Электронная библиотека » Александр Белых » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 29 января 2020, 16:40


Автор книги: Александр Белых


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
14

Вот откуда просачивается леденящая прозрачно-жёлтая река Суйда, шириной всего-то в один прыжок, в которую, поди, юный Александр Сергеевич Пушкин, дурачась, окунал свои смуглые эфиопские ноги с округлыми, как синеокая луна над Охтой, ухоженными ногтями (учитель русской литературы Вера Николаевна Сироткина ругала: «Евгенеслав, не грызи ногти на уроках!»).

Река, что ныне мальчишкам по щиколотки, огибала гранитные могилы рода Ганнибалов, потом огибала деревенские скопыченные пастбища, где когда-то сектанты-толстовцы, прикладывая руки ко лбу, внюхивались вдаль общинного бытия, усердно навозили мартовскую землю, чтобы взрастить кой-какой сельхоз урожай.

Там среди кучерявых стеснительных ракит, подстриженных задёшево, но аккуратно, под одну гребёнку со сломанным зубом бедным еврейским цирюльником, там, где отныне живенько вьётся легковыми автомобилями и большегрузными фурами кольцевая объездная дорога, сжимая старый город тугой петлёй, тащится, бренча свою однозвучную скучную шаманскую мелодию «там-та-там», не оглядываясь по сторонам на прохожих, как мытарствующий задыхающийся инвалид на подшипниковой деревянной каталке с лыжными палками в культяпках, ползёт-ползёт, как призрак полуночи-полудня, волочится еще только вчера выпущенный из ремонтного депо трамвай времен блокады, скрежещет в полусне промасленными рессорами, плетётся дремотно, как старческая мысль советского мемуариста-стукача-мецената мерзавца, потерявшего и начала и концы своей жалкой жизни, вьётся путь его незнамо куда, неведомо зачем, от судилища к судилищу, скользит по рельсам трамвай без прихоти, без цели, без целеполагания, вяло помахивая красным праздничным флажком на забрале, будто приветствуя в балтийском небе бледную средиземноморскую Анадиомену кисти Тициана – чувственный рот её мертвенно сжат: ни один фашист не выдавит из уст её ни одного живого слова.

Едва дышали слова, как выброшенная на голубой припай трепетная мойва, тут же краденая пронырливыми воронами, этими приспешницами спящей на топчане со сломанной ножкой Акумой (悪魔).

15

…Странен был сон Михаила Кралечкина, усердного читателя чужих сновидений; путанный как трава сныть у деревянной ограды; его хотелось запомнить, хотелось разгадать его запутанный смысл. Странен был не тому, кто видел его воочию, а тому, кто слышит его из вторых рук, тем паче из третьих, то есть из рук каких-то студийных поэтов. Навылет был ранен внезапным солнечным лучом северный город, отражённый в пенистой воде невского взморья. Красноватый дым из заводской трубы казался кровавым последом новорожденной зари-зарницы.

Вдали, из-под колёс автомобиля «ЗИМ» клубилась пронизанная солнечными лучами золотистая пыль, словно новогодняя лента серпантина, в отчаянии брошенная вдогонку убегающему будущему. В пыльный с бензиновым запахом серпантин вплетался тленный аромат. Вдруг показалось, что в том комфортабельном автомобиле сидел, как советский юбиляр, наодеколоненный куст сирени, вдавленный долго-терпимым страхом в глубокие кресла, готовый вот-вот разрыдаться навзрыд.

Рядом сидел кто-то близкий, кто-то родной; он запел романс: «Сиреневые звуки сирени меня укачали опять, и хочется плыть в этом плене, в этой стране сновидений так сладостно грезить и спать…» Прикроватные часы на журнальном столике показывали семь утра, на календаре стояла дата 5 мая 1995 года. Уезжали навсегда, осыпались в пути серебристыми звёздочками сиреневых соцветий; кто-то провожал их смутным и зорким взглядом. Девочка с дудочкой – то ли перепуганная, то ли придурковатая, и ливрейный шофёр в фуражке с кокардой Р.К.К.А., строгий, гордый собой, небрежно полирующий руль белыми перчатками, скрывались за горизонтом, захлёбывающимся голубой пустотой.

Девочка эта вдруг пропела: «Дура я, дура, дура я проклятая, у него четыре дуры, а я дура пятая…»

16

…Отсель досель, седьмой этаж, гоняют ноги карусель, квартира сто пятьдесят три, проспект Просвещения, восемьдесят четыре, жизнь полный трэш, чужая ждёт постель одинокого мужчину, считай, что это авантаж.

Вот к урне припаркован урка, он пьян, а то ли наркоман; над ним склонилась нежная лещина, воробьи шныряют юрко… Пахнет корюшкой на лотках на длинных-длинных улицах Петербурга, зачитанного как старенький роман. Две товарки в цветных платках; одна торгует кактусом, другая – кофейной туркой. Вот жалкой старости пожитки. Ну, разве купит кто-то советских кухонь эту дребедень? У трамвая номер … тридцать семь трясутся ржавые поджилки. Ему подкинув копеечную милость, беззаботно, отсель досель апрельскую гоняю карусель, ракиты за меня молились… 24 апреля 2014… Бу-бу-бу…

Евгенислав Цветиков недоумевал, зачем он здесь в этом сне Кралечкина, как попал сюда? Не хотелось напрягать ум высокоумной белибердой чужих снов, болела голова от жлобских жалоб хозяина. Он не мог вспомнить ни того имени, ни того лица, которое снилось ему. Не было никаких сил выкарабкаться из вязкой патоки стихотворения, из словесной барочной вязи, из дремотного бормотания, из захлёбывающегося птичьего щебетания «La Rappel des Oiseaux», из увядающего шелеста шереметьевских лип, из бледного благоухания каштанов на Итальянской улице, во дворе дома на Фонтанной…


У него блуждала смутная догадка: пока злосчастные поэты, стоящие на обочине в тени незримо-незримого Горация, созерцают бегущее время, словно собственное сновидение, пока они ностальгируют о прошедшем, как о никогда небывшем, пока они рефлексируют о сиюминутном существе времени, и хуже того, пытаются схватить его за хвост, будто ящерицу, остановить его на мгновение, пока-пока…

А время бежит, как трамвай по круговому маршруту. Кто-то, невидимый, в этот самый момент режиссирует эфемерное время, управляет завихрениями кайроса и потоками хроноса, проносясь мимо на самоделковом драндулете времени, на его лингвистической подделке «Fuga temporum».

«Слово есть след времени», – говорит Мафусаил Кралечкин, гордясь своим определением, глядя, как узорно растекаются чернила иероглифическим знаком по небосводу со взбученными облаками.

Быть может (выкатилось из его головы угловатое умозрение), в том красивом автомобиле производства завода имени Молотова проехал сам божок времени – плетущий козни безликий или многоликий… и оказавшийся банальным временщиком, бездомным, бомжиком эпохи великого передела общественного блага…

Навстречу мчался мерцающий «Виллис», будто являясь порождением чей-то тривиальной иллюзии. Блики на капоте чёрного автомобиля навели его на простодушную мысль: внезапно, без рассуждения подумалось о том, что никакое таинство не постигается логикой, а ведь смерть – это одно из таинств, непостижимое мышлением, как непостижим мыслью аромат сирени…

И таинство это необходимо лелеять – нет, лелеять не смерть как разложение тела, а таинство смерти как воскрешение духа, как торжества разума, – клубилось в голове…

18

Свет немыслимый, свет таинственный померк в облаках. Будто наспех заштопали грубой сермяжной нитью прореху в приземистом небе, где скрывается Иерусалим. Сиреневая темень загустела киселём, стала чернильной. Город затянуло сфумато. Крахмальные комочки звёзд блёкло торчали на едва-едва синеющем войлочном небосклоне, как кормящие сосцы Большой Медведицы. Чьи-то крепкие мужские руки прижимали к груди северный озябший город. Город вздрагивал. Сон оборвался, а шаткий трамвай всё ехал, горемыка, всё ехал, советский трудяга, ехал сквозь расхожие никому ненужные сны-мысли-наваждения. Громыхая, трамвай продолжал незамысловатый путь в явь, влача за собой громадную тень, как чужое смутное воспоминание о грехах человеческих. Почему-то это воспоминание было похоже на сенбернара, который тяжело бежал за трамваем, вывалив набок из слюнявой челюсти красный язык. Женщина у окна испуганно причитала: «Это Тапа, это Тапа!»

Насмешливо гремел расколдованным колокольчиком трамвай, тормоша от зачарованности и пассажиров, и само оцепеневшее беспробудное время сновидения. «Время, мстя, мстит. Мстя, мстит 悪魔…» – навязчиво дребезжало в ушах Евгенислава Цветикова, словно кто-то помешивал чай мельхиоровой ложкой в гранёном стакане в подстаканнике на его голове.

Над собой он услышал пьяненький стариковский фальцет: «Лысеет чья-то личность исподтишка с макушки…»

По трамваю шёл юноша-коробейник в тюбетейке с вышитым по ободку зелёным полумесяцем и зелёной звездой, и предлагал пассажирам: «Зайчики, покупаем билеты! Не скупимся, раскошеливаемся! Все билеты счастливые, счастливые, счастливые!»

Люди доставали три копеечки, но вместо билетов получали из рук кондуктора прошлогодние листья: кленов, рябины, каштанов, можжевельника…

19

…Путаясь в деепричастиях и существительных, в предлогах и падежах, путаясь в грамматическом времени, я, как лунный паломник бело-сиреневой петербургской ночи, шел по трамвайным проводам, прыскающих электричеством. На меня показывал мальчик пальцем, Акума замирала от страха при каждом моем лунатическом шаге.

Я шёл навстречу живёхонькому трамваю – в нём едет Евгенислав Цветиков со своими мыслями о предстоящей встрече с женщиной, которая родила от него сына; родила хитростью, вероломно, обманно при живом муже. Евгенислав хотел видеть своего сына, которого воспитывает чужой еврейский мужчина, считая ребенка своим по крови.

Я шёл навстречу трамваю, в котором едет Мелхола Давидовна Острожская со своими литературными воспоминаниями о том, как она пережила блокаду, выторговывая за отцовское укрытое наследие кой-какую тоскливую еду. Она уже подумала, на какую тему будет разговаривать. Ей важно было донести до молодого исследователя запахи прошлого, которые хранила в своей памяти, будто собака. В аромате вещей скрывается сущность мира. Она всё еще помнила запах кислого борща в бороде Льва Николаевича Толстого, когда сидела у него на руках, а он шептал ей на ухо: «Бедная, бедная девочка, зачем ты родилась?»

Два времени: прошлое Мелхолы и будущее Евгенислава соединял этот рисованный трамвай, который перемещался в настоящем времени по отношению к читателю, ведь нить времени у него в руках, пока он читает псалом «Добро и Глаголь».

***
 
Биться сердце мое не устало, ибо любит оно непрестанно…
Что мне этот лиговский гопник, Обводный канал?
Ну да, конечно, это завод
резиновых изделий, порченных гондонов,
                                                             Красный Треугольник,
колоши – в них на босу ногу шлепала страна,
                                                                      бабушка в огород
нащипать лебеды, укропа. Я, сновидений невольник,
похабник русской речи, врун сермяжный, ебанный в рот,
приветствую степенный гекзаметр и вспыльчивый дольник…
Что ж вы умолкли? Или страшен рожей? Язык мой поган?
От ворот Небесного Иерусалима скажите пароль!
В саже пальцем вожу —
ижицы, яти, ферты, добро и глаголь
Ученик вороньего грая, ни собутыльник, ни растаман…
Иероглифы, арабская вязь, резы и черты
Резины дрезины
пароль
гранёный стакан коль
карамболь
Мну в кармане заныканный в складках, стольник,
Кормлю отощавших уток в канале, не забулдыга,
                                                                      не крамольник…
Хочется родине невъебенную пользу приносить,
сапоги тачать, пироги с маком вкушать,
А мне говорят: все равно от тебя хуже будет.
 
***

Они не подозревали друг о друге; не подозревали, что едут они по адресу проживания Михаила Кралечкина, на его затянувшийся юбилей, угрожавший ему деменциями разного характера; не подозревали, что едут они каждый в своём пугливом времени – Мелхола Давидовна в вечном прошлом, в 1979 году, к подающему надежды молодому литературоведу Кралечкину, а Евгенислав в преходящем предстоящем, в 2014 году…

В смертных ожиданиях Кралечкина стало всё возможно, и чего только не посулит смерть-выдумщица. Они едут, блуждая в периферийной семантике его сновидений. Ну и пусть…Бог с ними! А нам-то что, соглядатаям, какое дело до них? Они едут из воспоминания в сновидение, едут в петербургских кавернах времени, похожем на витиеватые мутные каналы, на казематы на Шпалерной, на коридоры Петропавловской крепости, тропинки Летнего сада, на подвалы Михайловского замка, на зашлакованные альвеолы Кралечкина…

20

И подумалось (будто по-старушечьи кто-то нашептал со злобы ли, с отчаянья ли): «Что ли все умерли, что ли все претворяются мёртвыми?»


У Обводного канала копошился мелкий люд, топтавший розовых дождевых червей на щербатом асфальте калошами фабрики «Красный треугольник», оглядывались по сторонам пьяные лиговские девки почасовой оплаты, а вслед за дирижаблем плыл недвижимо город-герой Ленинград, опрокинутый навзничь в невскую синеву, бегущую на одном месте, наперегонки со временем.

Среди блёклых вечерних фонарей в обломке речной ракушки-песчанки вздрагивала и дрожала от всхлипов волны перламутровая луна. Кто-то дирижировал этим временем, неуловимым как эфир. Мелкий озноб, словно уколы хвойных игл, пробрался тайком за шиворот Евгенислава, кто-то коснулся холодной рукой до голени.

Вдруг на него наплыла аморфная, как слизень на капустном листе, мысль: «У времени, должно быть, не прямолинейный, кругообразный вектор движения, совершаемого в одной точке как феномен вечного бытия. Поскольку у бытия нет центра, то в каждой точке проистекает другое время, интерферируя со временем в других точках, порождая хаос… Время иллюзорно, движется и не движется, как облако на трамвайных путях…»

21

Трамвай отстал от «Виллиса».

По мере удаления автомобиль превращался в чёрного майского жука, бегущего по муравьиному шоссе так быстро, что пыль из-под его лапок клубилась и вихрилась, и вот-вот в этом пыльном вихре исчезнет весь мир. Золотокрылышкуя, жук взмыл в поднебесье, с ниточкой на задней лапке, и утонул в фиолетовой дали. А следом за ним бежал мальчик, держа ниточку в руках, в кожаных австрийских ботиночках, шнурок развязался и волочился по земле.

Он кричал почти навзрыд: «Папа, папочка, миленький, не уезжай, не уезжа-а-а-ай!» А вслед ему кричала всполошенная бабушка: «Мишка, не беги быстро, упадёшь! Мишка, упадёшь в лужу! Ботиночки собьёшь новенькие-та-а-а! Ах, негодник недоделанный! Ах, пострел недопечённый!» Мальчик наступил на шнурок и упал в пыль, вытянув вперёд руки, до крови сбив ладошки…

«А-а-а-а!» – писклявый старческий вопль огласил комнату, разбудил медвежонка, лежавшего у него под боком.

«Какое счастье, что бог не дал мне сына, какое счастье, что у меня есть псина…» – пробормотал старик в полусне.


Потом ему приснилось, что за ним пришел генералиссимус Сталин, будто сошедший из репродукции в журнале «Огонёк», в стоптанных скрипящих хромовых сапогах без единой пылинки. Они шли по брусчатке Красной площади, ножка мальчика была меньше булыжника, на который он старался наступить так, чтобы не выйти за его границы. У кремлёвской стены поклонились Розалии Залкинд, демону русской революции Миша отражался в сапогах генералиссимуса, в зеркале. Иосиф Виссарионович Сталин бережно взял Мишу за руку и привёл в мавзолей. Там было прохладно и темно. Бледный свет, адали агрубь, полз по стенам. Иосиф Виссарионович включил ночник. Он загорелся в форме синего лотоса – как у Миши в детской комнате. Этот ночник напоминал ему экзотического, тропического паука. Казалось, что он шевелился, когда напряжение падало, а лампа неуверенно мигала, пыхтела, тужилась.

Сталин убаюкивал Мишу на холодном ложе из синего бархата, мурлыча под нос романс на стихи Ковалевского: «Она не забудет, придёт, приголубит, обнимет, навеки полюбит, и брачный свой тяжкий наденет венец…»

Мише представлялась скромная тихая девушка в белом чепце с дымящейся чашкой горячего шоколада на подносе.


Сталин стал читать вслух любимую книжку Мишиного папы под названием «Шоколад» некоего Тарасова-Родионова, которая лежала на прикроватной казарменной тумбочке:

«Смутною серенькой сеткой в открывшийся глаз плеснулась опять мутно-яркая тайна. И нервная дрожь заструилась по зябкому телу, и ноет в мурашках нога. Но сразу внезапно резнуло по сердцу, и все стало дико-понятным: узкая жесткая лавка, сползшее меховое манто, муфта вместо подушки и глухая тишина, нарушаемая чьими-то непривычными всхрапами и всхлипами. Да где-то за стенкой уныло тинькала, падая в таз, редкая капелька, должно быть воды. И стало жутко-жутко и снова захотелось во сне горько плакать». ………………………………………………………………

– У меня не будут вынимать мозг, – всхлипывая, спросил Мишенька. – Что ж я теперь мертвяк?

В глазах его стояли лужи из слёз.

– Ну, что ты, малыш, спи, давай. Зачем нам твой мозг, он еще маленький, как у мышонка. Кому он будет нужен, такой маленький мозг?!

Иосиф Виссарионович сомкнул толстые пальцы в доброжелательный знак «Okey» и глянул сквозь него своим карим проницательным глазом, словно в воображаемый окуляр Левенгук.

– А если придёт самозванец?

– Если придёт самозванец, то мы его арестуем тотчас, на то у нас есть часовой, не бойся.

Миша утёр слёзы, маргаритки духовные.

– А на что похож мой мозг?

– На грецкий орех, что грызёт белочка… Грызёт-грызёт, разгрызть не может, крепкий орешек.

Иосиф Виссарионович укрыл мальчика синим байковым солдатским одеялом.

– Спи, давай, защитник отечества.


( «Der Vorhang fällt, das Stück ist aus», – скажет здесь проницательный читатель, кивая на философскую тень Людвига Витгенштейна, выходящего из трамвая у Волкового кладбища).


…Миша Кралечкин намертво уснул, словно куколка мотылька в склянке в руках юного энтомолога-любителя Мау Линя, взращивающего для себя это крылатое чудо из чудес, это бархатное чешуекрылое великолепие, эту трепетную радость для восторженных глаз будущего спасителя мира от озоновых дыр и нефтяных пятен, как нагадала ему вокзальная цыганка. Мау Линь смотрит на своё сокровище в стеклянной банке, потом смотрит в окно на Крестовоздвиженский казачий собор, ожидая чудо превращения…

Мише снилось чаромутие, снилось чудодействие: над ним нежно и трепетно колдовал Мау Линь, наблюдая изо дня в день за биологической метаморфозой куколки – так автор этого романа присматривает за метемпсихозом своего персонажа-голема. Бог знает, что за чудо-юдо может выпорхнуть однажды из-под его упругого скрипучего пера, выпавшего из крыла ворона!


…Кралечкин прилёг в ожидании, когда Мау Линь подъедет за ним на своем новеньком юрком «Жигулёнке», купленном по госпрограмме «сдай старый автомобиль – купи новый взамен со скидкой», чтобы отвезти его со всем скарбом и собаками в деревню, на приволье – на весну, лето, осень…

«Скорей бы уж!» – вздыхал он в своём последнем сне…

А когда Мау Линь подъехал, а подъехал с жалобной детдомовской музыкой «Стекловаты», ноющей из магнитофона, то вид его казался недовольным и сердитым, как у пушкинского извозчика Петра Пурчука. «Ну что, Пурчук! Что случилось с твоим жигулявым «Ё-моё-mobile»? Мой дружок, что? Опять Пурчук?» – подтрунивал над ним Кралечкин, будучи в духе расположения к сезонной перемене мест. Упрямилась «каурая кобылица Анфисушка», не хотела отечественная машина поддать газа, не хотела ускориться по госпрограмме, глохла на полпути и, как назло, не было ни «пускача», ни кривого стартера, да заклинивала дверца автомобиля. «Оглоблей бы как дал!» – бесился Мау Линь. Он вынужден был хлопать со всей силы, чтобы дверца закрылась. Кралечкин проснулся от этого звука, похожего на выстрел из жигана. Сквозняк в комнате хлопал форточкой.

«Жигуль – вечная тачка, купишь – хуй прода-а-а-а-шь!»

22

Этот светлый, чистый, меланхоличный, ностальгический сон в зелёной патине старины, как найденная на земле старинная монетка, приснился Михаилу Кралечкину в канун его дня рождения, который он собирался отмечать в первую апрельскую субботу.

Он ждал гостей: Евгенислава Цветикова с его любовными узлами, завязанными туго, которые он хотел бы развязать да впутывался в новые эротические узлы и узелки, и девственную Мелхолу Давидовну с её цепкой памятью и тщетным тщеславием и литературными потугами выковать для себя что-нибудь железное, нерукотворное…


А более никого не ждал, звонок разве что от друга, потерянного в пространстве лет, с которым водил знакомство с 1975 года… «Ау, Сергунька! Жду от тебя писем счастья. Если найдёшь сочинение про счастье, принеси его в воскресенье, к часам 10 вечера. Я чувствую, меня влечёт к той могиле, которая зовётся одиночеством. Помнишь, у Тургенева есть стихотворение в прозе о могиле, которая преследует человека по пятам. После Москвы я как-то сломался. Не надо ездить было по местам старых воспоминаний, а поехал, ну и попался. Милый мой Серж! Я чувствовал там так остро, так болезненно свою пережитую молодость. Друзья, лучшие из которых уже нет на свете, но дома, улицы так постоянно и мучительно напоминают о них. А новые друзья, Сашка, которого ты знаешь, и его круг, это молодое и довольное собой офицерство. С ними хорошо пить чуть разбавленный спирт, играть в «кинга», но разве могут они понять мою верленовскую тоску, мою ненависть к настоящему времени. Москва сыта, довольна собой, озабочена обделыванием разного рода бизнесов, одним словом, Москва вполне буржуазна… Дорогой Серж, ты уехал, а я ещё более утвердился в своем одиночестве, для утешения взял себе собаку. Я предоставлен себе и своему таланту, написал большую статью для журнала «Смена», используя твои мыслишки, готовлю программу на радио «Продлись, продлись, очарованье…», слушай через неделю в 16 часов, 30 ноября. Служи хорошо, но не упорствуй. Мой дорогой Серж! Мне тебя не хватает. Я повздорил с начальством, меня отчислили от аспирантуры, диссертация так и осталась ненаписанной. С горя я начал перестановку в своей комнате, освободилось больше места для предполагаемых танцев. Очень хочу встретить ночь на 9 апреля, когда мне стукнет 30 большим шумом и весельем. Время ужасно, потому что пожирает плоть и бессильно против духа…»


…Ну, конечно, рядом будет суетиться, подавать, наливать, шутить, любезничать подкидыш, подобранный в подворотне, беспризорник плюшевый клишоногий Кравчик, Маленький Мук.

Авось ещё кто-нибудь откликнется из именитых знакомцев, также надеялся на звонок от издательства, где вышла его книжка об Акуме за деньги, на которые раскошелился папа ради писательской славы сына. Непременно они затеют о ней литературный разговор, будут разгадывать любовные ребусы поэтических строф.

У каждого будет свой личный резон толковать тайнопись так или иначе, ведь речь скрывает смыслы. А какой у неё был цвет глаз? Синий, голубой? Ну, как же всегда один и тот же до глубокой старости: «И очей моих синий пожар».


Его сознание не отдавало ему отчёта в том, что эти два персонажа – Евгенислав и Мелхола – были приглашены им в разное время, в разные годы его жизни, однако сейчас ему представлялось, что они вместе войдут в большую залу с окнами на восток, с радостной гортензией на подоконнике. Этот цветок первым озарялся лучами северного солнца.

Сознание продолжало свои игры, меняя по ходу правила. Михаилу Кралечкину представлялось, как они рассядутся в старые кресла, какие были в моде в семидесятых годах, лицом к финской стенке из той же эпохи, тёмной полировки, заставленной книгами и хрусталём у круглого стола с белой скатертью, сохранившейся от бабушки. Кроме того от неё также осталось слово «ономнясь» в его лексиконе. Мамы уже нет, папы тоже нет. Они будут присутствовать цветными семейными фотографиями на стене…

В доме будет прибрано. Оборванные с карниза шторы будут зацеплены на все прищепки, а не как сейчас; будет сметена пыль на стеллажах, на паркете, под кроватью, на стопках его нераспечатанных, изданных двадцать пять лет назад книг и погрызенных собаками; хорошо бы обновить обои на стенах хотя бы в одной комнате, а то висят, ободранные, еще мама клеила, бурча: «В жилищах наших мы тут живём умно и некрасиво»… В шкафу пожирали пожитки микрочешуекрылые сильфиды.

«Стыдно живём», – пробурчал он в укор небесным покровителям, оглядывая срам запущенной квартиры с ободранными обоями в мышиный горошек, рваным линолеумом в прихожей, сломанным унитазом, изодранными книгами в стопках на полу ни кому ненужными, напрасными трудами… «Если бы собрать всю пыль в доме, под кроватью, на серванте, в шкафах, весь посмертный прах, весь его страх, трепет и бред мозга… Собрать бы да слепить из неё «золотую розу» повести длинною в жизнь… Если бы Господь дал еще одно мгновение, то подоспело бы спасение…» – мечталось Кралечкину, потирающему нога о ногу, чтобы согреть конечности.

Всё, что можно было бы свалять из целой корзины комнатной пыли, так это войлочную стельку для калош. И казалось ему, что это бабушка-покойница натирала их своими шершавыми ладонями и слышались ему старческие нашёптывания-заговоры: «Да завернуть бы тебя, сырого-то ещё, в тесто ржаное, по сусекам сметённое, да посадить на лопату широкую, да задвинуть бы в печи тёпленькую, да запечь, как хлебушек насущный, да доделать бы толком ребёночка недоношенного, допечь сначала, а уж потом наречь именем…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации