Электронная библиотека » Александр Герцен » » онлайн чтение - страница 31


  • Текст добавлен: 28 ноября 2017, 12:20


Автор книги: Александр Герцен


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Письмо восьмое

Мужайся, стой и дай ответ!


– …Halte-là! Stop![267]267
  Остановись! Стой! (франц.) – Примеч. ред.


[Закрыть]
– сказал мне на этот раз не поврежденный, а, напротив, один поправленный господин, входя в мою комнату с «Колоколом» в руке. – Я пришел к вам объясниться. Ваши «Концы и начала» перешли всякую меру, пора честь знать и действительно положить им конец, сожалея о их начале.

– Неужели до этой степени?

– До этой. Вы знаете, я вас люблю, я уважаю ваш талант…

«Ну, – подумал я, – дело плохо; видно, „поправленный“ не на шутку хочет меня обругать, а то не стал бы заезжать такими лестными апрошами»[268]268
  Подходами (от франц. approche). – Примеч. ред.


[Закрыть]
.

– Вот моя грудь, – сказал я, – разите.

Мое самоотвержение, смешанное с классическим воспоминанием, хорошо подействовало на раздраженного приятеля, и он с более добродушным видом сказал мне:

– Выслушайте меня покойно, без авторского самолюбия, без изгнаннической исключительности, – к чему вы все это пишете?

– На это много причин. Во-первых, я считаю истиной то, что пишу, а у каждого человека, неравнодушного к истине, есть слабость ее распространять. Во-вторых… впрочем, я полагаю, что и первого достаточно.

– Нет. Вы должны знать публику, с которой говорите, ее возраст, обстоятельства, в которых она находится. Я вам скажу прямо: вы имеете самое пагубное влияние на нашу молодежь, которая учится у вас неуважению к Европе, к ее цивилизации, в силу чего не хочет серьезно заниматься, хватает вершки и довольствуется своей широкой натурой.

– У! как вы состарились с тех пор, как я вас не видал; и молодежь браните, и воспитывать ее хотите ложью, как няньки, поучающие детей, что новорожденных приносит повивальная бабка и что девочка от мальчика отличается покроем платья. Подумайте лучше, сколько веков люди безбожно лгали с нравственной целью, а нравственности не поправили; отчего же не попробовать говорить правду? Правда выйдет нехороша, пример будет хорош. С вредным влиянием на молодежь я давно примирился, взяв в расчет, что всех, делавших пользу молодому поколению, постоянно считали развратителями его, от Сократа до Вольтера, от Вольтера до Шеллея и Белинского. К тому же меня утешает, что нашу русскую молодежь очень трудно испортить. Воспитанная в помещичьих плантаторских усадьбах николаевскими чиновниками и офицерами, окончившая курс своих наук в господских домах, казармах и канцеляриях, она или не может быть испорчена, или уже до того испорчена, что мудрено прибавить много какой-нибудь горькой правдой о Западе.

– Правдой!.. Да позвольте вас спросить, правда-то ваша в самом ли деле правда?

– За это я отвечать не могу. Вы можете быть в одном уверены – что я говорю добросовестно, как думаю. Если же я ошибаюсь, не сознавая того, что же мне делать? Это скорее ваше дело раскрыть мне глаза.

– Вас не убедишь, и знаете почему? – потому что вы отчасти правы. Вы хороший прозектор, как сами говорили, и плохой акушер.

– Да ведь и живу-то я не в maternité[269]269
  Родильном доме (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, а в клинике и в анатомическом театре.

– А пишете для воспитательных домов. Детей надобно учить, чтоб они друг у друга каши не ели да не таскали бы друг друга за вихры, а вы их потчуете тонкостями вашей патологической анатомии. Да еще приговариваете: «Вот, мол, какие скверные потрохи были у западных стариков». К тому же у вас две меры и два веса. Взялись за скальпель, ну и режьте одинаким образом.

– Как же это, и живых-то резать? Страсти какие, да еще детей! Что же я за Ирод вам достался?

– Шутите как хотите, меня не собьете. Вы с большой чуткостью произносите диагнозу современного человека, да только, разобравши все признаки хронической болезни, вы говорите, что все это произошло оттого, что пациент – француз или немец. А те, дома у нас, и в самом деле воображают, что у них-то и молодость, и будущность. Все, что нам дорого в предании, в цивилизации, в истории западных народов, вы взрезываете без оглядки, без жалости, выставляя наружу страшные язвы, и тут вы в вашей прозекторской роли. Но валандаться вечно с трупами вам надоело. И вот вы, отрекшись от всех идеалов в мире, сотворяете себе новый кумир – не золотого тельца, а бараний тулуп, – да и давай ему поклоняться и славословить его: «Абсолютный тулуп, тулуп будущности, тулуп общинный, социальный!» Вы, которые сделали себе из скептицизма должность и занятие, ждете от народа, ничего не сделавшего, всякую благодать, новизну и оригинальность будущих общественных форм и в ультрафанатическом экстазе затыкаете уши, зажимаете глаза, чтоб не видать, что ваш бог в грубом безобразии не уступает любому японскому кумиру, у которого живот в три яруса, нос расплюснут до скул и усы сардинского короля. Вам что ни говори, какие ни приводи факты, вы «в восторге неком пламенном» толкуете о весенней свежести, о благодатных бурях, о многообещающих радугах, всходах! Чему же дивиться, что наша молодежь, упившись вашей неперебродившей социально-славянофильской брагой, бродит потом, отуманенная и хмельная, пока себе сломит шею или разобьет нос об действительную действительность нашу. Разумеется, что и их, как вас, протрезвить трудно, – история, филология, статистика, неотразимые факты вам обоим нипочем.

– Позвольте, однако, и я в свою очередь скажу, надобно знать меру – какие же это несомненные факты?

– Бездна.

– Например?

– Например, факт, что мы, русские, принадлежим и по языку, и по породе к европейской семье, genus europaeum[270]270
  Европейской породе (лат.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
и, следовательно, по самым неизменным законам физиологии должны идти по той же дороге. Я не слыхал еще об утке, которая, принадлежа к породе уток, дышала бы жабрами…

– Представьте себе, что и я не слыхал.

…Я останавливаюсь на этом приятном моменте полного согласия с моим противником, чтоб снова обратиться к тебе и отдать на твой суд таковые до чести и добродетели моих посланий относящиеся нарекания.

Грех мой весь в том, что я избегал догматического изложения и, может, слишком полагался на читателей; это привело многих в искушение и дало моим практическим противникам орудия против меня – разных закалов и неодинаковой чистоты. Постараюсь сжать в ряд афоризмов основы того воззрения, на которые опираясь я считал себя вправе сделать те заключения, которые передавал, как сорванные яблоки, не упоминая ни о лестнице, которую приставлял к дереву, ни о ножницах, которыми стриг. Но прежде чем я примусь за это, я хочу тебе показать на одном примере, что мои строгие судьи не то чтоб были очень хорошо подкованы. Ученый друг, приходивший возмущать покой моей берлоги, принимает, как ты видел, за несомненный факт, за неизменный физиологический закон, что если русские принадлежат к европейской семье, то им предстоит та же дорога и то же развитие, которое совершено романогерманскими народами; но в своде физиологических законов такого параграфа не имеется.

Это мне напоминает чисто московское изобретение разных учреждений, постановлений, в которые все верят, которые все повторяют и которые, между прочим, никогда не существовали. Один мой (и твой) знакомый называл их законами Английского клуба.

Общий план развития допускает бесконечное число вариаций непредвидимых, как хобот слона, как горб верблюда. Чего и чего не развилось на одну тему собаки – волки, лисицы, гончие, борзые, водолазы, моськи… Общее происхождение нисколько не обусловливает одинаковость биографий. Каин и Авель, Ромул и Рем были родные братья, а какие разные карьеры сделали. То же самое во всех нравственных родах или общениях. Все христианское имеет сходные черты в устройстве семьи, церкви и пр., но нельзя сказать, чтоб судьба английских протестантов была очень сходна с судьбой абиссинских христиан или чтоб очень католическая австрийская армия была похожа на чрезвычайно православных монахов Афонской горы. Что утка не дышит жабрами – это верно; еще вернее, что кварц не летает, как колибри. Впрочем, ты, верно, знаешь, а ученый друг не знает, что в жизни утки была минута колебания, когда аорта не загибалась своим стержнем вниз, а ветвилась с притязанием на жабры, но, имея физиологическое предание, привычку и возможность развиться, утка не останавливалась на беднейшем строении органа дыхания и переходила к легким.

Это значит просто-напросто, что рыба приладилась к условиям водяной жизни и далее жабр не идет, а утка идет. Но почему же это рыбье дыхание должно сдунуть мое воззрение, этого я не понимаю. Мне кажется, что оно, напротив, объясняет его. В «genus europaeum» есть народы, состарившиеся без полного развития мещанства (кельты, некоторые части Испании, Южной Италии и проч.), есть другие, которым мещанство так идет, как вода жабрам, – отчего же не быть и такому народу, для которого мещанство будет переходным, неудовлетворительным состоянием, как жабры для утки?

В чем же состоит та злая ересь, то отпадение от своих собственных принципов, от непреложных законов мироздания и от всех божественных и человеческих учений и уставов, что я не считаю мещанства окончательной формой русского устройства, того устройства, к которому Россия стремится и достигая которого она, вероятно, пройдет и мещанской полосой. Может, народы европейские сами перейдут к другой жизни, может, Россия вовсе не разовьется, но именно потому, что это может быть, может быть и другое. И тем больше, что в том череду, как стали вопросы, в случайностях места и времени развития, в условиях быта и жизни, в постоянных складках характера бездна указаний.

Народ русский, широко раскинувшийся между Европой и Азией, принадлежащий каким-то двоюродным братом к общей семье народов европейских, он не принимал почти никакого участия в семейной хронике Запада. Сложившийся туго и поздно, он должен внести или свою полную неспособность к развитию или развить что-нибудь свое под влиянием былого и заимствованного, соседнего примера и своего угла отражения.

До нашего времени Россия ничего не развила своего, но кое-что сохранила; она, как поток, отражала верхним слоем теснившие ее берега, отражала их верно, но поверхностно. Влияние византийское, может, было самое глубокое; остальное шло по-петровски – брилась борода, стриглись волосы, резались полы кафтана; народ молчал, уступал, меньшинство переряжалось, служило, а государство, которому дали общий европейский чертеж, росло, росло… Это обыкновенная история ребячества. Оно окончилось. В этом никто не сомневается – ни Зимний дворец, ни юная Россия. Пора стать на свои ноги, зачем же непременно на деревянные – потому что они иностранной работы? Зачем же наряжаться в блузу, когда есть своя рубашка с косым воротом?

Мы досадуем на бедность сил, на узкость взгляда правительства, которое в своей бесплодности усовершает наш быт тем, что вместо черно-желтой Zwangsjacke[271]271
  Смирительная рубашка (нем.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, в которой нас пасли полтораста лет, надевает трехцветную camisole de force[272]272
  Смирительная рубашка (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, шитую по парижским выкройкам. Но тут не правительство, а мандарины литературы, сенаторы журнализма, кафедральные профессора проповедуют нам, что уж такой неизменный закон физиологии: принадлежишь к genus europaeum, так и проделывай все старые глупости на новый лад; что мы, как бараны, должны спотыкнуться на той же рытвине, упасть в тот же овраг и сесть потом вечным лавочником и продавать овощ другим баранам.

Пропадай он совсем, этот физиологический закон! И от чего же это Европа была счастливее, ее никто не заставлял da capo[273]273
  Снова (итал.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
играть роль Греции и Рима?

В природе, в жизни нет никаких монополей, никаких мер для предупреждения и пресечения новых зоологических видов, новых исторических судеб и государственных форм; пределы их – одни невозможности. Будущее импровизируется на тему прошедшего. Не только фазы развития и формы быта изменяются, но создаются новые народы и народности, которых судьбы идут иными путями. На наших глазах, так сказать, образовалась новая порода, varietas[274]274
  Разновидность (лат.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
сводно и свободно европейская. Не только быт, нравы, приемы американцев развили свой особый характер, но и наружный тип англосаксонский и кельтический изменился за океаном до того, что американца почти всегда узнаешь. Если достаточно было новой почвы для старых людей, чтоб из них сделать своеобразный, характеристический народ, – почему же народ, самобытно развившийся, при совершенно других условиях, чем западные государства, с иными началами в быте, должен пережить европейские зады, и это зная очень хорошо, к чему они ведут?

Да, но в чем же эти начала?

Я говорил много раз в чем, ни разу не слышал серьезного возражения и всякий раз опять слышу одни и те же возражения, добро бы от иностранцев, а то от русских…

Делать нечего, повторим и их опять.

15 января 1863 г.

Письма к противнику
(1864–1865)
Письмо первое

Сегодня первое тихое утро после свиданья с вами и ряда наших разговоров. Я перебрал слышанное от вас и старался, насколько мог, спокойно обдумать и привесть в порядок сказанное вами. Мы как-то сбиваемся на генерала Ли и генерала Гранта, служа оба двум распавшимся частям одного целого; мы, как они, ничего не уступаем и, как ни меняем позиции, все находимся во враждебном положении. Мне кажется, что с нами может случиться то же, что с ними почти наверное будет, т. е. что мир заключат другие за спиной нашей, пока мы будем продолжать старую войну.

Принимаясь за перо, я не имею притязания вас победить, ни предчувствия быть побитым вами; но полагаю, что если мы и не дойдем до общего пониманья, то все же не будет бесполезно определеннее высказаться. В два последних года все понятия и оценки, все люди и убеждения так изменились в России, что не мешает напомнить друзьям и противникам, кто мы. Пусть одни хвалят, другие бранят, зная, кого они гладят по голове и кого бьют.

Я вас слушал честно и добросовестно, но вы не убедили меня, и это не личное упрямство и не упорство партии. Объективная истина для меня и теперь так же свята и дорога, как во времена юных споров и университетских препинаний. Мне не надобно было внешнего побуждения, чтоб заявить в пятидесятых годах, насколько я ошибался в споре с нашими славянами и я не очень испугался западных авторитетов, обличая и уличая их революционную несостоятельность, так, как она мне раскрылась в 1848 г.

Ваше оправдание тому, что в России теперь делается, я решительно отвергаю. Из глубины моей совести, из глубины моего сердца подымается крик протеста и негодования против казней в Польше, против террора в России, против мелких преследований и добиваний после победы и, само собой разумеется, еще больше против всякого посягательства их оправдывать. Защищающие дикую расправу правительства «из высших государственных интересов» берут на себя страшную ответственность за растление целого поколения. Оправдание того, что делается в России, не в смысле объяснения причин, а в смысле сочувствия и солидарности, ниспровергает всякое простое, прямое человеческое пониманье, всякую нравственность и тем больше оскорбляет, что оно вовсе не нужно. Дикая сила имеет верх, и того с нее довольно; какие оправдания нужны напору стихий, сибирской язве, наводнению?

Это я должен был заявить с самого начала, об остальном я готов рассуждать с вами. Тут я не сделаю ни одной уступки и не имею права. Я не настолько религиозен, чтоб с холодной улыбкой шагать через трупы и назидательным взглядом укора провожать мучеников мысли и преданности на виселицу и каторгу.

Затем мне хотелось бы также в самом начале указать, в чем мы согласны. Если б у нас не было ничего общего, то о чем же нам было бы говорить? Мы махнули бы друг на друга рукой и пошли бы один в свою сторону, другой – в свою.

Действительно, трудно себе представить двух человек, которых весь нравственный быт и строй, все святое святых, все идеалы и стремления, все упования и убеждения были бы до такой степени противуположны, как у меня с вами… мы люди разных миров, разных веков, и при всем том и вы и я служим одному делу, преданы ему искренно и такими признаем друг друга.

Разными путями дошли мы до одной точки, в которой согласны. Я знаю, что вы не допустите возможности не одинаким образом доходить до истины, но факт против вас. Исторически почти все истины открывались путем ломаным, кривым, фантастическим; однажды сознанная истина освобождается от случайных эмбриогенических путей и получает не только признание помимо их, но и примыкает к методе – вместо личного, относительно случайного проселка она потом создает свой логический, широкий путь.

Нас занимающий вопрос не в теории и не в методе, нас занимает практическая, прикладная сторона его. Дело для нас не в точке отправления, не в личном процессе, не в диалектической драме, которыми мы отыскиваем истину, а в том, истинна ли истина, которая стала нашей плотью и кровью, нравственным основанием всей жизни и деятельности, и верны ли пути, которыми мы осуществляем ее. Что слово драма или роман идут к процессу развития живых учений, это мы знаем по опыту. Вспомните борьбу славянофилов с нами в сороковых годах и сравните ее с тем, что теперь делается. Два противоположные стана, как два бойца, переменили в продолжительном состязании место, перемешали оружия. Славянофилы сделались западными террористами, защитниками немецких государственных идей, а часть западников (и мы в том числе), отрекаясь от salus populi[275]275
  Блага народа (лат.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
и кровавого прогресса, стоит за самоправность каждой области, за общину, за право на землю. При этом кружении, при этом обмене сторон и оружий осталась неизменной та точка, около которой совершилось все это. Мое воззрение отчасти вам известно, я думаю, что знаю ваше, а потому точку определить не трудно. Господствующая ось, около которой шла наша жизнь, – это наше отношение к русскому народу, вера в него, любовь к нему (которую я так же, как и «День», не смешиваю с больше и больше ненавистной мне добродетелью патриотизма) и желание деятельно участвовать в его судьбах.

Любовь наша не только физиологическое чувство племенного родства, основанное исключительно на случайности месторождения; она, сверх того, тесно соединена с нашими стремлениями и идеалами, она оправдана верой, разумом, и потому она нам легка и совпадает с деятельностью всей жизни.

Для вас русский народ преимущественно народ православный, т. е. наиболее христианский, наиближайший к веси небесной. Для нас русский народ, преимущественно социальный, т. е. наиболее близкий к осуществлению одной стороны того экономического устройства, той земной веси, к которой стремятся все социальные учения.

Не мы перенесли на народ русский свой идеал и потом, как это бывает с увлекающимися людьми, сами же стали им восхищаться как находкой. Мы просто встретились. События последних годов и вопросы, возбужденные крестьянским делом, открыли глаза и уши слепым и глухим. С тех пор как огромная северная лавина двинулась и пошла, что б ни делалось, даже самого противоположного в России, она идет от одного социального вопроса к другому.

Социалист я не со вчерашнего дня. Тридцать лет тому назад я высочайше утвержден Николаем Павловичем в звании социалиста – cela commence à compter[276]276
  С этого начинается счет (франц.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
. Через двадцать лет я напомнил об этом его сыну в письме, которое вы знаете, и через десять других говорю вам, что я решительно не вижу выхода из всеобщего импаса[277]277
  Тупика (от франц. impasse). – Примеч. ред.


[Закрыть]
образованного мира, кроме старческого обмиранья или социального переворота, крутого или идущего исподволь, нарастающего из жизни народной или вносимого в нее теоретической мыслью – все равно. Вопрос этот нельзя обойти, он не может ни устареть, ни сойти с череды, он может быть оттерт, заставлен другими, но он тут, как скрытая болезнь, и если он не постучится в дверь, когда всего меньше думают, то постучится смерть.

Политическая революция, пересоздающая формы государственные, не касаясь до форм жизни, достигла своих границ, она не может разрешить противоречия юридического быта и быта экономического, принадлежащих совершенно разным возрастам и воззрениям, а оставаясь при их противоречии, нечего и думать о разрешении антиномий, и прежде существовавших, но теперь пришедших к сознанию – вроде безусловного права собственности и неотрицаемого права на жизнь, правомерной праздности и безвыходного труда… Западная жизнь, чрезвычайно способная ко всем развитиям и улучшениям, не касающимся первого плана ее общественного устройства, оказывается упорно консервативной, как дело доходит до линии фундамента. Феодально-муниципальное устройство его стоит твердо и втесняет себя уж не как разумный или оправданный факт, а как существующий и привычный. За городовым валом своим он не боится сельской нищеты и полевого невежества, окружающего его. Против оторванных от земли, против номадов цивилизации, сражающихся с голодной смертью, он защищен – армией, судом, полицией. Внизу – готизм, католицизм, пиетизм и детское состояние мозга. На вершинах – отвлеченная мысль, чистая математика революции, стремящаяся примирить безумие существующего с разумом водворяемого компромиссом между готизмом и социализмом. Этот half-and-half[278]278
  Ни то ни се (англ.). – Примеч. ред.


[Закрыть]
и есть мещанское государство.

Когда я спорил в Москве с славянофилами (между 1842 и 1846 годами), мои воззрения в основах были те же. Но тогда я не знал Запада, т. е. знал его книжно, теоретически, и еще больше я любил его всею ненавистью к николаевскому самовластью и петербургским порядкам. Видя, как Франция смело ставит социальный вопрос, я предполагал, что она хоть отчасти разрешит его, и оттого был, как тогда называли, западником. Париж в один год отрезвил меня, зато этот год был 1848-й. Во имя тех же начал, во имя которых я спорил с славянофилами за Запад, я стал спорить с ним самим.

Обличая революцию, я вовсе не был обязан переходить на сторону ее врагов – падение февральской республики не могло меня отбросить ни в католицизм, ни в консерватизм, оно меня снова привело домой.

Стоя в стану побитых, я указывал им на народ, носящий в быте своем больше условий к экономическому перевороту, чем окончательно сложившиеся западные народы. Я указывал на народ, у которого нет тех нравственных препятствий, о которые разбивается в Европе всякая новая общественная мысль, а, напротив, есть земля под ногами и вера, что она его.

И вот пятнадцать лет я постоянно проповедую это. Слова мои возбуждали смех и негодование, но я шел своей дорогой. Пришла Крымская война, смех заменился свистом, клеветой… но я шел своей дорогой. По странной иронии мне пришлось на развалинах французской республики проповедовать на Западе часть того, что в сороковых годах проповедовали в Москве Хомяков, Киреевские… и на что я возражал.

Год тому назад я встретил на пароходе между Неаполем и Ливорной русского, который читал сочинения Хомякова в новом издании. Когда он стал дремать, я попросил у него книгу и прочел довольно много. Переводя с апокалиптического языка на наш обыкновенный и освещая дневным светом то, что у Хомякова освещено паникадилом, я ясно видел, как во многом мы одинаким образом поняли западный вопрос, несмотря на разные объяснения и выводы. Патологическое описание Хомякова верно, но из этого не следует, что я согласен с его теорией и с его объяснениями зла. То же самое в его оценке бытовых элементов русской жизни, на которых возникает наше развитие. Хомяков, например, полагает, что вся история Запада, т. е. почти вся история полутора тысячи лет, не удалась оттого, что германо-романские народы приняли католическую веру, а не греческую, и дает чувствовать, что спасение их, собственно, невозможно на том основании, на котором у нас берут во двор немецких принцесс при перемене одного христианского исповедания на другое. Я считаю, что такие длинные, хронические болезни далеко не излечимы такими простыми, симпатическими (как говаривали встарь) средствами, ни таким гомеопатическим вышибанием клина клином. Вообще я ни прежде, ни теперь не мог понять, отчего все христианство за стенами восточной церкви не христианское и отчего Россия представляет учение о свободе (разумеется, не на практике…), а Запад – учение, основанное на необходимости. Это становится еще темнее, читая католические любезности той же пробы насчет схизматиков…

…На этом месте меня застало ваше письмо… Оно изменяет температуру. Из вашего письма и из его сильного одушевления я вижу, что был совершенно прав, «отмахиваясь» от богословско-метафизической контроверзы. Я знал, что она не приведет к добру и не принесет того огня, который светит и греет, а раздует тот, которым жарили еретиков и неверующих.

Делить людей на агнцев и козлов – дело не хитрое и не новое; ставить в одну категорию всех людей религиозных, и преимущественно православных, а в другую – всех остальных, и преимущественно материалистов, легко. Жаль только, что это деление имеет один важный недостаток – полнейшую неверность в практике. Вам, как всем идеалистам и теологам, это все равно; вы строите мир а priori, вы знаете, какой он должен быть по откровению, – ему же хуже, если он не такой, какой должен быть! Если б вы были просто наблюдатель, вас остановили бы факты, противоречащие вашему мнению, они заставили бы вас возвратиться к перебору начал и решить, история ли и жизнь нелепы или учение ложно. Уверенные в непогрешительности учения, вы шагаете через. Что вам за дело, что возле мартилога христианства – мартилог революции! История вам указывает, как язычники и христиане, люди, не верившие в жизнь за гробом и верившие в нее, умирали за свое убеждение, за то, что они считали благом, истиной или просто любили… а вы все будете говорить, что человек, считающий себя скучением атомов, не может собою пожертвовать; а человек, который считает свое тело искусными, но презренными ножнами души, жертвует собой по праву, несмотря на то что история вовсе не доказывает, чтоб материалисты 93-го года были особенные трусы, а верующие по ремеслу – попы, монахи – были бы (кроме Польши) особенно падки на самоотвержение и героизм. Дело в том, что все эти первые мотивы и метафизические миросозерцания вовсе не имеют такого решительного и резкого влияния на характер и действия, как вы полагаете. Большое счастие, что голод и жажда развиваются прежде, чем человек обдумает, стоит ли кормить ничтожные атомы и достойно ли поить презренные ножны. Привычка сделана, и еда идет своим чередом, а трансцендентальная психология – своим. Матери не нужно ни религии, ни атеизма, чтобы любить своего ребенка; человеку вообще не нужно ни откровений, ни сокровений, чтоб быть привязанным к своей семье, своему племени и, если случится, вступиться за них; а кто вступается, тот иной раз ложится костьми – из ничтожных ли атомов они или из творческого вовсе ничего, это все равно.

Обо всем этом можно наговорить бездну интересных вещей, бездну вещей, давно сказанных, не говоря ни слова о русском вопросе, который меня занимает гораздо больше этих безвыходных параллелей, в которых можно биться до конца жизни, не двигаясь ни на шаг и не выплывая на берег.

Вы находите, например, непоследовательным, что человек, не верующий в будущую жизнь, вступается за настоящую жизнь ближнего. А мне кажется, что только он и может дорожить временной жизнью своей и чужой; он знает, что лучше этой жизни для существующего человека ничего не будет, и сочувствует каждому в его самохранении. С теологической точки зрения смерть представляется совсем не такой бедой; религиозным людям была нужна заповедь «не убей», чтоб они не принялись людей спасать от греховного тела; смерть, собственно, одолжает человека, ускоряя его вечную жизнь. Грех убийства состоит вовсе не в акте плотоумертвления, а в самовольном повышении пациентов в высший класс. Наши вешающие генералы с религиозной точки легко оправдываются; они отсылают подсудимых в высшую инстанцию, там они могут оправдаться, и, чем невиннее окажутся, тем лучше будет их судьба. Вы дивитесь, почему мы дорожим так кровью, будучи «материалистами» (я для вас повторяю это слово, оно и не выражает дела, и очень школьно), – из этого ясно, что вы, с вашей точки, имеете полное право сострадания, отчего же вы им не пользуетесь? Отчего я в ваших словах, в вашем письме не видал ни одного слова участья и состраданья к казнимым, к идущим на каторгу? Почему вы думаете, что все это виновные, как будто бывают тысячи виновных, как будто в числе казнимых нет людей, чисто преданных своему делу?.. Да и, наконец, если б все были виноваты, кто же за их вину вас-то наказал безучастьем к судьбам их? Отчего вы гораздо больше заняты определением вменений, наказаний, чем оправданием обвиняемых?

Вы меня даже спрашиваете, какими нравственными наказаниями я заменяю телесные и не телесные ли наказания тюрьма, ссылка и пр., как будто я когда-нибудь брался, как князь Черкасский, находить детские или старческие, светские или духовные розги и их эквиваленты? Из того, что я говорил о нелепости, о гнусности полосовать человеку спину за прошлый поступок, не следует вовсе, что я тюрьму считаю умной и рациональной, а штраф справедливым.

– «Хотите уничтожения холеры?» – Без сомнения.

– «Но какой же заразой ее заменить? И легче ли будет новая зараза?» – Такого вопроса ни один доктор не разрешит.

Розги и тюрьмы, грабеж судом выработанного и насильственная работа виновного – все это телесные наказания и могут быть только заменены иным общественным устройством.

Материалист Оуэн не искал ни преступников, ни наказаний, ни уравнений между кандалами и побоями, а думал, как найти такие условия жизни, которые не наводили бы людей на преступления. Он начал с воспитания; испуганные безнаказанностью детей, пиетисты закрыли его школу.

Фурье попытался самые страсти, причиняющие в своем необузданном и вместе с тем стесненном состоянии все преступные взрывы и отклонения, направить на пользу общества – в нем заметили одну смешную сторону…

Целые страны существуют без телесных наказаний, а у нас еще ведут контроверзу о том, сечь или не сечь. Если сечь – чем сечь? Если не сечь – сажать ли на цепь или в клетку?.. Что лучше – розга или клетка?.. Какова клетка, какова розга? Детская розга хороша, а детская клетка никуда не годится.

«Уничтожение наказаний невозможно», – скажете вы с точки зрения религии, которая сделала себе специальностью все прощать, всех прощать. Может быть, но ведь из этого не следует, что наказания надобно выдавать за правду, а за то, что они есть, – за печальную необходимость, за несчастное последствие. О самих вменениях хлопотать нечего, они найдутся. Пока будет судейское ремесло, пока останется кровавый кодекс общественной мести и средневековое невежество масс, хирург правосудия – палач – не умрет без работы.

Но оставимте наконец все эти общие диссертации; я еще раз «отмахиваюсь» от них и перехожу к нашим домашним делам.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации