Электронная библиотека » Александр Герцен » » онлайн чтение - страница 29


  • Текст добавлен: 28 ноября 2017, 12:20


Автор книги: Александр Герцен


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Письмо пятое

«…B первые времена моей юности меня поразил один французский роман, „Arminius“, которого я впоследствии не встречал; может, он и не имеет больших достоинств, но тогда он на меня сильно подействовал, и я помню главные черты его до сих пор.

Все мы, больше или меньше, знаем встречу и столкновение двух исторических миров в первые века: одного – классического, образованного, но растленного и отжившего, другого – дикого, как зверь лесной, но полного непочатых сил и хаотических стремлений, – только знаем мы по большей части одну официальную, газетную сторону их столкновения, а не ту, которая совершалась по мелочи, в тиши домашней жизни. Мы знаем гуртовые события, а не частные судьбы; не драмы, в которых без шума ломались жизни и гибли в личных столкновениях, кровь заменялась горькими слезами, опустошенные города – разрушенными семьями и забытыми могилами.

Автор „Arminius’a“ попытался воспроизвести эту встречу двух миров у семейного очага: одного, идущего из леса в историю, другого – из истории в гроб. Всемирная история тут граничит со сплетнями и потому становится ближе к нам, доступнее, соизмеримее[243]243
  Я был до того увлечен «Арминием», что написал ряд подобных сцен, и их критически разбирал при мне в следственной комиссии (в 1834 г.) обер-полицмейстер Цынский.


[Закрыть]
.

Не приходило мне тогда в мысль, что я сам попаду в такое же столкновение, что и в моей жизни развернется, со всей губящей силой своей, подобное столкновение, что и мой очаг опустеет, раздавленный при встрече двух мировых колес истории…

В нашем отношении к европейцам, при всем несходстве, которое я очень хорошо знаю, есть сходные черты с отношением германцев к римлянам. Несмотря на нашу наружность, мы все же варвары. Наша цивилизация накожна, разврат груб, из-под пудры колет щетина, из-под белил пробивается загар. У нас бездна лукавства диких и уклончивости рабов. Мы готовы дать плюху без разбора и повалиться в ноги без вины, но… но я упорно повторяю – мы отстали в разъедающей, наследственно зараженной тонкости западного растления.

У нас умственное развитие служит (по крайней мере, служило до сих пор[244]244
  Всё это писано в 1855 году!


[Закрыть]
) чистилищем и порукой. Исключения чрезвычайно редки. Образование у нас кладет предел, за который много гнусного не ходит, на этом основании во все николаевское время правительство не могло составить ни тайной полиции, ни полицейской литературы вроде французских.

На Западе это не так. И вот почему русские мечтатели, вырвавшись на волю, отдаются в руки всякому человеку, касающемуся с сочувствием святынь их, понимающему их заповедные мысли, забывая, что для него эти святыни давно перешли в обычную фразу, в форму, что большей частию он их повторяет, пожалуй, и добросовестно, но в том роде, в котором поп, думая вовсе о другом, благословляет встречного. Мы забываем, сколько других стихий напутано в сложной, усталой, болезненно пробившейся душе западного человека, сколько он уже источен, изношен завистью, нуждой, тщеславием, самолюбием и в какой страшный эпикуреизм высшего, болезненно-нервного порядка перегнулись перенесенные им унижение, нищета и горячечный бой соревнования.

Мы все это узнаем, когда удар нанесен; нас это ошеломляет. Мы чувствуем себя одураченными и хотим отомстить. Глядя на это, иногда мне кажется, что много прольется крови из-за столкновения этих двух разных развитий…»

Строки эти были писаны несколько лет тому назад[245]245
  Из ненапечатанной части «Былого и дум».


[Закрыть]
.

Я и теперь того же мнения, несмотря на то, что русские пользуются в Европе репутацией самых развратных людей. Это происходит от бесцеремонности нашего поведения и от помещичьих ухваток. Мы уверили весь свет в нашей порочности, так как англичане его уверили в своих семейных добродетелях. На самом деле ни то, ни другое не очень глубоко. Русские за границей не только беспорядочно живут, но хвастаются своими дикими и распущенными привычками. По несчастью, встречаясь при самом переезде границы с неловкой и подобострастной родиной кельнеров и гофратов, русские, как вообще недовоспитанные люди, перестают стесняться, распускаются еще больше и в этом задорном состоянии приезжают в Париж и Лондон. Мне случалось много раз замечать, как русские бросаются в глаза совершенными мелочами, а потом поддерживают первое впечатление какой-то вызывающей nargue[246]246
  Развязности (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, с которой они (великие мастера покорности и вытяжки дома!) не хотят покориться принятым обычаям. Русского узнают в больших отелях, потому что он кричит в общей зале, хохочет во все горло и непременно протестует, что нельзя курить в столовой. Вся эта заносчивость официанта, вышедшего за вороты господского дома, показывает гораздо больше недозрелости, непривычки к воле, чем глубокой испорченности; с этой нравственной «сыростью» неразрывно хвастовство. Нам хочется, как четырнадцатилетним мальчикам, не только напиться, но и показать всему свету: «Вот, мол, как я нализался». А весь свет рассуждает иначе: он, глядя на то, что русские обнажают, думает, качая головой, – что же после этого скрыто-то у них? А там – ничего, как в ранце солдатском на параде, только вид, что туго набито.

Долгая цивилизация, перешедшая поколения и поколения, получает особый букет, который разом не возьмешь, в этом судьба людей схожа с судьбою рейнвейна. Выработанной пристойностью особенно увлекаться нечего, хотя ходить по ней, как по выметенной дорожке, гораздо приятнее. Мы, нельзя не признаться, дурно выметены – и грязи много, и жестких камней довольно.

Дрессура наша в образование свежа в памяти: она делалась через пень колоду, в том роде, как крестьянина, взятого во двор, стригут в немца и заставляют служить. Отрекаясь по высочайшему повелению от всего склада жизни народной, дворянство упорно сохранило все дурные ее стороны; бросая за борт вместе с предрассудками строгий чин и строй народного быта, оно осталось при всех грубо барских привычках и при всем татарском неуважении к себе и к другим. Тесная обычная нравственность прежнего времени не заменилась ни аристократическим понятием чести, ни гражданским понятием доблести, самобытности; оно заменилось гораздо проще немецкой казарменной дисциплиной во фрунте, подлым уничижением, подобострастным клиентизмом в канцелярии и ничем вне службы.

Вне службы дворянин превращался из битого денщика в бьющего Петра I; в деревне ему было полное раздолье, тут сам он становился капралом, императором, вельможей и отцом вотчины. Из этой жизни волка и просветителя вместе вышли все колоссальные уродства – от Бироновых заплечных мастеров и Потемкиных большого размера до Биронов-палачей и Потемкиных в микрометрическом сокращении; от Измайлова, секущего исправников, до Ноздрева с оборванной бакенбардой; от Аракчеева всея России до батальонных и ротных Аракчеевых, заколачивающих в гроб солдата; от взяточников первых трех классов до голодной стаи пернатых, записывающих бедных мужиков в могилу, – со всеми неистощимыми вариациями пьяных офицеров, забияк, картежных игроков, героев ярмарок, псарей, драчунов, секунов, серальников. В их числе там-сям изредка попадался помещик, сделавшийся иностранцем для того, чтоб остаться человеком, или «прекрасная душа» Манилов, горлица-дворянин, воркующий в господском доме близ исправительной конюшни.

Казалось бы, что могло зародиться, вырасти, окрепнуть путного на этих грядах между Аракчеевыми и Маниловыми? Что воспитаться этими матерями, брившими лбы, резавшими косы, колотившими прислугу, этими отцами, подобострастными перед всеми высшими, дикими тиранами со всем низшим? А именно между ними развились люди декабря, фаланга героев, вскормленная, как Ромул и Рем, молоком дикого зверя… Оно им пошло впрок! Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы до ног, воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтоб разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия. Но кто же их-то душу выжег огнем очищения, что за непочатая сила отреклась в них-то самих от своей грязи, от наносного гноя и сделал их мучениками будущего?..

Она была в них – для меня этого довольно теперь, я помечаю это и возвращаюсь к тому, что сказал: кабацкая оргия нашего разврата имеет характер какого-то неустоявшегося, неуравновесившегося брожения и беснований; это горячка опьянения, захватившая целое сословие, сорвавшееся с пути, без серьезного плана и цели, – но она не имеет еще той в глубь уходящей, той из глуби подымающейся, тонкой, нервной, умной, роковой безнравственности, которыми разлагаются, страдают, умирают образованные слои западной жизни.

Но как же это случилось? Что за нравственный самум подул на образованный мир?.. Все прогресс да прогресс, свободные учреждения, железные дороги, реформы, телеграфы?..

Много хорошего делается, много хорошего накапливается, а самум-то дует себе да дует, какими-то memento mori, постоянно усиливаясь и сметая перед собой все, что на пути. Сердиться за это так же нечего, как сердиться на белок за то, что они линяют, на море за то, что после прилива (и, как на смех, в самую лучшую минуту его) начинается отлив. К этому колебанью, к этому ритму всего сущего, к этой смене дня ночью пора привыкнуть.

Эпоха линянья, в которой мы застали западный мир, самая трудная; новая шкура едва показывается, а старая окостенела, как у носорога, – там трещина, тут трещина, но en gros[247]247
  В общем (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
она держится крепко и приросла глубоко. Это положение между двух шкур необычайно тяжело. Все сильное страдает, все слабое, выбивавшееся на поверхность, портится; процесс обновления неразрывно идет с процессом гниения, и который возьмет верх – неизвестно.

Дай мне объяснить мою мысль в следующем письме. Может, я и успею тебе доказать, что это не manière de dire[248]248
  Манера выражаться (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, не субъективное негодование (трудно в самом деле иметь личность с всемирной историей), а несколько черт, подмеченных глазами, свободными от куриной слепоты школьного доктринаризма и от темной воды мистицизма.

Письмо шестое

Мы остановились на том, что не надобно сердиться на белок за то, что они линяют, и за то, что всякий год зима следует за летом. Признание неотвратимого – сила. Только зная морские токи и постоянно сменяющиеся экваториальные ветры, без желания их исправлять, и можно плавать по океану.

Вглядись, как вообще дела делаются в природе. В каждой формации, в образовании каждого вида развитие идет на тех началах, с которыми определилось зачатие. Оно укрепляется, обособляется, получает больше или меньше безвозвратный характер от взаимного действия развивающихся начал и среды. Новые элементы могут превзойти, новые условия могут изменить направление, могут остановить начатое и заменить его совсем иным; но определившееся развитие, если оно не утратит своей индивидуальности, если оно продолжится, пойдет далее непременно с своей особенностью, развивая свою односторонность и односторонность своей среды, т. е. свой частный случай. Это нисколько не мешает соседям по пространству или по времени развивать всевозможные вариации на ту же тему, с разными восполнениями и недостатками, с своими односторонностями, сообразными другим условиям и другой среде. Только при начале образования видов есть неопределенная и бесхарактерная эпоха – эпоха, так сказать, дозоологического состояния в яйце и зародыше.

О перерождении животных видов мы очень мало знаем. Вся история их вообще совершилась за спиной человека и в огромные периоды лет, в которых не было свидетеля. Перед нами стоят теперь оконченные, оседлые типы, до того далекие друг от друга, что всякий переход между ними невозможен. За каждым животным просвечивает длинная история – стремлений, прогресса, avortement[249]249
  Здесь: недоразвитых форм (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
и уравновешения, в котором формы его успокоились наконец, не выполнив смутного идеала своего, но остановившись на возможном, на русском «живет и так».

Само собою разумеется, что естественные явления не имеют ни в чем ни резких границ, ни безвозвратных приговоров. Приостановившееся творчество, сведенное на одно повторение, может всегда быть разбужено; оно в некоторых случаях перешло из-под влияний планетных под влияние человека; он своей культурой развил растительные и животные виды, которые сами собою не развились бы.

Все это бросает огромный свет на вопросы, нас занимающие.

История представляет нам на самом деле схваченную, неосевшую, оседающую формацию, хранящую в памяти своей главные фазы развития и их переливы. Одни части рода человеческого достигли соответствующей формы и победили, так сказать, историю; другие в разгаре деятельности и борьбы творят ее; третьи, как недавно обсохнувшее дно моря, готовы для всяких семян, для всяких посевов и всем дают неистощенную, тучную почву.

Так, как нельзя сказать, глядя на тихое море, что оно через час не будет вовлечено в бурю, – так нельзя положительно утверждать, что Китай, например, или Япония будут продолжать века и века свою отчужденную, замкнутую, остановившуюся форму бытия. Почем знать, что какое-нибудь слово не падет каплей дрожжей в эти сонные миллионы и не поднимет их к новой жизни? Но если мы не имеем права безусловного, непреложного заключения, то из этого никак не следует, чтоб, всматриваясь и наблюдая, мы не имели права делать никаких заключений. Рыбак, глядящий на безоблачное небо во время безветрия, почти наверное будет прав, предполагая, что через час не будет бури.

Я только этого права и добиваюсь в рассматривании современной истории. Для меня очевидно, что западный мир доразвился до каких-то границ… и в последний час у него недостает духу ни перейти их, ни довольствоваться приобретенным. Тягость современного состояния основана на том, что на сию минуту деятельное меньшинство не чувствует себя в силах ни создать формы быта, соответствующего новой мысли, ни отказаться от старых идеалов, ни откровенно принять выработавшееся по дороге мещанское государство за такую соответствующую форму жизни германо-романских народов, как соответственна китайская форма Китаю.

Мучительное состояние, колебанье и нерешительность делают жизнь Европы невыносимой. Успокоится ли она, отбрасывая предрассудки прошлого и упованья на будущее, или беспокойный дух западных вершин и низов смоет новые плотины, я не знаю; но во всяком случае считаю современное состояние каким-то временем истомы и агонии. Нельзя жить между двумя идеалами.

Один пример, со всеми подробностями, дает нам история.

Длинный процесс окончания Древнего мира и водворения мира христианского представляют на все формы исторической смерти, переселения душ и рождения. Целые государства остановились, вышли из движения, не взошли в христианскую формацию, одряхлели и разрушились. Дикие племена, едва собранные в правильные стада, сложились рядом с ними в новые, сильные государственные организмы… а Рим, древний город по превосходству, переродился в город по превосходству католический.

Те, которые отрицают внутреннюю необходимость смерти Древнего Рима и находят, что он убит насильственно, забывают одно – что всякая смерть насильственна. Смерть вовсе не лежит в понятии живого организма, она вне его, за его пределом. Старчество и болезнь протестуют своими страданиями против смерти, а не зовут ее, и, найди они в себе силы или вне себя средства, они победили бы смерть.

Варвары варварами, но не надобно думать, что вся болезнь античного мира была от побоев. Мысль его, с тацитовских времен, явным образом становилась мрачной, усталой. Тягость, тоска доходили до самоубийства, до того, что весь мир чуть не сошел с ума и действительно повредился, поверив самой несбыточной теодицее и самому неестественному спасению, приняв отчаяние за утешение и религию смерти – за новую жизнь. Люди, которые не могли сойти с ума, удалялись с общей сатурналии похорон – похорон в розовых венках, с амфорами вин, похорон в венках терновых, с плачем о грехах мира сего, – и удалялись с них двумя небольшими дверями стоицизма и скептицизма.

Возле людей, презиравших смерть, возле людей, не веривших жизни, возле фанатиков, шедших на разрушение древней веси до последнего камня, и фанатиков, ожидавших, что древняя весь возникнет с допуническими добродетелями, была томпаковая посредственность, толпа не слепых и не зрячих, толпа миопов, которые за недосугом ежедневных забот, за военными новостями, за сенатскими делами, придворными сплетнями, схоластической меледой и бесконечной задачей домашнего хозяйства ничего не видали: ни Катилину, ни смерти; пожимали плечами, слушая бред христианских якобинцев, презирали варваров и смеялись над их неотесанностью, не догадываясь, что эти лесные готтентоты, белобрысые и длинноволосые, идут на историческую смену.

Отслужили и варвары свою службу, отстояли свои часы; страшно богатая и широкая эпоха развилась ими, но и они дошли до пределов своего образования – им приходится отречься от основных начал своих или в них успокоиться.

Миру современной цивилизации очень трудно сладить с новыми началами, мучащими его. Что можно было поправить – поправлено, что переворотить – переворочено; далее приходится хранить приобретенное или выйти из той односторонности, из того частного случая, который составляет его личность. Последнее слово католицизма сказано реформацией и революцией; они обнаружили его тайну; мистическое искупление разрешено политическим освобождением. Символ Веры Никейского собора, основанный на отпущении греха христианину, выразился признанием прав каждого человека в символе последнего вселенного собора, то есть Конвента 1792 года. Нравственность иудейского пролетария и евангелиста Матфея та же самая, которую проповедует женевский пролетарий и деист Ж.-Ж. Руссо. Вера, любовь и надежда при входе, свобода, братство и равенство при выходе.

В громах и ураганах, следовавших за торжественным 1789 годом, завершился германо-романский мир. Землетрясение французской революции шло вершинами и пропастями, великим и страшным, победами и террором, частными обрывами и потрясениями до 1848 года: тут аминь, пес plus ultra[250]250
  Конец, крайняя точка (лат.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
. Катаклизм, поднявшийся со времен Возрождения и Реформы, окончился.

Внутри идет работа: микроскопическое тканье, выветривание и наносы, «мышья беготня» истории, вулканическая работа под землей, просасывание волосяными сосудами прошлой осени в будущую весну. Вверху страшные сновидения, мертвецы в старых доспехах и старых тиарах и фантастические, несбыточно светлые образы, мучительные страдания, безумные надежды, горькое сознание своей слабости и бессилия разума. Внизу бездонная пропасть стихийных страстей доисторического сна, детских грез, циклопической, кротовой работы; на это дно и голос человеческий не доходит, как ветер не доходит до глубины морской; иной раз только слышится там военная труба и барабан, зовущие на кровь, обещающие убийства и дающие разорение.

Между фантастами наверху и дикими внизу колышется среднее состояние, не имея ни силы гордо сказать свое «Я царь!», ни самоотвержения идти в иезуиты или в социалисты.

Этот слой, колеблющийся между двумя нравственностями, и представляет именно своим колебанием ту среду порчи, о которой идет речь.

– Да как это между двумя нравственностями? Что такое между двумя нравственностями? И разве есть две нравственности, разве не одна вечная, безусловная нравственность, une et indivisible?[251]251
  Единая и неделимая (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]

Абсолютная нравственность должна делить судьбу всего абсолютного – она вне теоретической мысли, вне отвлечений вовсе не существует. Нравственностей несколько, и все они очень относительные, то есть исторические.

Первые христиане высказали это очень прямо, очень смело, без обиняков и, объявивши, что новый Адам принес новую нравственность, что языческие добродетели для христианина – блестящие пороки, закрыли Платона, закрыли Цицерона и пошли тащить с пьедесталей златовласых Афродит, волооких Гер и другие грешные святыни старой нравственности.

Плиний смотрел на них как на дураков, Траян презирал их, Лукьян хохотал над ними, а они начали новый мир и новую нравственность. Их новая нравственность в свою очередь сделалась старой. Об этом у нас только и идет речь.

Революция что могла секуляризовала из катехизиса, но революция так же, как реформация, стояли на церковном погосте. У Эгмонта и Альбы, у Кальвина и Гиза, у Людвига XVI и Робеспьера были общие верования; они отличались, как раскольники, оттенками. Вольтер, приехавший, закутавшись в шубу, в карете смотреть восхождение солнца и ставший на дрожащие колена с молитвой на устах, – Вольтер, благословивший Франклинова внука «во имя бога и свободы», такой же богослов, как Василий Великий и Григорий Назианзин, только разных толков. Лунный, холодный отсвет католицизма прошел всеми судьбами революций и в двенадцатый час ее еще развернул хоругвь с надписью «Dio е Popolo»[252]252
  «Бог и народ» (итал.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
.

Кое-где на вершинах начинается заря нового дня и борется с месячным светом, обличая вопиющее противоречие веры и сознания, церкви и науки, закона и совести, но об этом на долинах не знают. Это для малого числа избранных.

Честный союз науки с религией невозможен, а союз есть; отсюда и делай заключение о нравственности, которая основана на таком союзе. Дело в том, что разум, боясь скандала, скрывает сбою истину, наука скрывает свою беременность новым искупителем – не от Иеговы, а от Пана, и обе отмалчиваются, шепчутся, говорят шифрами или просто лгут, оставляя людей в совершенном хаосе сбивчивых понятий, в которых молитвы о дожде смешаны с барометрами, химия – с чудесами, телеграфы – с четками.

И это все как-то рутинно, по привычке, верь не верь, только исполняй известные приличия. Кто обманутый? Для чего все это? Одно обязательное правило и осталось сильным и общепринятым: думай как знаешь, полги, как другие.

Пророки могут вести народы виденьями и страстными словами, но не могут вести, скрывая дар пророчества или поклоняясь Ваалу.

Чему же дивиться, что пустота жизни растет с страшной быстротой, наталкивая людей неясным пониманьем, мертвящей скукой на всякого рода безумья – от игры на бирже до игры в вертящиеся столы?

По видимому все идет в порядке: солидные люди заняты ежедневными заботами, своими делами, возможными целями, они ненавидят всякие утопии и все перехватывающие идеалы, а в сущности это не так, и сами солидные люди с своими праотцами все, что ни выработали хорошего, выработали, постоянно идучи за радугой и осуществляя невозможности вроде католицизма, реформации, революции. Этих-то радуг больше и нет, по крайней мере оптический обман не обманывает больше.

Все прежние идеалы потухли, все до единого, от распятия до фригийской шапки.

…Помнишь ли ты ту страшную картину в ряде гениальной галиматьи Ж.-П. Рихтера, в которой он представляет, не помню a propos чего, как все кающиеся народы бегут в день Страшного суда, испуганные, к кресту, молясь о спасении, о ходатайстве Сына Божия? Христос отвечает коротко: «У меня нет отца!»

Такой ответ раздается теперь со всех крестов, к которым подходят уповающие народы, измученные борьбой, измученные путем. С каждой Голгофы громче и громче раздается: «У меня нет свободы!», «У меня нет равенства!», «У меня нет братства!» И обманутая надежда тухнет одна за другой, бросая догорающие лучи на печальные образы Дон-Кихотов, упорно не хотящих слышать голоса с Голгофы… Они машут людям, чтоб те шли скорее за ними, и один за другим исчезают в мгле зимних сумерек.

И это не все; люди с двойным ужасом стали разглядывать, что у революции не только нет отца, но нет и сына.

Страшные, бесплодные Июньские дни 1848-го были протестом отчаяния; они не создавали, они разрушали, но разрушаемое оказалось крепче. С взятием последней баррикады, с отправкой последней депортации без суда настает эра для порядка. Утопия демократической республики улетучилась так же, как утопия царства небесного на земле. Освобождение оказалось окончательно так же несостоятельным, как искупление.

Но общественное брожение не настолько успокоилось, чтоб люди занялись тихо своим делом; надобно было занять умы, а без утопий, без эпидемических увлечений идеалами плохо. Хорошо еще, если б без них обманутые в ожидании народные массы только бы плеснели и загнивали на ирландский манер, как стоячая вода; а то, пожалуй, они поднимутся одичалые и попробуют своими самсоновскими мышцами, крепки ли столбы общественной храмины, к которым они прикованы!

Где же взять безопасные идеалы?

Затрудняться нечего – в душе человеческой обителей много. Сортировка людей по народностям становилась больше и больше бедным идеалом в этом мире, схоронившем революцию.

Политические партии распустились в национальные – это не только шаг за революцию, но шаг за христианство. Общечеловеческие стремления католицизма и революций уступили место языческому патриотизму, и честь знамени осталась единственной неприкосновенной честью народов.

Когда мне приходит в голову, что двенадцать лет тому назад в парижских салонах гуляка и шут Ромье проповедовал во всеуслышание, что возбужденные революционные силы надобно своротить с их страшной дороги и направить на вопросы национальные, пожалуй династические, я невольно, по старой памяти, краснею от стыда.

Воевать, за что б то ни было, надобно, иначе в этом застое нападет китайский сон, ну а его долго не разбудишь. Да нужно ли будить? В этом-то и вопрос.

Последним могиканам XVIII столетия, Дон-Кихотам революции, социалистам и долею литераторам, поэтам и вообще всяким эксцентричностям спать не хочется, и они, насколько могут, мешают массам заснуть. Неречистое мещанство совестится признаться, что ему спать хочется, и туда же бормочет в полусне неясные слова о прогрессе, свободе…

Будить надобно войной. А есть ли во всей оружейной палате прошлого знамя, хоругвь, слово, идея, из-за которых бы люди пошли драться, которых бы они не видали опозоренными и в грязи… suffrage universe[253]253
  Всеобщее избирательное право (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, может быть?..

Нет, не пойдет человек нашего времени ни за один развенчанный идол с тем светлым самоотвержением, с которым шел его предок на костер за право петь псалмы, с той гордой самоуверенностью, с которой шел его отец на гильотину – за единую и нераздельную республику. Ведь он знает, что ни псалмы, петые по-немецки, ни освобождение народов по-французски ни к чему не ведут.

А за незнакомого бога, тайком идущего за стенкой, умирать нельзя. Пусть он прежде скажет, кто он такой, пусть признает себя за бога и с дерзостью св. Августина скажет в глаза старому миру, что его «добродетели – пороки, что его истины – нелепость и ложь».

Ну, это будет не сегодня и не завтра.

Благоразумный человек нашего века, как Фридрих II, – esprit fort[254]254
  Вольнодумец (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, в своей комнате и esprit accommodant[255]255
  Приспособленец (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
на площади. Входя в свой кабинет, из которого высылались лакеи, король делался философом; но, выходя из него, философ делался королем.

…Вот тут-то «быки и стоят перед горой»!

А впрочем, нельзя отрицать, что свет разума все больше и больше рассеивает тьму предрассудков… всего досаднее, что людям недосуг и рано умирают, только начнет в ум входить человек, глядишь, а уже и несут на кладбище. Невольно вспомнишь известную лошадь, которую пастор совсем было отучил от еды, да смерть помешала.

…В альпийских ледниках всякое лето оттаивает кора льда, но масса его так толста, что осень всякий раз захватывает на полдороге дело лучей солнечных, и кора опять начинает замерзать, иногда, впрочем, не достигая прежней толщины. Метеорологи рассчитывали много раз, сколько веков и веков необходимо лету работать над зимой, чтоб распустить весь лед. Многие сомневаются, чтоб вообще солнце само по себе дошло до этого, разве вулканический взрыв поможет.

В истории этот счет еще не делан.

20 октября 1862


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации