Электронная библиотека » Александр Герцен » » онлайн чтение - страница 33


  • Текст добавлен: 28 ноября 2017, 12:20


Автор книги: Александр Герцен


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Порядок торжествует!
(1866–1867)

L’ordre règne à Varsovie.

Sebastiani (1831)[282]282
  «В Варшаве царит порядок!» Себастиани (1831) (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]

I

Если Содом и Гоморра гибли так интересно, как гибнут старые порядки в Европе, я нисколько не дивлюсь, что Лотова жена не вовремя обернулась, зная, что ей за это солоно придется.

Едва мы подходим к концу 1866 года, так и тянет оглянуться.

Ну и год!.. И в гостях и дома – хорош он был, бедностью событий его попрекнуть нельзя…

О Западе мы почти никогда не говорим. Без нас о нем говорят много и громко, он сам говорит еще больше и еще громче, помощи нашей ему не нужно, перекричать его мы не можем. К тому же было время – мы высказали наше мнение дотла. Но события становятся до того крупны и резки, несутся так быстро, что по необходимости перед ними останавливаешься, поверяешь и сличаешь думанное с совершающимся.

Старый порядок вещей, упорно державшийся на своих правах давности, стал распадаться с отчаянной быстротой. «Гнилая рыба»[283]283
  Die Welt geht auseinander wie ein fauler Fisch. [«Мир разлагается, как гнилая рыба» (нем.). – Примеч. ред.]


[Закрыть]
, о которой говорил Гёте, валится кусками с костей, на первый случай в прусскую каску. Хороша будет уха, сваренная в ней!

Разложение старого мира не пустая фраза, теперь в этом трудно сомневаться. Характер органического разложения состоит именно в том, что элементы, входящие в данное взаимное отношение друг к другу, делают вовсе не то, что они назначены делать, что они хотят делать, а это-то мы и видим в Европе.

Охранительная сила, консерватизм гонит взашей законных королей и властителей, рвет свои трактаты, рубит сук, на котором сидит.

Революция рукоплещет замене глупых и слабых правительств сильным военным деспотизмом.

Все делается – в этом единственный смысл реакции – для прочности, покоя, равновесия, и все чувствуют, знают, что Европа, сшитая прусскими иголками, сшита на живую нитку, что все завтра расползется, что все это не в самом деле, что в самом деле будущность мира, этого великого, цивилизованного, исторического мира, висит на нитке и зависит, как в сказке о «Заколдованной розе», от почек, но не розы – а пятидесятивосьмилетнего человека. Вот куда реакция спасла мир. Мир, стоявший на трех китах, был прочнее.

Давно известно, да и Байрон повторял, что нет человека, который не обрадовался бы, услышав, что с его другом случилось несчастье, которое он предвидел и от которого предостерегал. Относительно политического мира и это удовольствие притупилось для нас. Восемнадцать лет тому назад нас прозвали «Иеремиями, плачущими и пророчащими на развалинах июньских баррикад», и с тех пор каждый год сбывается что-нибудь из того, что мы предсказывали; сначала это льстило самолюбию, потом стало надоедать.

Был в Европе больной человек, до него-то и добивался Николай Павлович, сам не очень здоровый; теперь вся Европа – больница, лазарет и, главное, дом умалишенных. Она решительно не может переварить противоречий, до которых дожила, не может сладить с переломленной революцией внутри, с двойной цивилизацией, из которых одна в науке, другая в церкви, одна чуть не двадцатого столетия, а другая едва пятнадцатого. Да и легко ли спаять в одно органическое развитие – буржуазную свободу и монархический произвол, социализм и католицизм, право мысли и право силы, уголовную статистику, объясняющую дело, и уголовный суд, рубящий голову, чтоб она поняла.

Иной раз кажется, будто Европа успокоилась, но это только кажется. Она в своих задачах нигде, никогда не доходила до точки, а останавливалась на точке с запятой. Парижский трактат – точка с запятой, Виллафранкский мир – точка с запятой, завоевание Германии Пруссией – семиколон. От всех этих недоконченных революций и передряг в крови старой Европы бродит столько волнений, страхов и беспокойств, что она не может заснуть, а ей этого хочется. Лишь только она задремлет, кто-нибудь – добро еще Наполеон, а то Бисмарк – поднимет такой треск и шум, что она, испуганная, вскакивает и спрашивает: «Где горит и что?» И где бы ни горело, и что бы ни горело – погорелая она, кровь течет ее, деньги приплачиваются ею… Петр I как-то оттаскал за волосы невинного арапчонка, думая, что он его разбудил; в Европе не только некому оттаскать виновного, но еще перед ним все становятся на колени. Оно, впрочем, и лучше, что есть будильники, а то и не такую беду наспал бы себе мир.

Люди по натуре беспечны, и, не ударь гром, они и не перекрестятся, как говорит пословица. Человек завел сад и жену, развел цветы и детей, обманул всех соседей, продавая им втридорога всякую дрянь, обобрал всю мышечную силу окрестных бедняков за кусок хлеба и, благодаря прочному, законами утвержденному порядку, лег спать вольным франкфуртским купцом, а на другой день проснулся подданным прусского короля, которого всю жизнь ненавидел и которого должен любить больше жены и цветов, больше детей и денег. В доме его бражничают прусские драгуны, цветы его съели лошади, детей съест рекрутчина… Вот он и подумает теперь, что ему обеспечило государство и реакция, в пользу которых он платил деньги, кривил душой, без веры молился и без уважения уважал. Вместе с ним подумает и эта ватага калек перехожих, слепых и безумных королей Лиров, пущенных по миру в оборванных порфирах – не народами, а своим братом, Hohenzollern hochverschwistert[284]284
  Высокородственным Гогенцоллерном (нем.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
.

Другие народы и другие венценосцы тоже подумают теперь о смысле и крепости присяги, преданности престолу, о святости законных династий.

Потсдамский лейб-пастор настрочил молитву для ганноверских церквей и заставил их сегодня молиться за вчерашнего врага в бесконечно смешных выражениях. Этого не делал и Батый.

Кажется, что может быть смешнее и нелепее всего этого… а есть роль смешнее, именно революционеров.

Правительства, сколачивающие единства и сортирующие людей и области по породам не для составления родственных групп, а для образования сильных, единоплеменных государств, знают по крайней мере, что делают; но помогающие им, если не руками, то криком и рукоплесканиями, революционеры и эмигранты – понимают ли они, что творят?

В этом-то бессмыслии и заключается одна из тайн той хаотической путаницы в голове современного человека, в которой он живет. Старым умам, в их логической лени, легче убивать других и быть ими убитыми, чем дать себе отчет о том, что они делают, легче верить в знамя, чем разобрать, что за войско за ними.

Они мечтали о свободе, равенстве и братстве, ими взбудоражили умы, но дать их не умели и не могли: «Нельзя же все вдруг да разом, и Рим не в один день был построен», а потому, для постепенности, они помирились с реакцией на том, что, вместо свободы лица, будет свобода государства, национальная независимость, словом, та свобода, которой искони же пользуется Россия и Персия. Все шаг вперед. Только жаль, что вместо равенства будет племенное различие и вместо братства – ненависть народов, сведенных на естественные границы.

В 1848 году реакция явилась реакцией, она обещала порядок, т. е. полицию, и порядок, т. е. полицейский, она восстановила. Но лет в десять смирительный дом без развлеченья надоел, бесплодное, отрицательное знамя полицейского отпора и благоустройства износилось. И вот мало-помалу начало показываться новое, как бы это сказать, земноводное, амфибическое знамя; оно водрузилось между реакцией и революцией, так что вместе принадлежало той и другой стороне, как Косидьер – порядку и беспорядку. Освобождение национальностей от чужеземного ига, никак не от своего, сделалось общим бульваром враждебных начал.

Лопнувшие гранаты Орсини возвестили новую эпоху, и с тех пор пошли всякие чудеса: латинский мир в Мексике, австро-прусский в Дании, Пруссо-Австрия друг в друге, завоевание Венеции поражением Италии на суше и на море, Франция, укрепляющая против себя рейнскую границу, присоединение пол-Германии к Пруссии – к государству без отечества и которое должно бы было первое распуститься в немецкое gesammtes Vaterland[285]285
  Единое отечество (нем.).


[Закрыть]
.

И, как всегда бывает, возле крупных событий несутся в какой-то неистовой «пляске смерти»… личности, случайности, подробности, от которых волос становится дыбом.

Возьмите хоть эту женщину, переплывающую океан, чтоб спасти поддельную корону своего мужа, которую она принимает за настоящую латинскую. Родной брат не дает ей наследства отца, единственный покровитель пожимает плечами и показывает ей статуи Кановы; она падает в обморок, и когда раскрывает глаза, перед ней стоит он с стаканом воды, и она, уже полуповрежденная, с криком: «Меня хотят отравить!» бежит вон, бежит к папе. В Ватикане встречаются эти два бессилия, эти две лжи. Старик, которому скоро нечего будет благословлять «ни в городе, ни в вселенной», видя у ног своих полуразвенчанную, верующую в него женщину, приходит в бешенство. Она держит его за сутану и просит чуда, – грубый старик отталкивает ее, осыпает бранью, чтоб скрыть, что у него нет чудотворной силы. Совсем сумасшедшую, ее везут из Ватикана, а она шепчет: «Меня хотят отравить».

Около выжившего из ума старика и безумной летят осколки всевозможных корон, больших и малых, увлекая с собой и другую стародавность, другую подагру, которую не могут поддержать ни чахлые эрцгерцоги, ни жирные монсиньоры.

На расчищенном месте ставятся на зиму военные бараки. На этих биваках будет продолжаться история.

Все рассортировано по зоологии и признано по национальностям; одна заштатная Австрия отстала, не зная, какую кокарду прицепить к надтреснутой короне – славянскую, немецкую или венгерскую. Догадаться, что она прежде всего федерация и что она только путем федерации может воскреснуть, не трудно, но недостает мозгов.

Этот акт финала сыгран превосходно, быстро, отчетливо, с поразительным ensembl’eм.

Остались кой-какие «слабости», до которых не коснулись и которым предоставили роль маленьких зверьков, сажаемых в львиную клетку для обнаружения великодушия «царя зверей».

…О, Ромье! Забытый Ромье, как он был прав, проповедуя необходимость противоставить, как плотину, напору социальных волн национальные вопросы!

Но великодушие великодушием, надобно же знать и меру. До сих пор один наружный порядок был возможен… его подтачивали тысячи подземных кротов, его подмывали тысячи подземных ручьев. Что сделаешь, пока рядом с вольными типографиями есть железные дороги, пока легкость передвижения и трудность преследования за границей помогают друг другу. Год тому назад парижские студенты ездили вместе с немецкими в Льеж, а в нынешнем французские и немецкие работники сходились на совещание с английскими и швейцарскими в Женеве. Простая логика говорит, что Франция и Пруссия не могут, не должны терпеть на европейском континенте без явной опасности для себя, без вопиющей непоследовательности, – терпеть на ином основании республик или свободных государств, как терпелась безгласная республика Сан-Марино и оперная Валь д’Андоре…

…Тут поневоле приходит на ум так сильно грешащая против национальной сортировки молитва:

 
Gott protège la Svizzera![286]286
  [Фраза «Да благословит бог Швейцарию» составлена из слов немецкого, французского и итальянского языков. – Примеч. ред.] Когда в Швейцарии вводили одинаковую монету во всех кантонах, в федеральном собрании представился вопрос: на каком языке сделать надпись кругом монеты, чтоб не обидеть ни одну из национальностей. Один из представителей, шутя, предложил вырезать: «Gott protège la Svizzera», и этим кончил вопрос. Собрание велело чеканить монету без всяких фраз, а просто с означением ценности.
  Не замечательно ли, что в двух странах, в которых республика вошла в жизнь и кровь, – в Северо-Американских Штатах и в Швейцарии – спаяны вместе несколько народностей: одна состоит из всесветных пришельцев и бродяг, другая – из разноплеменных союзников.


[Закрыть]

 

Да, Швейцарии жаль, истинно, глубоко жаль!

Трудно, больно себе представить, что вековая, готическая свобода изгонится из ее ущелий, с ее вершин, что на Альпах будут развеваться прусские флаги и трехцветное знамя французов. А с другой стороны, так ясно, что подобные противоречия, при огромном неравенстве, рядом существовать не могут. Все эти клочки свободных государств, терпимые, как игорные и публичные домы, по разным соображениям, по разным снисхождениям, – то как лайка между двумя камнями, то из боязни, чтоб другая рука не протянулась за своим паем, – утратили свое право на слабость, свою привилегию на край гибели. Никаких соображений, никаких уважений не осталось. Франция и Пруссия до того сильны, что они остановились: Франция не взяла берегов Рейна, Пруссия не добрала всей Саксонии, – все равно, все божье да их – нынче не взято, завтра можно взять.

Один кусок не по челюстям – Англия. Недаром Франция так рвется через канал… привести в порядок ненавистную страну с ее ненавистным богатством…

Англия поблагоденствует еще: в ней будет уже не всемирная выставка, а всемирный склад всего, до чего доработалась цивилизация; в ней действительно увенчается и пышно развернется последняя фаза средневековой жизни, свободы, собственности. Все это до тех пор, пока туго понимающий, но понимающий работник выучит по складам, но твердо такие простые правила, как «Мало Habeas corpus’a, надобно еще кусок хлеба», и французскую комментарию к ней в английском переводе: «У кого есть дубина, у того есть хлеб!»[287]287
  Мы просим наших читателей вспомнить, что в 1853 и 1854 мы предсказывали, что Европа придет к этому с своей реакцией, в ряде писем под заглавием: «Le vieux Monde et la Russie» [«Старый мир и Россия» (франц.). – Примеч. ред.].


[Закрыть]

…Да, смертельно жаль Швейцарии; ее недостатки, ее грехи мы знаем; но ведь она не за них будет наказана, а за то, что осталась свободная, федеральная, республиканская между двух деспотических армий.

Смотрим, смотрим, откуда может прийти спасение, – и не видим.

Есть добрые люди, которые думают, что французский солдат остановится перед святым словом «Республика», перед святыми Альпами, дававшими убежище его отцам и братьям. В прошлом столетии он смело переходил горы и реки, с ним была революция, но во имя реакции он не пойдет бесславно душить кучку вольных граждан…

…Эти добрые люди не знают, что такое французский солдат нашего времени, воспитанный Алжиром, зуавами, туркосами…

Есть другие хорошие люди, которые думают, что сама Швейцария должна проснуться, забыть ежедневную суету, федеральные и кантональные сплетни, коммерцию горами и иностранцами и сделать теперь все то, что она сделает, но слишком поздно, т. е. схватиться за карабин, кликнуть клич народным массам соседних государств и указать им весь ужас, грозящий от этих нововавилонских и ассирийских монархий. Конечно, это было бы недурно, и во всяком случае дало бы Швейцарии хорошую, великую кончину…

Но кто же может откликнуться?

Бельгия, что ли?.. Сила, нечего сказать.

Или уж не Австрия ли пойдет на деревяшке выручать свободу мира, с побитыми войсками и победоносными иезуитами?

И, в сущности, какое дело народным массам, что из них составляют вавилонскую или ассирийскую монархию? Разве чересполосица, урезки и прирезки Венского конгресса были лучше? Разве им было когда-нибудь лучше? О немецких мелкопоместных королях, герцогах и говорить нечего. Надобно прочесть речь баденского министра иностранных дел в камере, чтоб подивиться, какими разбойниками управлялись немцы до тех пор, пока не пошли на округление прусских владений[288]288
  Выведенный из терпения нападками в камере, он рассказал, как Австрия и Бавария вступали с Баденом в союз и в то же время тайно между собой приготовлялись присоединить Баден к Баварии… Слово «разбойник» потому тут не идет, что разбойники между собою-то по крайней мере честны…


[Закрыть]
.

Правда, что массы и прежде восставали всегда бессмысленно, но они бежали за какой-нибудь радугой, была какая-нибудь повальная мономания, фанатическая вера, которая для них делалась дороже семейного крова и своей жизни. Где теперь эта радуга, это слово, этот идеал? Швейцарец будет защищаться в своих горах, как лев, как вепрь, до последней капли крови: он будет защищать свое, стародавнее, родное, он знает, что отстаивать. Ну, а другим что за дело? Другие просто не поймут; да и в самом деле, как понять, когда для защиты человеческих прав приходится становиться с австрийской стороны…

Хорош сумбур, к которому привела спасительная реакция наших западных стариков, зато:

Революция – побеждена,

Красные – побеждены,

Социализм – побежден,

Порядок – торжествует,

Трон – упрочен,

Полиция – сажает,

Суд – казнит,

Церковь – благословляет…

Радуйтесь и благословляйте в свою очередь!

…Стало, так-таки просто – голову в перья и ждать, когда беда разразится?

Беда-то разразится, в этом нет сомнения; но головы прятать не нужно. Лучше самоотверженно ее поднять, прямо посмотреть в глаза событиям, да и в свою совесть кстати.

События столько же создаются людьми, сколько люди событиями; тут не фатализм, а взаимодействие элементов продолжающегося процесса, бессознательную сторону которого может изменять сознание. Историческое дело – только дело живого пониманья существующего. Если десять человек понимают ясно, чего тысячи темно хотят, тысячи пойдут за ними. Из этого еще не следует, что эти десять поведут к добру. Тут-то и начинается вопрос совести.

На каком основании Наполеон и Бисмарк ведут Европу? Что они поняли?

Наполеон понял, что Франция изменила революции, что она остановилась, что она испугалась; он понял ее скупость и то, что все остальное подчинено ей. Он понял, что старое, сложившееся общество, в котором сосредоточены деятельные силы страны, все вещественные и невещественные богатства, хочет не свободы, а ее представительной декорации, с полным правом d’user et d’abuser[289]289
  пользоваться и злоупотреблять (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
. Он понял, что новое общество, идущее прямо к социальному перевороту, ненавидит старое, но бессильно. Он понял, что масса не знает ни того ни другого и вне Парижа да двух-трех больших центров живет готическими фантазиями и детскими легендами. Он все это понял – посреди шума и возгласов оканчивающейся республики 1848 года, посреди самонадеянных притязаний разных партий и неугомонной оппозиции; оттого-то он и молчал и выжидал, когда «груша поспеет».

С своей стороны и Бисмарк не хуже Наполеона оценил своих филистеров; на лавках франкфуртского парламента ему был досуг их раскусить. Он понял, что немцам политическая свобода столько же нужна, сколько Реформация им дала религиозной, что и эта свобода им нужна только der Theorie nach[290]290
  В теории (нем.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, что они власти повиноваться привыкли, а к строгой английской самозаконности вовсе не привыкли. И этого было бы довольно; но он больше понял: он понял то, что в настоящую минуту немцы снедаемы завистью к Франции, ненавистью к России, что они бредят о том, чтоб быть сильным государством, сплотиться… зачем?., если б это можно было объяснить, тогда это не было бы помешательством. Итальянская Unità спать не давала немецкому Einheits-патосу[291]291
  Пафос единства (нем.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
. Что выйдет из итальянской Unità, мы не знаем. Но необходимость ее, для того чтоб прогнать австрийцев, Бурбонов и папу, – очевидна. Немцы не для своего освобождения хотели единства, а с агрессивной целью; их столько обижали, что им самим захотелось обидеть других. Бисмарк все это понял… Опозоривши, унизивши народное представительство в Берлине до той степени, до которой в истории нашего века не доходило ни одно правительство, он присмотрелся – народ молчит. А… если так… патриотический вопрос о Шлезвиг-Голштейне вперед и давай бить датчан. Вся Германия рукоплескала неровному бою. Немецкие выходцы в Лондоне, в Нью-Йорке, Париже праздновали победы Австрии и Пруссии. После этого опыта нечего было бояться, нечего церемониться, – маска долой, и Бисмарк из Германии пошел сколачивать империю пруссаков, употребляя на пыжи клочья изорванной конституции. «Вы хотели сильного государства – вот вам оно, Франция с нами теперь посчитается… Вы хотели унижения Австрии – мы вам ее забили почти до возрожденья. Liebchen, was willst du den mehr?»[292]292
  «Чего же ты еще хочешь, милая?» (нем.) – Примеч. ред.


[Закрыть]
, – «Свободы, граф, свободы!» – «Ну уж это извините, да вам ее и не нужно. Пользуйтесь вашим величием, молитесь за будущего императора пруссов и не забывайте, что рука, которая раздавила целые королевства, раздавит всякую неблагодарную попытку с вашей стороны с неумолимой строгостью. Sie sind entlassen, meine Herrn!»[293]293
  Можете идти, господа! (нем.) – Примеч. ред.


[Закрыть]

…Если отрешиться от наших симпатий и антипатий, забыть, что нам лично дорого и что ненавистно, то особенно кручиниться о том, что делается в Европе, вряд ли придется. Военные диктатуры и беззаконные империи ближе к выходу, чем традиционные королевства и законные монархии. В них Европа не застрянет, а подведется к одному знаменателю… а перегорит и миром или войной дойдет до страшной пустоты. Эта пустота и будет могилой всего отжившего.

Прудон как-то с ужасным бесчеловечием упрекал Польшу, что «она не хочет умирать». Мы гораздо справедливее можем это сказать о старой Европе. Она всеми силами удерживается в жизни, а болезнь, а смерть все подвигаются. Сознание, мысль, наука и все ее приложения давно переросли готические и мещанские формы старого государства. Дух в разладе с телом, изнуренное, узкое и полное недугов, оно сковывает его. Французская революция 1789 года тогда еще испугалась этого и оттого вся сбилась в войну и политику; она рада была внешним занятиям – и из «прав человека» развился кодекс мещанского права.

Как ни была шатка и бледна революция 1848, но и она сильно рванулась продолжать перерванное политикой перерождение, и тут-то началась последняя борьба умирающего старика, отстаивающего дни свои, вооруженного целым арсеналом вековых оружий, с отроком, сильным одной мыслью, одной верой, одной истиной, который в первой схватке пустил пращу и не попал. Кажется, чего лучше: старый Голиаф победил, а умирает-то он, а не отрок; еще два-три таких судорожных припадка кровавого бешенства, как окончившаяся война, еще два-три геройских лечения доктора Бисмарка – и больному нечего бояться ни испанской чахотки, ни голландской водяной…

Но ведь может же он перед смертью придушить мальчишку, дерзко напоминающего ему, что пора умирать.

Может. Хотя это и далеко не верно.

Что же тогда?..

Идеи сеются не в землю. Наука, мысль – не glebae adscripti, не крепки почве…

…Нет места евангелию в Иудее – его несут в Рим, его проповедуют варварам; нет молодому работнику простора в отеческом доме, на родных полях – он уйдет в Америку… не знаю куда…

Мы это говорим не в первый раз, но считаем необходимым иногда повторять, и особенно необходимым повторить теперь, когда у нас все покрыто такими темными тучами и все так быстро, быстро приуныло.

II

Да, но он обманул, он не сдержал слова, он не дал покоя, он не дал мира, он не дал жизни, а продолжил смерть; он отвел глаза от опасности, замаскировал пропасть декорациями и самой войной не достиг ни до какой прочности. Лишь только умолкли барабаны… поднимается прежнее негодование, и тот же грозный вопрос «Что мы сделали с Авелем?» раздается в ушах старого мира, призывая его к страшному суду.

Приходится сложить билан[294]294
  Баланс (от франц. bilan). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, но задача ликвидации старой фирмы ужасно сложна, слишком много всякого добра, нажитого потом и кровью, наследственного и купленного на трудовую копейку. Как бы ни была очевидна справедливость, но трудно же без боя и сопротивления все пустить с молотка. Проволочками, паллиативами ищет старый дом отдалить банкротство.

Только две страны из всех вступивших в большое русло состоят на особых правах у истории и иначе обращены к будущему.

Их задача проще.

Их положение менее сложно.

Их не тревожит в настоящее время «ненужное воспоминание и неразрешимый спор»[295]295
  Много раз приводили мы эти превосходные стихи Гёте об Америке:
Dich stört nicht im InnernZu lebendiger ZeitUnnützes ErinnernUnd vergeblicher Streit.  [«Тебе, живущей в настоящем, не тревожат душу ни напрасные воспоминания, ни бесполезные споры» (нем.). – Примеч. ред.]


[Закрыть]
.

О Северо-Американском союзе нечего хлопотать, он выплывет на всех парусах, au large[296]296
  В открытое море (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
.

Россия еще легче могла бы найти свой фарватер, но она сбилась с дороги за какими-то туманами, сама выдумала себе обязательное прошедшее, сама потопила старые корабли, набросала каменья в своем море и боится ударить веслом.

Силы и время тратятся по-пустому.

У правительства недостаток пониманья, у нас – веры.

Весь успех нашей вновь испеченной из затхлой европейской муки реакции основан на этом.

Объяснить что-нибудь правительству – гигантский подвиг, за который мы не возьмемся; оно скорее набредет темным инстинктом, натолкнется ощупью на дело, чем что-нибудь поймет.

Нам хочется другого: очистить снова наш основной вопрос от всего хлама и ила и сказать падающим в вере друзьям нашим то, что сказал своим товарищам Сиэе после знаменитого «Allez dire» Мирабо: «Мы сегодня то же, что были вчера, – будем продолжать».


…Несколько месяцев тому назад я долго беседовал с одним старцем. Он половину своего с лишком шестидесятилетнего существования провел в тюремном заключении; его гнали всю жизнь, гонят теперь – не только враги, но свои. Человек этот, забытый в тюрьме, явился в 1848 году из могил Mont-Saint Michel’я каким-то привидением середь ликований Февральской революции, и, когда от него ждали радостного привета, крика, восторга, он громко сказал: «Мы тонем», и толпа, выпустившая его из тюрьмы, отступила от него, как от злодея, как от юродивого или зачумленного… «И топите нас вы, а не враги наши», – продолжал он. Его посадили опять в клетку и, пользуясь его заключением, оклеветали его, а республика потонула, и потопили ее они.

Новые пятнадцать лет смотрел он из-за тюремных решеток на гибель всех начинаний, всех упований; седой, как лунь, вышел он на этот раз из тюрьмы; старика встретила прежняя ненависть, прежняя злоба, и, сломленный физически, в страшной бедности, в совершенном одиночестве исчез он в горах, вне своей родины.

Старик этот – Огюст Бланки.

Некогда грозный трибун, потрясавший массы, заставлявший бледнеть своих судей с лавки обвиняемых, стал тих, его речь, полная мысли, стала мягче, сдержаннее, но, когда я с недоверием отозвался о роли Франции, глаза его сверкнули. «Европе одно спасенье – Париж… подавленный, молчащий Париж… вы не знаете, что бродит и зреет в парижских массах… парижский работник выручит Францию, Республику… всю Европу». И какая-то юная улыбка показалась на губах его. Он встал, худой, седой – одни кости и кожа, прошелся по комнате и молча остановился, глядя вдаль, потом покачал головой и сказал: «Если я не очень скоро умру, я еще увижу это, а вы и подавно». Вот он – апостол Петр, Кальвин, Сен-Жюст, наши старцы 14 декабря, «каторжные веры», как выразился Кокрель о гюгенотах… мне представился умирающий Ворцель и склоненный к его изголовью Маццини.

Да, это та вера, которая двигает горы, которой чудотворную власть едва можно измерить, которая больному говорит: «Возьми одр твой и иди за мной» – и больной идет!

Бланки ушел. Я был подавлен им, и что-то темное всплывало на душе. На столе лежала книга; я ее взял, уверенный, что найду ложь, грязь, клевету[297]297
  «Польская эмиграция до и во время последнего мятежа» (из «Вестника Западной России»), Вильно, 1866. Мы когда-нибудь еще возвратимся к этому кому грязи, так замечательно не попавшему в цель.


[Закрыть]
, – и не мог от нее оторваться: другой ряд мучеников, неусыпных деятелей, юных и старых бойцов явился передо мной. Виленская официальная литература поставила удивительный памятник польской эмиграции. Даже с точки зрения съезжей и с миросозерцанием квартальных надзирателей она велика верой и любовью, настойчивостью и несокрушаемостью. Обвинительный тон памфлета, грубые выражения и грубые насмешки над преданностью и несчастьем, даже безграмотный язык как будто с большей рельефностью представляют эту геройскую кучку, этот Ессе homo[298]298
  «Се человек» (лат.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, заушаемый и в терновом венке. С 1831-го до 1866-го она работает, работа рушится; она начинает вновь – она рушится опять; она опять начинает. Правительства, давшие ей убежище, так же теснят ее, как те, которые отогнали ее от границ своих; она теряет лучших людей, скитается из страны в страну и нигде не привыкает, и отвсюду только возвращается в свою родину, неся в груди неисторгаемую веру в наступающее ее освобождение и готовность лечь за нее костьми.

Отчего же у нас так мало веры, отчего наша вера так слаба? Отчего так многие у нас повесили голову и опустили руки при первой неудаче, при первых несчастных опытах, не давая себе отчета даже в том, что не ошибочно ли сделаны они были?

Неужели для того, чтоб верить великой верой, нужно отчаянное положение или мистическое помешательство?

Что в самом деле переменилось в нашем внутреннем вопросе?.. Мы проходим темной четвертью месяца, в ненастной ночи совершаются ужасы, говорятся мерзости – вот и все; но где же характер прочности, необходимости, живучести этого явления? Где наткнулись мы на предел, на родовую ограниченность, на племенную неспособность? Какие элементы общей надежды разрушились, оказались ложными? Исследовали ли мы силу, нас победившую, и причину, почему она так легко нас победила? Спросонья, без определенной цели, на новом для нас перепутье мы быстро увлекаемся в ту или другую сторону, потому что не имеем определенной дороги, и увлекаемся так – по английскому выражению, by and by[299]299
  Между прочим (англ.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
– и оттого тотчас готовы идти назад, в сторону. Спотыкнувшись, мы впадаем в отчаяние, мы натягиваем неверие, чтоб сорвать сердце, и равнодушие, чтоб отмстить за боль. Это короткое дыханье, эта способность измены доказывают, что все бывшее – одно введение, что это еще «не служба – службишка, а служба будет впереди».

Борьба у нас едва завязывается, едва обозначается.

Самой реакции нету полных пяти лет. Пали великие жертвы, целый народ, не хотящий быть с нами, зарезан. Муравьев был великим человеком и Катков великим писателем – общество заявило себя мерзее Муравьева и Каткова вместе, крепостники подняли голову с наглостью, честное, независимое слово задавлено, люди пошли на каторгу по фальшивым документам, суд над врагами существующего порядка делался в непроницаемой тайне, правительство, запершись на ключ, судило само в своем деле противно началам, им признанным, смертная казнь, беззаконно введенная, сделалась чем-то обыденным, гражданских преступников судят офицеры, утверждают генералы, расстреливают солдаты, как будто всякий человек делается военным, как только кого-нибудь зарежет или ограбит.

Все это печально и наполовину не нужно даже с их точки зрения. Но разве можно было ждать что это правительство, последний плод, выращенный в оранжереях Зимнего дворца, поступит дельно и бесстрастно, что оно поступит умно и человечески? Разве можно было ждать, что общество, составленное из людей, выросших в разврате помещичьей жизни, привыкнувшее с детских лет к самоуправству и рабству, к зрелищу страданий и истязаний, что общество, воспитавшееся на взятках и ябедах, в канцеляриях и Шемякиных судах, что общество, составленное из действующих лиц Островского, из зверинца «темного царства», поступит умно и человечески? что оно, как Савл, ослепнет негодяем и прозреет апостолом?

Нельзя же было ждать, чтоб Александр Николаевич, заснув за чтением «Что делать?» или «Колокола», проснулся бы с рьяным желанием отдать землю народу и начать в Зимнем дворце женские и мужские мастерские.

Тогда и борьба была бы не нужна, достаточно было бы чуда.

В мрачном здании петербургском действительно повеяло другим воздухом, там-сям явились вехи и заглавия, посулы и намерения, но, с другой стороны, старая николаевская плющильная машина осталась и была в полном ходу.

Пресс, которым сдавливалась каждая человеческая мысль в голове в продолжение тридцати лет, был тут; все осталось цело – армейское управление гражданской частью, барская олигархия, подьяческая бюрократия. И вы мечтали, что со всем этим правительство сдалось бы без боя, так, как думали московские и петербургские либералы-помещики, что стоит потребовать la charte[300]300
  Хартию (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, так государь тотчас ее и закажет Буткову или Корфу.

В правительственной жизни русской один новый элемент развился в последнее время, и его мы ценим очень дорого – это царский язык, беспрестанно болтающий, это полиция, справляющая свои нужды с трещоткой в руках, это литературная декастерия, ежечасно поддерживающая царское величие и православную святость, это вольнонаемная и временнообязанная журналистика, защищающая престол-отечество…

Этот шаг в грязь – огромный шаг вперед.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации