя уверенности не было, что они – не затаились. Смотрели хмуро, прищурясь; что-то в уме делили на два, на три, на десять. Одна только мясотелая медсестра захлопала, как девочка, в ладоши: буду занозы вытаскивать и порезы йодом заливать, а то в медпункте делать нечего. Даже красивых огненных банок никому не поставишь. Пьющий народ не болеет. Разве что споткнется и расквасится. Эй, Коленька! будем большие игрушки плести? будем, будем, мой сладкий. Нет-нет-нет, иди, не слюнявь, не сейчас.
В середине августа явилась комиссия. Белужский в центре, с ним искусствовед Бабанова, художник Тулик и куратор Медова́я. Бабанова была женщина красивая, но нервная, зыбкая, губы на всякий случай слегка поджаты, в ожидании возможной обиды. Куратор Медовая всегда жила напролом; шла уверенно, дерзко, раздвигая грудью плотный воздух. Тулик был пострижен под монаха, с тонзурой и челкой, очки носил огромные и стильные, стальные, бороду – поповскую, лопатой; очень выразительно. Недовражин расчетливо повел гостей споднизу, вдоль речки, чтобы зрелище раскрылось сразу, общим планом, а лишь потом проступили детали.
Замысел удался; взойдя на холм, столичные остолбенели.
Между старыми избами, давно некрашеными, вдоль покосившихся заборов, стояли плетеные, то худощавые, то пузатые здания, в человеческий рост. В их колченогой красоте была настоящая мощь; сквозь сельский пейзаж, как летние опята сквозь трухлявый пень, проросла страна из ивняка. По левую руку толпились острые небоскребы, вид сверху. По правую тянулся крепостной вал. Вокруг стилизованного замка паслись крупные деревянные куры, выпиленные из толстых чурбаков; сосновые свиньи валялись в канавах; возле пятиглавой церкви молитвенно поджала ногу цапля; на кривых деревянных качелях сидел искусственный ребенок, похожий на кургузого Буратино.
А на задворках искусственных городов, возле реальных калиток из мелкого штакетника стояли местные пейзане и пейзанки – и смотрели на гостей с таким же потрясенным интересом, с каким приезжие москвичи глядели на сплетенную страну.
Оля из дому не вышла; спряталась от посторонних.
Восторженным гостям устроили гулянку; они пообщались с народом, потом отсели за отдельный стол, и славно, щедро напились в своем кругу. Тулик заливал стакан за стаканом, становился злей и веселее; Бабанова пила и говорила: ой, я сейчас опьянею. И видно было, сколько в ней нарастраченной женской силы. А куратор Медовая побожилась, что подтянет медийщиков; тема продаваема, она-то знает.
Первыми в деревню приехали немцы. Высокий худощавый парень с троекратной серьгой в правом ухе отвел дядю Ваню на берег, записал монолог про то, как жили, значит, при советах, а потом не стало жизни, и теперь вот она возвернулась. Дядя Ваня прекрасно понял, чего от него ждут; говорил простонародно, с сердцем. Рассказав о Недовражине, прослезился: «Я же пил, и ничего не видел в жизни. Только сейчас глаза-то открылись, на старости лет. Благодаря искусству. И Михалычу».
За немцами приехали французы, с культурного телеканала «Arte». И англичане были. И фотографы из журналов. Селяне приободрились, пить стали с промежутками, скромными запоями, по недельке, дней по десять; яркие журналы с интервью и фотографиями местных знаменитостей передавали по цепочке, из семьи в семью…
Недовражина прозвали: барин. Завидев издали, с очевидным удовольствием и театрально, как видели в старом кино, ломали шапку на морозе. Но стоило ему заикнуться о новом проекте (следующий грант уже не то что предлагали взять – навязывали!), как село напряглось и предложило встретиться на сходке.
Собрались в заброшенном правлении. Дом не топили много лет, он отсырел и начал припахивать плесенью; снаружи был жаркий и яркий сентябрь, внутри пробирало до дрожи. От общества выступил дядя Ваня. Он не пил уже целый месяц, поэтому держался чуть высокомерно. Объяснил причину недовольства. Заграница снимает, журналы берут интервью, а это отрывает от работы и вносит беспокойство в жизнь. Но тут интересный вопрос. Где деньги? Гонорары – где? Второй вопрос. Они завоевали популярность. А почему за второй проект им предложены прежние начисления? Кто забирает маржу? Вот проблема.
Недовражин скучно объяснял им, что никто ему не платит. Ни телевизионщики, ни фотографы. Что он получает свое, как придумщик, они свое, как рядовые исполнители.
Напряженное молчание. Не верят.
В конце концов он разозлился, саданул кулаком по столу, заорал: пошли вы, тра-та-та, к такой-то матери! не хотите жить по-человечески, свинячьте по-прежнему! и без вас обойдемся. Встал, чтобы уйти, и услышал покорное, нежное: Константин Михалыч, да ты чё? мы спросили. Мы люди сельские, простые, если ошибаемся, поправь. Спасибо, научил; когда приступим?
Скоро Кулебино обросло гигантскими плетеными ковчегами. В раздвинутых кустах, на деревьях, на крышах, в канавах, даже на реке – повсюду были гнезда деревянных птиц. В них прятались кукушки размером с маленького борова, через край выглядывали гладкие утки – в половину человеческого роста, грандиозные вороны и даже один птеродактиль.
Потом ударили морозы, повалил снег; белый сияющий фон довершил их общее дело: Кулебино стало заснеженным царством.
10
За вторым проектом последовал третий. – Бунты прекратились. – По району прокатился слух, что в Кулебино появились деньги; в село приехал чечен Искяндеров, молодой, веселый, бородатый, с незаметной женой и четырьмя нахальными детьми. Искяндерова прозвали черножопиком, но не гнобили, а он не наглел. Открыл продуктовую лавку, стал через день завозить свежий хлеб, два раза в неделю мясо, а в большом прозрачном морозильнике у него среди пельменей лежали розовые креветки, покрывшиеся ледяной коркой и похожие на червей, застывших в луже. Правда, их никто не брал.—
Поселяне привыкли к славе; ездили на выставки в столицу; побывали в Берлине. По приезде на новое место разбивали стильный бивак: плетеные дома, качели, башни, ажурные фаллосы, дырявые скульптурки; в тенечке домашняя кухня, сало, самогон (где позволяли) и непременный борщ; от посетителей отбою не было.
Тем временем тихо и застенчиво умерла его Оля.
Страшная вещь – человеческая жизнь; ты заботишься о самом близком, дрожишь при мысли о его неизбежном уходе, просишь Бога еще потянуть, ну еще, ну немного; а как только сохлая земля покроет гроб, и вырастет холмик на могилке, и соседи прольют свои пьяные слезы на поминках, ты вместе с чувством неизбывной разлуки получаешь чувство легкого освобождения; при мысли, что все, что конец, навсегда, безнадежно – трясет и колотит; а в то же время сердце как будто снимают с железной привязи. Но лучше про это не думать: иначе становится жутко.
Недовражин мог теперь хотя бы ненадолго сняться с якоря и пожить в движении, чтобы насладиться жизнью сквозь печаль. Его давно заманивали в Европу; но какая могла быть Европа. А теперь он полетел в Италию, на месяц, демонстрировать кулебинское видео; ездил по роскошному заброшенному Югу, по уравновешенному Северу, восторгался Сциллой и Харибдой, растворялся в перепадах Таормино, курил вонючие тосканские сигары, выедая дымом все живое и летучее; итальянские студенты и студентки ликовали. Вернулся с подарками: набор сигар для дяди Вани, баночку трюфелей для медсестры Новоделовой, пьемонтские брелоки для Коли-дурачка…
А село встретило молчанием и запахом жженого дерева. Поперек дороги остро торчали горелые сучья – все что сохранилось от плетеной страны; гнезда были сбиты и раскурочены, а деревянные птицы прострелены из Колиного ружья. Село осталось без хозяина, тут же растерялось и упилось до полусмерти. Индейцы, потерявшие своего Чингачгука. – Искяндеров предпочел на время съхать; магазин стоял пустой.
Недовражин понял, что попался. На неделю уехать он может, на две опасно, на месяц – табу. Он создал сельский перформанс; перформанс ожил, чавкнул, и его поглотил. Только ножки торчат из проекта. А если вдруг эпоха переменится? народные штучки выйдут из моды? он заболеет – как Оля – помилуй Господь? или жизнь развернется в другом направлении, он полюбит, женится, уедет? Все возможности перечеркнуты. Нельзя болеть, влюбляться, уезжать; только бежать, бежать, бежать по кругу, как белка в колесе. Бить лапками без остановки. Притормозишь – порвет в клочки. Или другой выразительный образ. Монастырь. А он отец игумен-беспоповец. Никто не постригал, не принимал обетов, а все равно – с креста не сойдешь… А крестьяне все играют в барина и крепостных; знали бы, какой ценой игра оплачена…
Так он теперь и кочует. Каждый вторник уезжает в город, чтобы не отстать от жизни. Каждую пятницу возвращается, чтобы не лишиться общего дела. И ничего не переменишь, как будто бы дал пионерскую клятву.
Недовражин захмелел, говорил торжественно и нечетко. Но сохранял самоконтроль. Поэтому себя и оборвал.
– Мелькисаров, спать пора. Уступаю тебе комнату, сам лягу здесь.
– Недовражин, прости за нахальство. А негде постелить отдельно? Ты по-своему псих, а я по-своему. Мне тоже надо в келью, чтобы совсем одному. Я перекантуюсь в бане, ты не против?
– Окоченеешь. Тепло уйдет, часа в четыре поползет сырая изморозь, зуб на зуб не попадет.
– Дровишки-то остались? Подтоплю.
– Не угори. И не забудь проветрить.
11
Степан проснулся, подтопил, к шести промерз до основания, в семь вывалился из парилки в предбанник: тут еще холоднее. Зато на улице – благодать. Земля затвердела; солнце упорно било в нее, а разрыхлить не могло. От реки доносился запах ледяной воды. Сразило ощущение незаслуженного счастья: целый день впереди, столько всего еще будет!
Недовражин уже ушел; дверь открыта, на столе записка: «Навожу порядок, завтракай сам». Мелькисаров ограничился чаем и затиркой из черной смородины: аромат божественный, всесильный, как будто ягоду перетерли только вчера. А когда прибирался на кухне, заметил новехонький смартфон – брошенный среди ножей и вилок. Попробовал включить. Батарейка работает; сигнал не ловится; зачем же тогда ее подзаряжать?
Недовражин был у дяди Вани. Во дворе, среди разбросанных плетеностей из вербы, кучковалась съемочная группа; оператор нависал над камерой, как тяжелая чайка над рыбой; в сторонке, зевая, стоял помощник и улавливал солнечный луч в серебристый мягкий отражатель; пышная красавица сияла синими глазами; дядя Ваня охотно позировал: в белой холщовой рубахе под новеньким ватником, подсвеченный золотистым лучом, он без малейшей суеты, сосредоточенно и глубоко осматривал свое творение и думал, что бы в нем еще улучшить.
– Дядя Ваня, – интересовалась красавица, заранее зная ответ. – А что для вас значит – искусство?
Дядя Ваня отвечал привычно, со слезой:
– Я же пропил всю свою жизнь, что я мог видеть? Только на старости лет прозрел. Михалыч, так мне доплетать или эдак?
– Стоп, снято! – скомандовал оператор.
Дядя Ваня охотно ссутулился и, позабыв об окружающих, сел доплетать боковину проекта. В угол рта он сдвинул папироску, от дыма прищурился, стал похож на старого мастерового: то ли сочная картина Перова, то ли жизненный мрамор Антокольского. Красавица мигнула оператору; тот понял с полуслова и снова нырнул в окуляр.
Костя объяснил, что сигнал в низине не ловится, только на взгорье, там, где раньше стояла церковь; в ней потом был местный элеватор, вечно перегретый подгнивающим зерном, а теперь торчал зазубренный фундамент: в конце восьмидесятых стены раскололи на кирпич.
– А так, конечно, пользуйся.
Степан поспешил на вершинку, а медийная толпа переместилась к медсестре; у нее вдоль штакетника стояли странные одутловатые плетения, что-то среднее между дирижаблем, кактусом и членом. Потом был двор неуемной Федотовны – с кривыми коробами и опорными балками, похожими на курьи ножки. Подъехали немцы, французы; подтянулись культурологи; голоса горожан звучали глухо, низко и ровно, голоса кулебинцев звонко, высоко, разнообразно; село зашумело, засуетилось; близилось время обеда.
12
Устроившись в удобной выемке фундамента, Мелькисаров зашел в Интернет, загрузил свою почту; с чужого телефона не опасно. В груду спама закопалось письмецо от Томского.
«Старик! Наслышан. Мутновато. На Украине ночью найден труп Лотяну. Нож – охотничий, с анаграммой. Свою СБ я зарядил, докладывают – не спеши. Попал под раздачу. Держим связь!»
Час от часу не легче.
«Старик! порядок, понял, жду, спасибо».
Вдавлена мягкая кнопка, электронка уже в Москве, и в эту минуту с веселым треском на экранчик падает еще одно письмо.
Жанна. Почему-то руки слегка затряслись.
«Дорогой Степа.»
Плохо дело. Обиделась по-взрослому. Кто же станет мужу писать, как любовнику в самом начале романа – «Дорогой». Степа, Степка, Степочка, милый, любимый С. И эта точка в конце обращения. Хорошо еще не запятая.
«Дорогой Степа.
Мне очень тяжело писать.»
Еще бы не тяжело. Тяжелей, наверное, чем ему читать. Когда выкладываешь близкому начистоту, что наболело, всегда возникает тошнотное чувство.
«Дорогой Степа.
Мне очень тяжело писать.
Не знаю, где ты, что ты. Хоть бы записку оставил. Впрочем, ведь я тоже не оставила.
Мы прожили с тобой почти что двадцать лет. Я и не помню себя – без тебя. Я давно уже не знала, какая я – сама по себе.»
На этом месте положено капнуть слезой. Но почему не написать – «живем»? Почему – «прожили»?
«И думала, так будет навсегда. Можешь сейчас рассмеяться, но я женщина, я верю в эту ерунду, про любовь до гроба, и про то, что они жили долго и счастливо, и умерли в один день.
Степа!»
А, вот уже и просто Степа; хорошо.
«Степа!
Мы с тобой последние годы жили все отдельней и отдельней. Пока Тёмочка был рядом, это было не так заметно: дети, они как паутинки, оплетают; мы были повязаны с тобой – через него. Потом Тёмочка уехал. Ты так решил. Я не спорю. Наверное, по каким-то там своим расчетам и раскладам ты был безусловно прав, когда настоял на отъезде. Нужно думать о его судьбе, о будущем. Но живем-то мы с тобой в настоящем. Вот здесь мы живем. А потом умрем, и нас не будет. Но пока мы есть. И я – живая. Когда уехал Тёмочка, я вдруг поняла, насколько же я одна. Ты хороший, умный, с тобой так интересно, но все-таки ты сам по себе. И я сама по себе. А хочется быть вместе.»
Ну вот, он тогда не ошибся в диагнозе. Все было сделано правильно, Жанна; кто же мог предугадать Тамариных уродов. Кто мог знать, что первое апреля обернется свинством. Если бы он был там… все бы сгладил. Да, Жанне стало немножко больно. Но зато потом наступит облегчение. Хирургия – это не жестокость. Это просто способ быстрого лечения.
«Я теперь понимаю, что чувствует мужчина, когда жена ему рожает ребеночка. (На самом деле рожает себе, но очень важно, что рожает – от него, от любимого, которым можно гордится и который детям передаст всего себя; тут большая тонкость, я сейчас выразить не сумею.) По крайней мере первый год или два. Он чувствует то же самое, что чувствует мать, когда ребеночек вырастает. А я-то в ее жизни – где? Я тут – при чем?
Пришла моя очередь спрашивать: где я-то, Степа? Я-то здесь при чем?
Ты, верно, замечал: со мной происходит неладное. Давно уже происходит. И устроил все это безобразие с подростковыми погонями, машинками, девчонками и ряжеными дедами морозами, борода из ваты. Мне было очень обидно, когда все открылось, я чувствовала себя голой перед всеми. Но умом я все-таки понимаю, что ты не думал меня задеть. Ты просто слишком долго живешь в каком-то странном мире, где все считается по ходам, бьется доводами, пускается по ложному следу. Ты ведь от нас откупаешься, Степа; стоит с тобой заговорить о какой-то душевной проблеме, ты тут же спрашиваешь: сколько? Щедро предлагаешь, бескорыстно. Но так, чтобы тебя ни о чем больше, кроме денег, не попросили. Ты думаешь, что люди все такие. Нет. И всё равно, Степа! ты хотел меня развлечь, спасибо.»
Да не развлечь, не развлечь – встряхнуть, накатить электрошоком, чтобы сердце забилось заново. Умом она понимает. Было бы чем.
«Но вот какое дело, Степа. Все эти годы я жила за тобой, как за каменной стеной. Мне не нужно было даже выглядывать из-за этой стены; все необходимое для удобной жизни мне доставляли в норку. Но ты меня из норки выманил. И думал, что посадишь в большую клетку. Золотую, конечно же. И просторную. Тоже – твою. Но так случилось, Степа, что я из норки вышла, а в клетку не попала. То ли ты ее случайно запер, то ли сторожа оказались не самые лучшие. Я впервые в жизни оказалась полностью свободной. До ужаса свободной. Я была предоставлена сама себе. Мне стало страшно, неуютно. И очень интересно. А как оно там, за пределом?»
Что, собственно, и требовалось доказать.
«А там оказался свежий воздух. И другие люди. От которых я отвыкла.
Степа, что крутить. Я полюбила. Пишу и краснею. Старая тетка, а туда же.»
Забавный поворот событий. Молдаваны-то были правы, черт их совсем побери.
«Я не хотела себе признаваться. Между прочим, он тоже признаваться не хотел – себе. Потому что – ну, ты понимаешь, почему. Потому что он Иван Ухтомский, костромской актер, которого ты нанял, чтобы со мной поиграться в задетые чувства. Он поигрался, и чувства задел. И мои, и свои. Но мы оба держались, ждали, когда рассосется.
Степа! если бы ты не стал дразнить меня через Аню, клянусь, ничего бы не случилось. Ничего. Вспыхнула бы страсть, и угасла. Я ведь не была уверена, что мы подходим друг другу, что все это мне хоть зачем-то нужно. Но после Ани я как с цепи сорвалась. Вскрыла гнойник. И уже остановить себя не могла. А потом проросло. И все случилось, что должно было случиться. Вот так я скажу. Невнятно. Но ты, я уверена, понял.
Прости, я понимаю, что тебе больно, особенно после стольких лет уверенности, что я – навсегда, что не предам, не сдам, на шаг не отойду. Ты, наверное, сидишь сейчас и думаешь, что я тебя предала, что мир сволочной, что единственный человек, которому верил, и тот оказался, и т. д. и т. п. Особенно сейчас, когда ты попал в историю, и тебе не до тонких эмоций. Всякий, кто с тобой сейчас – друг, а кто не с тобой – враг.
Но, Степа! я жутко переживаю, и при этом ни о чем не жалею. Я тебе не враг, никогда им не была и никогда не буду. Но я пережила такое, о чем даже смутно не догадывалась, и теперь мне страшно подумать, что я могла умереть, никогда не испытав этого. Женщина существо нежное, уступчивое, пока не полюбит. Неважно, кого. Полюбит. Она. Как только полюбит – жестокое без оглядки. Мужчина таится, ходит кругами, пытается сохранить все как есть, делает всем плохо и себе в особенности; женщина если решилась, значит, решилась. Я решилась, Степа. Прости, если сможешь. Я хочу жить своей, отдельной жизнью. Я хочу счастья. Даже если его не бывает.
На Ивана зла, пожалуйста, не держи. Это все я. Он сломался под моим напором. А ты и не знал, что у меня есть напор… Я тоже не знала. Помнишь, у писателя Шишкова (кроме нас, томичей, кто его мог читать?) в «Угрюм-реке» героиня, Нина, берет управление заводом на себя? До этого она была добрая, сердечная, вступалась за права рабочих, охлаждала норов жестокого мужа. И вдруг: подавить! не отступать! Вот, оказалось, что и я такая.
И сейчас ты в этом убедишься.
Степа. Я была мужней женой. Я бы ей охотно и осталась. Но вышло как вышло. И мне нужно будет научиться жить самостоятельно. Представляя интересы Тёмы. Я не сумасшедшая, не собираюсь требовать раздела имущества, распределения портфелей и оффшоров (на список которых ты сам меня навел, увы). Но хочу знать, каково твое мнение на этот счет. Как мы будем договариваться. На каких реальных условиях.
Еще одна неприятность – для тебя.
Мои интересы будет в этом деле представлять Забельский. Он и только он. Соломон совсем обрюзг, но все-таки он дело знает. Можно было, конечно, подыскать кого-нибудь стороннего, но не хочу. Тут уж сердись, не сердись: это моя маленькая месть за твою дурацкую затею. Но без этой затеи моя жизнь не повернулась бы на сто восемьдесят градусов… Не знаю, проклинать тебя или благодарить. Не знаю, как все объяснить Тёме. Ничего не знаю. Ни-че-го! Ныряю с головой в поток.
Еще раз прости меня, Степа. Не только за то, что ухожу. Но и за то, что я к концу письма как-то вдруг разозлилась, прижала ушки, зашипела. Не обращай внимания на тон, пожалуйста. Я не хотела. А переписывать письмо сил нет. Да и, может быть, если не отправлю то, что сходу написалось – уже никогда не решусь объясниться. И опять заползу в пыльную норку. И порушу то, что начало уже строиться. Нет!
Прости меня, если можешь. Прости. Отправляю немедленно.
Чтобы не успела передумать.
Жанна.»
Вот и разрешилась проблема Ваниного гонорара… Мелькисаров был раздавлен, можно сказать, что убит. Но взял себя в руки, надел дежурную улыбку и пошел обратно, пировать.
13
К недовражинскому дому была пристроена летняя кухня и сколочен представительский стол, человек на сорок-пятьдесят. Специально для подобных случаев. Под навесом протянулась металлическая сетка; на сетке лежали булыжники, от них исходило тепло. Из бани подтащили? нет, разогрели электричеством; грамотно.
Сельские смешались с городскими, русские с иностранцами; пиршество началось.
Федотовна разливала борщ, стараясь зачерпнуть погуще, с кусочком жирного мяса; неприметные мужички подносили жареную домашнюю колбасу; женщины невнятного возраста предлагали вареной картошки из дымящихся чугунков; блаженно улыбаясь, Коля разламывал черный хлеб и хвастливо раздавал гостям: «Сам пек! Сам пек! Сам пек!». Искяндеров радушно выставил на общий стол четыре банки болгарского лечо: лично от себя. Недовражин говорил положенные тосты; гости выпивали и закусывали, сельские – есть ели, пить не пили. Впереди работа и праздник, а уж после погуляем, как вам и не снилось…
Первое, второе, третье; бабы разложили пироги, полоумный Коля и механик Витя, пригибаясь, подтащили царский самовар. Трехведерный, покатый, латунный, с непомерной загнутой трубой, из которой вырывался темный дух сосновых шишек. Самовар жил своей отдельной жизнью: шипел, плевался, исходил паром; Недовражин, разливавший чай по сколотым чашкам, походил на домового.
Искусствоведы перебрали, а трезвые телевизионщики получили отставку: снимать на камеру процесс коллективной сборки Недовражин не позволил. Приезжих разбросали по избам, баиньки, и потянулись на церковный холм.
Пузатые короба, членистоногие ответвления, спиралевидные отсеки просторно разбросали возле фундамента, установили лестницы и ко́злы – и началась упорная работа возведения. Остатки камня скрылись под сплетеньями стволов и веток; вверх, неуклонно, устремилась многоярусная башня; уровень за уровнем, ступень за ступенью; каждый следующий ярус чуть уже и чуть ниже предыдущего; выше, выше! тоньше, тоньше! Время от времени точный строительный план словно бы давал физиологический сбой; башня возбуждалась собственной силой и давала неприличные отростки. Несомненным было и ее округлое, раздвоенное завершение; русская башня соблазняла всемирное небо, дразнила вечность и звала совокупиться.
Недовражин не руководил, не вмешивался по мелочам; он, как полководец, наблюдал за общим ходом битвы – и само его присутствие уже вносило строй и ясность. Каждый чувствовал: хозяин здесь, он видит; каждый понимал, что нужно делать, а чего – не надо; в какой последовательности приплетать очередные кольца и в каком направлении выпускать отросток; бабы непристойно шутили, мужики похохатывали, но работа шла сосредоточенно и методично, по-немецки.
Мелькисаров сидел с Недовражиным – на плетеном вербном табурете и следил за строительством башни. Настал его черед повествовать; он подробно и неспешно говорил про то, что было после Томска; Недовражин молча слушал. Друг на друга они не смотрели, только вперед и вверх, как египетская па́рная скульптура.
14
– Дядя Ваня! осторожней! Коля, лестницу страхуй! – Недовражин подался вперед; падение предотвратили; он успокоился и подытожил: – Исповедь сдал, исповедь принял; ты, Мелькисаров, лорд Байрон для среднего класса!
15
Наконец-то основательно стемнело; наступила священная тишина. Телевизионщики выстроились кру́гом; камеры были готовы, свет выставлен; только дайте команду «мотор». Недовражин, как маленький бог, мягко взмахнул рукой; дядя Ваня подпалил смоляной факел, передал медсестре; медленно, олимпийски, та поднесла огонь к основанию вербной башни.
Сыроватая верба сдалась не сразу; древесная кожура раздувалась и лопалась, слышались пустые щелчки, как пузыри от жвачки; но через минуту пламя занялось. Сухощаво перебирало прутья, выплевывало сучки; жадно заползало снизу вверх, опоясывало башню по окружности, буйно разрасталось внутри, завихрялось и рвалось на части.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.