Электронная библиотека » Александр Герцен » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 28 ноября 2017, 12:20


Автор книги: Александр Герцен


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)

Шрифт:
- 100% +

И тот же юный пластицизм. Чему смеялся Иосиф II на закладке Екатеринославля, говоря, что императрица положила первый камень города, а он последний? Не город там построился, а государство. Новороссийский край – лучшее доказательство, какова пластическая сила Руси. А вся Сибирь?[178]178
  «Семейная хроника» С. Т. Аксакова.


[Закрыть]
А теперичные поселения на берегах Амура, где на днях будет развеваться звездчатый флаг американских республик? Да и самые восточные губернии европейской России? Мы чрезвычайно мало обращаем на это внимания. Читая летопись семейства Багровых, я был поражен сходством старика, переселившегося в уфимскую провинцию, с «сетлерами»[179]179
  Поселенцами, колонистами (англ. – settler). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, переселяющимися из Нью-Йорка куда-нибудь в Висконсин или в Иллинуа. Совершенно новая расчистка нежилых мест и обращение их на хлебопашество и гражданскую жизнь. Когда Багров сзывает со всех сторон народ засыпать плотину для мельницы, когда соседи с песнями несут землю и он первый торжественно проходит по побежденной реке, так и кажется, что читаешь Купера или Ирвинга Вашингтона. А ведь это всего век тому назад; то же было в саратовском краю и в пермском. В Вятке в мое время еще трудно было удержать крестьян, чтоб они не переселялись в леса и не начинали там новые селения (починки); земля для них все еще казалась общим достоянием, той res nullins[180]180
  Ничьей вещью (лат.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, на которую каждый имеет право.

Америка как переселение не представляет новых элементов, это дальнейшее развитие протестантской Европы, освобожденной от исторического быта и приведенной в иные условия жизни. Величайшая идея, развитая Северными Штатами, – чисто англосаксонская, идея самоуправления, т. е. сильного народа с слабым правительством, самодержавия каждого клочка земли без централизации, без бюрократии, с внутренним, нравственным единством. Как Америка будет относиться к социальным стремлениям, трудно сказать; дух товарищества, ассоциации, предприятий сообща чрезвычайно в ней развит; но ни общего владения, ни нашей артели, ни сельской общины нет; личность соединяется с другими только на известное дело, вне которого ревниво отстаивает полнейшую независимость.

Россия, напротив, является совсем особенным миром, с своим естественным бытом, с своим физиологическим характером – не европейским, не азиатским, а славянским. Она участвует в судьбах Европы, не имея ее исторических преданий, свободная от ее обязательств прошедшему. «Какое счастие, – сказал Бентам Александру I, когда он был в Лондоне после наполеоновских войн, – что русскому законодателю не приходится бороться на каждом шагу с римским правом»; а мы прибавим: ни с феодализмом, ни с католицизмом, ни с протестантизмом. Кормчая книга и Уложение не захватывают все проявления жизни, не заправляют всяким действием, остальные учреждения введены насилием и держатся насилием. У нас нигде нет этих наглухо заколоченных предрассудков, которые у западного человека, как параличом, отбивают половину органов. В основе народной жизни лежит сельская община – с разделением полей, с коммунистическим владением землею, с выборным управлением, с правомерностью каждого работника (тягла). Все это находится в состоянии подавленном, искаженном, но все это живо и пережило худшую эпоху.

Если это сколько-нибудь так, то не надобно быть русским для того, чтоб именно в эти черные дни Европы обратить на Россию особенное внимание. Оно, впрочем, так и делается. Россия занимает и тревожит многие сильные умы. Мне самому случалось говорить об России с серьезными людьми, как Прудон и Маццини, как Т. Карлейль, который у вас так в моде, как Мишле, который прежде совершенно по-французски понимал ее, т. е. вовсе не понимая, бранил сплеча; и я уверяю, что тот жалкий, чисто немецкий взгляд ненависти и страха, совершенно, впрочем, заслуженный тридцатилетним царствованием Николая, заменяется раздумьем и желанием поближе узнать это новое явление, которого силу и права на будущее отрицать нельзя, да они и не хотят.

Действительно, на Западе не могли понимать России, пока Запад верил в себя и шел вперед; но он убедился в невозможности идти путем прежних революций, потеряв разом все плоды их, кроме патологического урока. «Равенство рабства» позволило ближе всмотреться друг в друга, и именно потому Англия всего менее понимает Россию; она равно не участвовала ни в континентальных революциях, ни в общем падении. Она, свободная по-своему, с отчуждением смотрит на страну неволи и самовластья. Но другие народы в своих колодках догадываются, что если временная необходимость втеснила вчера в мирный быт земледельческого народа казарменную дисциплину и сделала из всей России военные поселения, то может завтра другая необходимость все это уничтожить, так, как Александр II уничтожил аракчеевские поселения; эпоха военного деспотизма пройдет, оставив по себе неразрывно спаянное государственное единство и силы, закаленные в тяжкой и суровой школе.

Порог, за который Европа зацепилась, для нас почти не существует. В естественной непосредственности нашего сельского быта, в шатких и неустоявшихся экономических и юридических понятиях, в смутном праве собственности, в отсутствии мещанства и в необычайной усвоимости чужого – мы имеем шаг перед народами вполне сложившимися и усталыми.

Утвердилось русское государство страшными средствами; рабством, кнутом, казнями гнали народ русский к образованию огромной империи, сквозь строй шел он на совершение судеб своих. Сердиться на прошедшее – дело праздное; живой взгляд состоит в том, чтоб равно воспользоваться силами, хорошо ли они приобретены или дурно, кровью ли достались или мирным путем. Военные поселения, как я сказал, проходят, но села остаются. На нашей движущейся, несложившейся почве только и есть консервативного – что сельская община, т. е. только то, что следует сохранить.

Читал я ваши споры об общине; они очень любопытны, но меньше, чем кажется, идут к делу. Родовое ли начало сельской общины или государственное, была ли земля общинная, помещичья или великокняжеская, скрепило ли крепостное право общину или нет – все это необходимо привести в ясность; но для нас всего важнее настоящее положение дел. Факт, отклонившийся или нет, верный или неверный, втесняет себя как он есть. Государство и крепостное право по-своему сохранили родовую общину; постоянное, зимующее начало, оставшееся в ней из патриархализма, вовсе не утратилось – общинное владение землею, мир и выборы составляют почву, на которой легко может возрасти новая общественная жизнь, которой, как нашего чернозема, почти нет в Европе.

Вот почему, любезный друг, я середь мрачного, раздирающего душу реквиема, середь темной ночи, которая падает на усталый, больной Запад, отворачиваюсь от предсмертного стона великого бойца, которого уважаю, но которому помочь нельзя, и с упованьем смотрю на наш родной Восток, внутри радуясь, что я русский.

Эпоха, в которую Россия вступает теперь, необыкновенно важна; вместо небольших политических реформ, для которых мы не опытом, а умом слишком стары, мы стоим лицом к лицу с огромным экономическим переворотом, с освобождением крестьян. И это не все, вопросы наши так поставлены, что они могут быть разрешены общими социально-государственными мерами без насильственных потрясений. Мы призваны перебрать права поземельного владения и отношений работника к орудию работы – не есть ли это торжественное вступление в будущий возраст наш? Вся новая программа нашей исторической деятельности так проста, что тут не надобно гения, а просто глаза, чтобы знать, что делать. Одна робость, неловкость, оторопелость правительства мешает ему видеть дорогу, и оно пропускает удивительное время. Господи! чего нельзя сделать этой весенней оттепелью после николаевской зимы; как можно воспользоваться тем, что кровь в жилах снова оттаяла и сжатое сердце стукнуло вольнее!

Мало чувств, больше тягостных, больше придавливающих человека, как сознание, что можно теперь, сейчас ринуться вперед, что все под руками и что недостает одного пониманья и отваги со стороны ведущих. Машина топится, готова, жжет даром топливо, даром теряется сила, и все оттого, что нет смелой руки, которая бы повернула ключ, не боясь взрыва.

Пусть же знают наши кондукторы, что народы прощают многое – варварство Петра и разврат Екатерины, прощают насилия и злодейства, если они только чуют силу и бодрость мысли. Но непониманье, но бледную шаткость, но неуменье воспользоваться обстоятельствами, схватить их в свои руки, имея неограниченную власть, ни народ, ни история никогда не прощают, какое там доброе сердце ни имей.

Мое страстное нетерпение в этом случае нисколько не противоречит моей самоотверженной покорности трагическим судьбам Европы. Тут я вижу близкую возможность, я ее осязаю, я дотрагиваюсь до нее; на Западе ее нет, по крайней мере на сию минуту. Если б я не был русский, я давным-давно уехал бы в Америку.

Ты знаешь, что я не фаталист и ни в какие предопределения не верю, ни даже в пресловутое «совершенствование человечества». Природа и история плетутся себе с дня на день и во веки веков, сбиваясь с дороги, прокладывая новые, попадая на старые, удивляя то быстротой, то медленностью, то умом, то глупостью, толкаясь всюду, но входя только туда, где вороты отперты. Говоря о возможном развитии, я не говорю о его неминуемой необходимости; что из возможного осуществится, что нет, я не знаю, потому что в жизни народов очень много зависит от лиц и воли. Я чую сердцем и умом, что история толкается именно в наши ворота; если мы бессильны их отворить, а сильные не хотят или не умеют, дальнейшее развитие прошедшего найдет, вероятно, более способные органы в Америке, в Австралии, где гражданственность складывается совсем на иной лад. Может, и сама Европа переработается, встанет, возьмет одр свой и пойдет но своей святой земле, под которой лежат столько мучеников и на которую пало столько поту и столько крови. Может быть!

…Но неужели в самом деле, выступив одной ногой на торную дорогу, мы опять увязнем в болоте, дав миру зрелище огромных сил и совершенной неспособности их употреблять? Что-то перечит сердцу принять это!

Тяжелы эти сомнения, тяжела эта потеря времени, силы!.. Когда же падет завеса с их глаз? И чего они боятся идти по такому громкому зову будущего? «Новая эпоха наступает для России», – говорили мы, услышав о смерти Николая, говорят теперь все русские журналы, говорит иными словами сам государь. Ну, так пусть же она будет новая.

Во всем, что делается, видно нашу несчастную страсть к предисловиям и введениям, на которых мы любим с самодовольством останавливаться. Как будто достаточно решиться что-нибудь сделать, чтоб дело и было сделано.

Мало традиций имеет петербургское императорство, но и они – как ядро на ногах Александра II. Как медленно и не прямо идет он по тому пути реформ, о которых сам столько натолковал! Как мелко плавает его самодержавная ладья! Этим шагом мы в двести лет вряд догоним ли современную Пруссию. А все николаевское предание, николаевская политика и – что, может, хуже всего – николаевские люди!

Пора перестать тупо бояться человеческого языка, белого дня – из трусости перед какой-то призрачной революцией, на которую нет готовых элементов. Пора отказаться от нелепого вмешательства во все европейские дрязги, поддерживая всякий раз сторону тиранства, грубой силы, вопиющей неправды. Черт с ним совсем с этим дипломатическим влиянием, за которое все народы нас ненавидят. Это не русская политика, а николаевская, голштинская. Николай сделал из сентиментального Священного союза полицейскую стачку. Зачем же Александр продолжает ту же роль? Зачем он поддерживает коронованного разбойника в Неаполе? Зачем он посылает дерзкие ноты в Берн, заступаясь за гогенцолернского дяденьку? Русское императорство совсем не связано с судьбою ветхих европейских тронов, зачем же он хочет делить без нужды все их гнусности – и справедливо обрушивать на себя все ненависти, заслуженные теми? Петр I выходил на сцену не так, не начальником диких орд, готовых броситься на каждый народ, поддерживать всякую реакцию, душить Венгрию, хотя бы то было в пользу Австрии; нет, он являлся представителем какой-то новой силы; таким он втеснял себя сонму пудреных и изнеженных королей, в своем толстом Преображенском мундире. Оттого-то он и мог любить свободную Голландию больше монархической Франции. Правда и то, что совесть его была чиста; с тех пор черное преступление вызвало круговую поруку между европейским абсолютизмом и русским царизмом; оно, как капля крови, падшая на Каина, мутит и тревожит сон Зимнего дворца и невольно бросает царей в объятия Пруссии и Австрии. С дележа Польши отношение новой империи к старой Европе изменилось. Но память о преступлении должна вести не к новому ряду злодейств, не к одному страху потерять неправо нажитое, а к угрызениям совести, к раскаянию. Что же сделал Александр II для Польши? «Le Nord» своими брабантскими кружевами по русскому рисунку не скрыл от глаз всю скудность амнистии, всю ничтожность перемен при посещении Александра в Варшаве; у вас остался в памяти один только песенный напев, которым он окончил свою речь – Pas de rêveries! Pas de rêveries!

Pas de rhétorique! Pas de rhétorique![181]181
  Никаких мечтаний! Никаких мечтаний! – Без красноречия! Без красноречия! (франц.) – Примеч. ред.


[Закрыть]
– скажем и мы в свою очередь. Уж у нас-то нет мечтаний! Задавленные властью, неправосудием, взятками, безгласностью, неуважением к лицу, мы хотим безбоязненно говорить, чтоб обменяться друг с другом мыслями, обличить злоупотребления, от которых само правительство краснеет и которые оно никогда не остановит без гласности. Мы хотим освобождения крестьян от помещичьей власти и всей податной России от палок[182]182
  В то время как я писал это письмо, мне попался в руки «Теймс» с корреспонденцией из России. Англичанин описывает свои впечатления в Москве и в Петербурге; между прочим он говорит, что раз в Петербурге он вышел из концерта на улицу, в ряду экипажей сделался какой-то беспорядок. «Явился высокий полицейский солдат, который ударил сначала кулаком в лицо одного кучера, потом, другого, третьего и т. д.». Англичанин с омерзением рассказывает это происшествие, прибавляя, что если бы он не видел своими глазами, то никогда бы не поверил. По несчастию, я, не видевши, поверил. Что же тут особенного, это до того в русском порядке вещей, что не только что правительству, но нам это не удивительно. А ведь мороз по коже дерет, когда подумаешь, что всю Россию, от Авачи до Кронштадта, в деревнях и городах, на улицах и в полицейских домах, в передних и конюшнях, бьют без суда, бьют без ответственности, бьют кулаками, бьют палками – и нет никаких мер остановить это безобразие. Что за беда, что городовой поколотил каких-нибудь извозчиков, когда само правительство сечет по подряду для помещиков, исполняя прежнюю роль их конюхов?
  Пока будут такие пятна на нашем лице и синие рубцы на нашей спине, не взойдем мы в настоящее русло возможной будущности; история не барщина, на которую загоняют розгами крепостных крестьян; рабские руки могут только расчищать место, а не строить для веков. Я не думаю, чтоб нынешний государь хотел этого; нет, но я думаю, что ни он, ни его приближенные вовсе не думают об этом; что же за польза от того, что он не хочет этого?


[Закрыть]
, конечно, это не rêveries, это очень положительно и чрезвычайно немного.

Да, это очень немного, но в том-то и состоит наша юность, наша сила, что нам так мало надобно для того, чтобы бодро и быстро ринуться вперед. Мы не помощи просим от правительства, а чтоб оно не мешало. Запад, напротив, имея так много не может воспользоваться своими богатствами, они ему достались нелегко, он скуп на них, он консерватор, как всякий имущий. Нам нечего беречь. Конечно, нищета сама по себе еще не есть право на иную будущность и долгое рабство – на свободу; но вот тут-то, идучи из противоположных начал к противоположным целям, я встречаюсь не с славянофилами, а с некоторыми из их мыслей.

Я верю в способность русского народа, я вижу по озимовым всходам, какой может быть урожай, я вижу в бедных, подавленных проявлениях его жизни – несознанное им средство к тому общественному идеалу, до которого сознательно достигла европейская мысль.

Вот отчего, любезный друг, вы нашли созвучную струну в моем направлении и в направлении – более нежели ложном, вредном и опасном – московских литературных старообрядцев, этих православных иезуитов, наводящих уныние на всякого живого человека. И вот отчего, горячо принимая новую общественную религию, возникшую на дымящихся кровью полях Реформации и Революции, с биением сердца перечитывая великие сказания тех времен, я отворачиваюсь от современной Европы и мало имею общего с жалкими наследниками сильных отцов.

Не станем спорить о путях, цель у нас одна, будемте же делать все усилия, каждый по своим мышцам, на своем месте, чтоб уничтожить все заборы, мешающие у нас свободному развитию народных сил, поддерживающие негодный порядок вещей, будемте равно будить сознание народа и самого правительства. А потому и заключаю мое длинное письмо к тебе словами: на работу, на труд, – на труд в пользу русского народа, который довольно в свою очередь поработал на нас!

Лондон, 3 февраля 1857
Русские немцы и немецкие русские
(1859)
I. ПРАВИТЕЛЬСТВУЮЩИЕ НЕМЦЫ

«Историки делаются – поэты родятся», – говорит латинская сентенция. Наши правительствующие немцы имеют ту выгоду против историков и поэтов, что они и делаются и родятся. Родятся они от обруселых немцев, делаются из онемечившихся русских. Плодородие это, спору нет, дело хорошее, но, чтоб они не очень гордились этим богатством путей нарождения, мы им напомним, что только низшие животные разводятся на два, на три манера, а высшие имеют одну методу, зато хорошую.

Из всех правительственных немцев, само собою разумеется, русские немцы самые худшие. Немецкий немец в правительстве бывает наивен, бывает глуп, снисходит иногда к варварам, которых он должен очеловечить. Русский немец ограниченно умен и смотрит с отвращением стыдящегося родственника на народ. И тот и другой чувствуют свое бесконечное превосходства над ним, и тот и другой глубоко презирают все русское, уверены, что с нашим братом ничего без палки не сделаешь. Но немец не всегда показывает это, хотя и всегда бьет; а русский и бьет, и хвастается.

Собственно немецкая часть правительствующей у нас Германии имеет чрезвычайное единство во всех семнадцати или восьмнадцати степенях немецкой табели о рангах. Скромно начинаясь подмастерьями, мастерами, гезелями, аптекарями, немцами при детях, она быстро всползает по отлогой для ней лестнице – до немцев при России, до ручных Нессельродов, цепных Клейнмихелей, до одноипостасных Бенкендорфов и двуипостасных Адлербергов[183]183
  Filiusque – и сына (лат.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
. Выше этих гор и орлов ничего нет, то есть ничего земного… над ними олимпийский венок немецких великих княжон с их братцами, дядюшками, дедушками.

Все они, от юнейшего немца-подмастерья до старейшего дедушки из снеговержцев зимнего Олимпа, от рабочей сапожника, где ученик заколачивает смиренно гвозди в подошву, до экзерциргауза, где немец корпусный командир заколачивает в гроб солдата, – все они имеют одинакие зоологические признаки, так что в немце-сапожнике бездна генеральского и в немце-генерале пропасть сапожнического; во всех них есть что-то ремесленническое, чрезвычайно аккуратное, цеховое, педантское, все они любят стяжание, но хотят достигнуть денег честным образом, то есть скупостью и усердием, это дает им их черствый, холодный, осторожный и бесстрастный характер. Воруя на службе, можно еще быть добродушным плутом; наживать честным образом – все же будешь плутом, но злым и беспощадным, например, исполняя с точностью безумные приказы самовластья.

Сверх этих общих признаков, все правительствующие немцы относятся одинаким образом к России, с полным презрением и таковым же непониманием.

Не знаю, каковы были шведские немцы, приходившие за тысячу лет тому назад в Новгород. Но новые немцы, особенно идущие царить и владеть нами из остзейских провинций, после того как Шереметев «изрядно повоевал Лифлянды», похожи друг на друга, как родные братья. Самый полный тип их – это конюх-регент, герцог на содержании – Эрнст-Иоганн Бирон. В мою молодость, в Москве, я имел случай изучить по крайней мере человек пять Биронов, только они не были на содержании, а жили на свой счет. Отец мой охотно отдавал дворовых мальчиков к немцам в науку. Все хозяева были неумолимые, систематические злодеи, и притом какие-то беззлобные, что еще больше делало невыносимым их тиранство. Я помню очень живо щеточника в Леонтьевском переулке, белобрысого немца с испорченными зубами, лет тридцати пяти, чисто одевавшегося, говорившего тихо и скромно державшего себя вне мастерской. Дома при нем постоянно лежал ремень, и он, как американский плантатор или как пьяный кучер, стегал то и дело то того, то другого мальчика и стегал два раза, если тот отвечал. Я даже не думаю, чтоб этот человек был особенно свиреп, он с тупым убеждением продолжал дело Петра I и вколачивал ремнем европейскую цивилизацию. «Es ist ein Vieh – man muss der Bestie den Russen herausschlagen»[184]184
  Это скот, нужно выколотить зверя из этих русских (нем.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, – думал он с покойной совестью.

Я уверен, что Бирон, ужиная en petit comité[185]185
  В тесной компании (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
с своими Левенвольденами, Менгденами, точно так относился о всей России и Остерман ему поддакивал, если не было никого из русских, и жаловался на глухоту, если кто-нибудь был налицо. И добрые немцы, как добрый щеточник, без устали употребляли ремни вроде Ушаковых, Бестужевых, которые подымали Россию на дыбу, ломали ей руки и ноги и были вдвое мерзее своих немецких хозяев.

Об них-то именно мы и хотим поговорить. Тип Бирона здесь бледнеет. Русский на манер немца далеко превзошел его; мы имеем в этом отношении предел, геркулесов столб, далее которого «от жены рожденный» не может идти, это граф Алексей Андреевич Аракчеев. В нем совместились все роды бичей, которыми Русь воспитывалась, это был раболепный татарский баскак, наушник-дворецкий из крепостных и прусский вахмистр времен курфиста Фридриха-Вильгельма. Но что же было в нем русского? Какое-то национальное ensemble, какое-то национальное сочетание нагайки, розог и шпицрутена.

Аракчеев совсем не немец, он и по-немецки не знал, он хвастался своим русопетством, он был, так сказать, по службе немец и, не отдавая себе никогда отчета, выбивал из солдата и мужика не только русского, но и человека.

Так, как в Саксонии есть своя небольшая Швейцария, так у нас своя, и притом очень большая, Германия. Средоточие ее в Петербурге, но точки окружности везде, где есть стоячий воротник, секретарь и канцелярия, во всех администрациях: сухопутных, горных, соляных, военно-статских и статски-военных. Настоящие немцы составляют только ядро или закваску, но большинство состоит из всевозможных русских – православных, столбовых с нашим жирным носом и монгольскими скулами, ученых невежд, эскадронных командиров, журналистов и начальников отделения. Они-то и занимают все первые места, когда нет под рукой настоящего немца, и все вторые – когда есть, или, вернее, все остальные, кроме поповских, и это оттого, что немец ex officio[186]186
  По обязанности (лат.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
должен ходить по-немецки, то есть брить бороду, а поп из религиозных причин должен быть женат и с бородой.

Вступив однажды в немцы, выйти из них очень трудно, как свидетельствует весь петербургский период; какой-то угол отшибается, и в силу этого теряется всякая возможность понимать что-нибудь русское, по крайней мере то русское, что составляет народную особенность. Один из самых замечательных русских немцев, желавших обрусеть, был Николай. Чего он не делал, чтоб сделаться русским: и финнов крестил, и униат сек, и церкви велел строить опять в виде судка, и русское судопроизводство вводил там, где никто не понимал по-русски, и все иностранное гнал, и паспортов не давал за границу, – а русским все не сделался, и это до такой степени справедливо, что народность у него являлась на манер немецкого тейчтума, православие проповедовалось на католический манер. Толкуя о народности, он даже не мог через русскую бороду перешагнуть, помня, что скипетр ему был вручен на том условии, чтоб он «брил бороду и ходил по-немецки». Этого мало: Николай при первом представившемся случае, когда враждебно встретились интересы России с немецкими интересами, предал Россию, так, как ее предал нареченный дед его Петр Федорович. Только что они нашли разных немцев: Петр Федорович изменил России в пользу прусского короля, потому что Фридрих был гений; Николай изменил всему славянскому миру в пользу австрийского императора, который был идиот.

Дело-то в том, что жизнь русскую, неустановившуюся, задержанную и искаженную, вообще трудно понимать без особенного сочувствия, но во сто раз труднее в немецком переводе, а мы ее только в нем и читаем. Она ускользает от чужих определений, а сама не достигла того отстоявшегося полного сознания и отчета, которое является у старых народов вместе с сединою и печальным припевом: «Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait!»[187]187
  Кабы молодость знала, кабы старость могла! (франц.) – Примеч. ред.


[Закрыть]
.

Вместо статистических, юридических, исторических торных дорог, по которым мы ездим во все стороны на Западе, у нас везде лес, проселки, дичь… Стремления, способности, огромный рост, в ужас приводящее молчание и какой-то народный быт, засыпанный мусором… вот и все. Есть признаки, приметы, звуки, симпатии, по которым многое делается понятным для простого ума, то есть непредупрежденного, для простого сердца, для кровной связи; это чутье совершенно притупляется немецкой дрессировкой.

Кто не видал в свою жизнь истого городского жителя, как он теряется в поле, в лесу, в горах?.. Ни будочника, чтоб спросить дорогу, ни нумеров, ни фонарей; а крестьянский мальчик попевает песни, щелкает орехи и преспокойно идет домой.

Той ясности, той легости, к которой нас приучает чтение духовных завещаний, надгробных надписей, оконченных процессов, мы не находим и, обращаясь к хаосу русской жизни, ломаем и гнем непонятые факты в чужую меру.

Это метода Петра, первого императора и первого русского немца. Петр был совершенно прав в стремлении выйти из неловких, тяжелых государственных форм Московского царства, но, разорвавшийся с народом и равно лишенный гениального чутья и гениального творчества, он поступил проще. Возле, рядом иные формы прочной немецкой работы, в них так могуче развилась западная жизнь – чего же лучше?.. Herr Nachbar, eine kleine Copie![188]188
  Господин сосед, пожалуйте небольшую копию! (нем.) – Примеч. ред.


[Закрыть]
В самом деле, коли эти формы были хороши для таких аристократов, как французы, шведы, немцы, как же им не быть хорошими для русских мужиков; стоит сначала приневолить, обрить, посечь, и все пойдет как по маслу.

Так оно и пошло; ясно, что для вколачивания русских в немецкие формы следовало взять немцев; в Германии была бездна праздношатающихся пасторских детей, егерей, офицеров, берейторов, форейторов; им открывают дворцы, им вручают казну, их обвешивают крестами; так, как Кортес завоевывал Америку испанскому королю, так немцы завоевывали шпицрутенами Россию немецкой идее.

Если Бирон ссылал сотнями, сек тысячами, это значит, что русские дурно учились.

Ведь за то-то и Аракчеев бил всю жизнь русского человека, чтоб лучше его пригнать в солдатскую меру, а ее Аракчеев унаследовал из чистейшего голштинского источника, предание которого хранилось свято и исправно в Гатчине. Идеал вахтпарадного солдата, до которого Аракчеев доколачивал, был хорош, а скотина мужик этого не понимал… 1000 шпицрутенов, 2000, 3000… да чего жалеть прутьев, наш край дубравен – 10 000!

Немцы из настоящих и из поддельных приняли русского человека за tabula rasa, за лист белой бумаги… и так как они не знали, что писать, то они положили на нем свое тавро и сделали из простой бумаги гербовый лист и исписали его потом нелепыми формами, титулами, а главное, крепостными актами, которыми закабаляли больше и больше это живое тесто, которое они были призваны выцивилизовать.

За работу они принялись усердно: что помещик – то Петр I, что немец – то Бирон. Помещик высекал из крестьянина лакея, Аракчеев солдата. Добросовестные из них были уверены, что они образуют их. «Посмотрите, – говорит помещик, указывая на Гришку, – три года тому назад за сохой ходил, а вот теперь служит в английском клубе не хуже всякого официанта; у меня есть секрет их учить. Тяжело было, нечего делать, не одну березовую припарку вынес; зато теперь сам чувствует мои благодеяния».

И действительно, Гришка чувствовал это и Богу молил за барина и отца с матерью в деревне презирал как сиволапых мужиков.

Так у нас шло тихо да келейно, посекая да постегивая, и долго бы прошло, да вдруг русская жизнь натолкнулась на русский вопрос, а по-немецки его разрешить нельзя.

Вопрос этот в освобождении крестьян с землею… и во всяких чудесах – в праве на землю, в общинном владении.

II. ДОКТРИНЕРСТВУЮЩИЕ НЕМЦЫ

То, что делалось грубо, хирургически в передней и казарме, повторялось с разными утонченными и нервными видоизменениями во всех других сферах.

Разрыв, которым для нас началась немецкая наука, невольно ставил все отторгаемое от прежнего единства в враждебное отношение ко всему остававшемуся по старине. Освобождаясь от целого мира нелепых предрассудков и тяжелых форм, новая Россия не делалась свободной, на это она еще не имела достаточной самостоятельности, а подчинялась другому нелепому порядку и принимала его предрассудки – второй степени, так сказать.

Допетровская жизнь была виновата в разрыве, она обусловила и вызвала его; в ее сонном прозябении нельзя было дольше оставаться, не покрывшись плесенью, не расползаясь, не впадая в восточную летаргию. А на все на это недоставало азиатской лени и старческого покоя. Совсем напротив, в русской жизни бродила бездна сил неустоявшихся: с одной стороны – казачество, расколы, неоседлость крестьян, их бродяжничество, с другой – государственная пластичность, сильно обнаруживавшаяся в стремлениях раздаться, не теряя единства.

Каким путем эта стихийная жизнь, равнодушная к развитию своих собственных сил и даже к сознанию их, должна была выйти к совершеннолетию и измениться, это зависело от разных обстоятельств, но необходимость выхода вовсе не была случайностью. Оторвавшаяся часть немой и спящей горы представляла именно тот революционный фермент, то деятельное меньшинство, которое должно было волею или неволею увлечь за собою всю массу. Что меньшинство это было само увлечено подражанием чужеземному, и это естественно. Русская жизнь, таившая в себе зародыши будущего развития, вовсе не подозревая того, держалась за старину по капризу, не умея объяснить почему, а революция, напротив, указывала на блестящие идеалы, на широкую будущность и, наконец, на существующую Европу с ее наукой и искусством, с ее государственным строем и общежитием.

Что европейские гражданские формы были несравненно выше не только старинных русских, но и теперичних, в этом нет сомнения. И вопрос не в том, догнали ли мы Запад, или нет, а в том, следует ли его догонять по длинному шоссе его, когда мы можем пуститься прямее. Нам кажется, что, пройдя западной дрессировкой, подкованные ею, мы можем стать на свои ноги, и, вместо того чтоб твердить чужие зады и прилаживать стоптанные сапоги, нам следует подумать, нет ли в народном быту, в народном характере нашем, в нашей мысли, в нашем художестве чего-нибудь такого, что может иметь притязание на общественное устройство, несравненно высшее западного. Хорошие ученики часто переводятся через класс.

Представьте себе, что каким-нибудь колдовством кто-нибудь вдруг развил бы из куриного яйца ящерицу или лягушку. Без всякого сомнения, состояние ящерицы было бы для яйца прогрессом, но в сущности зародыш цыпленка мог иметь высшие притязания, именно сделаться птицей. Если бы мы теперь остановили развитие цыпленка, основываясь на том, что ящерица или лягушка, выведенная из птичьего яйца, потому не может еще сделаться птицей, что она не достигла всех лягушечьих совершенств, и будем его заставлять прыгать на брюхе, подтянувши ноги, в то время как он мог бы летать, то мы все же сделаем avortement[189]189
  Выкидыш, недоносок (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
птицы и дальше лягушки ее не разовьем.

Наука, которую мы прошли, была трудна, помечена слезами, кровью и костьми. Она пошла впрок, наша здоровая организация все вынесла. Сначала мы были у немца в учении, потом у француза в школе, пора брать диплом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации