Текст книги "Стихи и песни (сборник)"
Автор книги: Александр Городницкий
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Я иду по Уругваю (песня)
«Я иду по Уругваю,
Ночь – хоть выколи глаза.
Слышны крики попугаев
И мартышек голоса».
Над цветущею долиной,
Где не меркнет синева,
Этой песенки старинной
Мне припомнились слова.
Я иду по Уругваю,
Где так жарко в январе,
Про бомбежки вспоминаю,
Про сугробы на дворе.
Мне над мутною Ла-Платой
Вспоминаются дрова,
Год далекий сорок пятый,
Наш отважный пятый «А».
Малолетки и верзилы
Пели песню наравне.
Побывать нам не светило
В этой сказочной стране.
Я иду по Уругваю,
В субтропическом раю,
Головой седой киваю,
Сам с собою говорю.
Попугаев пестрых перья,
Океана мерный гул…
Но линкор немецкий «Шпее»
Здесь на рейде затонул.
И напомнит, так же страшен,
Бывшей мачты черный крест,
Что на шарике на нашем
Не бывает дальних мест.
Я иду по Уругваю
В годы прошлые, назад,
Вспоминаю, вспоминаю,
Вспоминаю Ленинград…
«Я иду по Уругваю,
Ночь – хоть выколи глаза.
Слышны крики попугаев
И мартышек голоса».
1984, Монтевидео
Возвращение
Зимний ветер на пирсе жесток,
Бухта грязная рябью измята.
Возвращение. Владивосток.
Безысходность российского мата.
Уроженцы великой страны,
Как привычно мы держим в рассудке,
Что отсюда до невской волны
Долететь невозможно за сутки.
Но, вернувшийся издалека,
Всякий раз я смотрю удивленно,
Как отчизна моя велика
После Дании или Цейлона.
Накорми ее всю и одень,
Обойди от конца до начала, —
Эти толпы усталых людей,
Эти сотни судов у причала!
Посиди в электричке хоть час,
Слух склоняя к случайной беседе,
И подумаешь с грустью, что нас
Не напрасно боятся соседи.
Почему только выпало мне
Неразрывною связью утробной
Быть привязанным к этой стране —
Необъятной, голодной и злобной?
1984
Индийский океан (песня)
Тучи светлый листок у луны на мерцающем диске.
Вдоль по лунной дорожке неспешно кораблик плывет.
Мы плывем на восток голубым океаном Индийским
Вдоль тропических бархатных благословенных широт.
Пусть, напомнив про дом, догоняют меня телеграммы,
Пусть за дальним столом обо мне вспоминают друзья, —
Если в доме моем разыграется новая драма,
В этой драме, наверно, не буду участвовать я.
Луч локатора сонный кружится на темном экране.
От тебя в стороне и от собственной жизни вдали
Я плыву, невесомый, в Индийском ночном океане,
Навсегда оторвавшись от скованной стужей земли.
Завтра в сумраке алом поднимется солнце на осте,
До тебя донося обо мне запоздалую весть.
Здесь жемчужин – навалом, как в песне Индийского гостя,
И алмазов в пещерах – конечно же, тоже не счесть.
Пусть в последний мой час не гремит надо мной канонада,
Пусть потом новоселы мое обживают жилье,
Я живу только раз – мне бессмертия даром не надо,
Потому что бессмертие – то же, что небытие.
Жаль, подруга моя, что тебе я не сделался близким.
Слез напрасно не трать, – позабудешь меня без труда.
Ты представь, будто я голубым океаном Индийским
Уплываю опять в никуда, в никуда, в никуда.
1984, научно-исследовательское судно «Дмитрий Менделеев», Индийский океан
Эгейское море (песня)
Остров Хиос, остров Самос, остров Родос, —
Я немало поскитался по волнам.
Отчего же я испытываю робость,
Прикасаясь к вашим древним именам?
Возвращая позабывшиеся годы,
От Невы моей за тридевять земель
Нас качают ваши ласковые воды —
Человечества цветная колыбель.
Пусть на суше, где призывно пахнут травы,
Ждут опасности по десять раз на дню, —
Черный парус, что означить должен траур,
Белым парусом на мачте заменю.
Трудно веровать в единственного бога:
Прогневится и тебя прогонит прочь,
На Олимпе же богов бессмертных много,
Кто-нибудь да согласится нам помочь.
Что нам Азия, что тесная Европа —
Мало проку в коммунальных теремах.
Успокоится с другими Пенелопа,
Позабудет про папашу Телемах.
И плывем мы, беззаботны как герои,
Не жалеющие в жизни ничего,
Мимо Сциллы и Харибды, мимо Трои, —
Мимо детства моего и твоего.
1984, научно-исследовательское судно «Витязь»
На Маяковской площади в Москве (песня)
На Маяковской площади в Москве
Живет моя далекая подруга.
В ее окне гнездо свивает вьюга,
Звезда горит в вечерней синеве.
Судьбы моей извилистая нить
Оборвана у этого порога.
Но сколько ни упрашивай я Бога,
Нам наши жизни не соединить.
На Маяковской площади в Москве,
Стремительностью близкая к полету,
Спешит она утрами на работу,
Морозный снег блестит на рукаве.
Наш странный затянувшийся роман
Подобен многодневной катастрофе.
Другим по вечерам варить ей кофе,
Смотреть с другими в утренний туман.
Но в час, когда подводный аппарат
Качается у бездны на ладони,
Ее печаль меня во тьме нагонит
И из пучины выведет назад.
Но в час, когда, в затылок мне дыша,
Беда ложится тяжестью на плечи,
Меня от одиночества излечит
Ее непостоянная душа.
На Маяковской площади в Москве,
За темною опущенною шторой
Настольной лампы свет горит, который
Мерцает мне, как путеводный свет.
Пусть седина змеится на виске,
Забудем про безрадостные были,
Пока еще про нас не позабыли
На Маяковской площади в Москве.
1984
Прощание с каютой
Осенний норд-ост виноградную клонит лозу.
Уходит таможня, довольная сделанным сыском.
Цементное небо клубится над Новороссийском.
Прощаюсь с каютой, земля ожидает внизу.
Прощаюсь с каютой. Домой сувениры везу.
Земная усталость в моем ошвартованном теле.
Окончены сборы. Стенные шкафы опустели.
Получены деньги. Земля ожидает внизу.
Прощаюсь с каютой. Внезапной соринкой в глазу
Царапает веки пустяшная эта утрата.
Уложены вещи. Машина чернеет у трапа.
Прощаюсь с каютой, земля ожидает внизу.
Какие пейзажи мне виделись в этом окне! —
Мосты над Килем, золотые огни Лиссабона,
Гавайские пальмы, Коломбо причальные боны,
Снега Антарктиды в негаснущем желтом огне.
Прощаюсь с каютой, где помню я штиль и грозу,
Мужские беседы и шепот опасливый женский,
Где ждал телеграммы и мучился скорбью вселенской.
Уходят минуты, земля ожидает внизу.
Прощаюсь с каютой. Лежалый сухарик грызу.
Закон о питье напоследок еще раз нарушу.
Я вещи собрал, но свою оставляю здесь душу.
Прощаюсь с каютой, земля ожидает внизу.
Прощаюсь с каютой. Скупую стираю слезу.
Не ради валюты, не ради казенного хлеба
Поднялся и я в океана соленое небо.
Полет завершился, земля ожидает внизу.
1984
«Из Ленинграда трудно видеть мир…»
Из Ленинграда трудно видеть мир
Устроенным не так же, а иначе,
За Гатчиной, за Комендантской дачей,
Вне улиц этих серых и квартир.
Когда на Мойке смотришь из окна,
И видишь шпиль, мерцающий над крышей,
И грохот пушки полудневный слышишь,
Тебе другая местность не нужна.
Когда сырые ветры в феврале
Парадное распахивают настежь,
Покажется, что и на всей Земле
Такие же простуда и ненастье.
Из Ленинграда трудно видеть мир,
Живущий в примирениях и ссорах,
Смятениях и войнах, о которых
Кричит с утра навязчивый эфир.
Здесь нереален жизни быт иной
В Днепропетровске или Антарктиде.
Так человек из комнаты не видит
Того, что происходит за стеной.
Из Ленинграда трудно видеть мир —
Он ограничен ближних станций кругом.
За Сестрорецком, Вырицей и Лугой
Кривые превращаются в пунктир.
Но все же хуже, что ни говори,
Реальности жестокой вопреки нам,
Жить вдалеке, давно его покинув,
А видеть мир – как будто изнутри.
1985
Комарово
Время, на час возврати меня в молодость снова,
После вернешь мою душу на круги свои!
Дачная местность, бетонный перрон, Комарово, —
Низкое солнце и запах нагретой хвои.
Снова сосна неподвижна над рыжею горкой,
Снова с залива, как в юности, дуют ветра.
Память, как зрение, делается дальнозоркой, —
Помню войну – и не помню, что было вчера.
Пахнет трава земляникой и детством дошкольным:
Бодрые марши, предчувствие близких утрат,
Дядька в буденовке и полушубке нагольном,
В тридцать девятом заехавший к нам в Ленинград.
Он подарил мне, из сумки коричневой вынув,
Банку трески и пахучего мыла кусок.
Все же неплохо, что мы отобрали у финнов
Озеро это и этот прозрачный лесок.
Дачная местность, курортный район Ленинграда.
Тени скользят по песчаному чистому дну.
Кто теперь вспомнит за дымом войны и блокады
Эту неравную и небольшую войну?
Горн пионерский сигналит у бывшей границы.
Вянут венки на надгробиях поздних могил.
Что теперь делать тому, кто успел здесь родиться,
Кто стариков своих в этой земле схоронил?
1985
Двадцать девятое ноября
С утра горит свеча в моем пустом дому
В честь матери моей печальной годовщины.
Я, где бы ни бывал, неясно почему,
Обычай этот чту – на то свои причины.
Кончается ноябрь. Нет хуже этих дней —
Тень снега и дождя летит на подоконник.
Я вспоминаю мать, я думаю о ней,
На огонек свечи смотрю, огнепоклонник.
Он желт и синеват. Смотри и не дыши,
Как льет неяркий свет в горенье беззаветном
Прозрачная модель витающей души,
Горячая струя, колеблемая ветром.
Свечою тает день. В густеющем дыму
Уходит город в ночь, как в шапке-невидимке.
Недолгая свеча горит в моем дому,
Как юное лицо на выгоревшем снимке.
Беззвучный огонек дрожит передо мной,
Веля припоминать полузабытый род свой
И сердце бередить унылою виной
Незнания корней и горечью сиротства.
И в комнате сидеть понуро одному,
Укрывшись от друзей, веселых и беспечных.
До полночи свеча горит в моем дому
И застывает воск, стекая на подсвечник.
1985
Душа
В безвременье ночном покой души глубок —
Ни мыслей о судьбе, ни тени сновиденья.
Быть может, небеса на темный этот срок
Берут ее к себе, как в камеру храненья.
Когда же новый день затеплится в окне
И зяблик за стеклом усядется на ветку,
Ее вернут опять при пробужденье мне,
Почистив и помыв, – не перепутать метку!
Душа опять с тобой, и завтрак на столе,
А прожитая ночь – ее совсем не жаль нам.
Мороз нарисовал узоры на стекле.
Безветрие, и дым восходит вертикально.
Но горько понимать, что ты летишь, как дым,
Что весь окрестный мир – подобие картинки
И все, что ты считал с рождения своим,
Лишь взято напрокат, как лыжные ботинки.
Что сам ты – неживой – кассетник без кассет,
И грош цена твоей привязанности к дому.
Что ошибутся там, устав за много лет,
И жизнь твою возьмут, и отдадут другому.
1985
На даче
Натану Эйдельману
Мы снова на даче. Шиповник растет на опушке,
Где прячутся в травах грибы, что зовутся свинушки.
Прогулки вечерние и разговор перед сном
О первенстве мира по шахматам или погоде,
Опилки в канаве, кудрявый салат в огороде
И шум электрички за настежь раскрытым окном.
Сосед мой – историк. Прижав свое чуткое ухо
К минувшей эпохе, он пишет бесстрастно и сухо
Про быт декабристов и вольную в прошлом печать.
Дрожание рельса о поезде дальнем расскажет
И может его предсказать наперед, но нельзя же,
Под поезд попав, эту раннюю дрожь изучать!
Сосед не согласен – он ищет в минувшем ошибки,
Читает весь день и ночами стучит на машинке,
И, переместившись на пару столетий назад,
Он пишет о сложности левых влияний и правых,
О князе Щербатове, гневно бичующем нравы,
О Павле, которого свой же убил аппарат.
Уставший от фондов и дружеских частых застолий,
Из русской истории сотню он знает историй
Не только печальных, но даже порою смешных.
Кончается лето. Идет самолет на посадку.
Хозяйка кладет огурцы в деревянную кадку.
Сигнал пионерский за дальнею рощей затих.
Историк упорен. Он скрытые ищет истоки
Деяний царей и народных смятений жестоких.
Мы позднею ночью сидим за бутылкой вина.
Над домом и садом вращается звездная сфера,
И, встав из-за леса, мерцает в тумане Венера,
Как орденский знак на портрете у Карамзина.
1985
Памяти Юрия Визбора (песня)
Нам с годами ближе
Станут эти песни,
Каждая их строчка
Будет дорога.
Снова чьи-то лыжи
Греются у печки,
На плато полночном
Снежная пурга.
Что же, неужели
Прожит век недлинный?
С этим примириться
Все же не могу.
Как мы песни пели
В доме на Неглинной
И на летнем чистом
Волжском берегу!
Мы болезни лечим,
Мы не верим в бредни,
В суматохе буден
Тянем день за днем.
Но тому не легче,
Кто уйдет последним, —
Ведь заплакать будет
Некому о нем.
Нас не вспомнят в избранном —
Мы писали плохо.
Нет печальней участи
Первых петухов.
Вместе с Юрой Визбором
Кончилась эпоха —
Время нашей юности,
Песен и стихов.
Нам с годами ближе
Станут эти песни,
Каждая их строчка
Будет дорога.
Снова чьи-то лыжи
Греются у печки,
На плато полночном
Снежная пурга.
1985
Санчо Панса
Низкий лоб платком замотан.
Небо в утреннем дыму.
Почему за Дон Кихотом
Едет Санчо? Почему?
Что влечет его – нажива,
Скудной жизни вопреки?
Не до жиру – быть бы живу,
Вся нажива – тумаки.
Плачет пашня по работам.
Пусто в брошенном дому.
Почему за Дон Кихотом
Едет Санчо? Почему?
Волоча худые ноги,
Мимо рощ и мимо сел
Конь плетется по дороге,
И трусит за ним осел.
Гаснет вечер над болотом,
Солнце кануло во тьму.
Почему за Дон Кихотом
Едет Санчо? Почему?
Что сулит ему удачи
За туманным рубежом?
Что отыскивает зрячий
В ослеплении чужом?
Пыль и дождь чеканят лица.
В океан бежит вода.
Рыцарь может исцелиться,
Санчо Панса – никогда.
И когда за ближней далью
Тихий грянет благовест
И уляжется идальго
Под простой тесовый крест,
На осла он влезет грузно,
По-крестьянски, не спеша,
И заноет странной грустью
Беспечальная душа.
1985
Рим
Над Колизеем в небе дремлет
Заката праздничная медь.
Как говорил один из древних:
«Увидеть Рим – и умереть».
Припоминать ты будешь снова,
На свете сколько ни живи,
И замок Ангела Святого,
И солнечный фонтан Треви,
И храмов золотые свечи,
И женщин редкой красоты, —
Но города, который вечен,
В том Риме не увидишь ты.
Великий город, это ты ли
Последний испускаешь вздох?
Его навеки заслонили
Строения иных эпох.
Но у руин былого дома,
У полустершейся плиты
Тебе покажутся знакомы
Его забытые черты.
На Капитолии, и в парках,
И там, где дремлет акведук, —
Империя времен упадка
Везде присутствует вокруг.
Еще идут войска по тропам,
Достойны цезари хвалы,
Еще простерты над Европой
Литые римские орлы,
И лишь пророками услышан
Недуг неизлечимый тот,
Который Тацит не опишет,
И современник не поймет.
1985
Герой и автор
Учебники нас приучают с детства,
Что несовместны гений и злодейство,
Но приглядитесь к пушкинским стихам:
Кто автор – Моцарт или же Сальери?
И Моцарт и Сальери – в равной мере,
А может быть, в неравной, – знать не нам.
Определить не просто нам порою
Соотношенье автора с героем, —
С самим собой возможен диалог.
И Медный Всадник скачет, и Евгений
По улице бежит, и грустный гений
Мицкевича все видит между строк.
Из тьмы полночной возникают лица.
Изображенье зыбкое двоится.
Коптит лампада, и перо дрожит.
Кто больше прав перед судьбою хитрой —
Угрюмый царь Борис или Димитрий,
Что мнением народным дорожит?
Не просто все в подлунном этом мире.
В нем мало знать, что дважды два – четыре,
В нем спутаны коварство и любовь.
Немного проку в вырванной цитате, —
Внимательно поэта прочитайте
И, жизнь прожив, перечитайте вновь.
1985
Город
Семнадцатый век, девятнадцатый век —
Труха, пепелища, осколки.
Трудом и молитвой здесь жил человек,
И трудными будут раскопки.
Не спросишь у серых бесформенных плит
Про их стародавние были.
Здесь дом на развалинах дома стоит,
Могила стоит на могиле.
Был город сожжен и отстроен опять.
Какая печаль, неизвестно,
Сумела людей навсегда приковать
К унылому этому месту.
На что им безвкусная эта еда,
Домов неопрятные соты,
Река, обведенная камнем, куда
Сливаются все нечистоты?
Чем улочка узкая им дорога?
Какие к ней тянутся нити?
За дымом окраин такие луга —
Взгляните, взгляните, взгляните!
Пусть крепок ты телом, но духом ты слаб.
Мечты твои – прихоть пустая.
Умом ты свободен, но сердцем ты раб, —
Удел твой – пшено, а не стая.
На теплые волны спокойных морей
Не сменишь ты, сколько ни сетуй,
Ни дня из истории горькой своей,
Ни камня от улочки этой.
1985
Блок
Черный вечер.
Белый снег…
Александр Блок
Колодец двора и беззвездье над срубом колодца.
Окраины справа и порт замерзающий слева.
Сжигаются книги, и все, что пока остается, —
Поверхность стола и кусок зачерствелого хлеба.
Не слышно за окнами звонкого шума трамваев —
Лишь выстрелов дальних упругие катятся волны.
В нетопленой комнате, горло платком закрывая,
Он пишет поэму, – в названии слышится полночь.
Не здесь ли когда-то искал свою музу Некрасов?
В соседнем подъезде гармошка пиликает пьяно,
И мир обреченный внезапно лишается красок, —
Он белый и черный, и нет в нем цветного тумана.
Ночной темнотой заполняются Пряжка и Невки,
Кружится метель над двухцветною этой картиной,
И ломятся в строчки похабной частушки припевки,
Как пьяный матрос, разбивающий двери гостиной.
1985
Комаровское кладбище
На Комаровском кладбище лесном,
Где дальний гром аукается с эхом,
Спят узники июльским легким сном,
Тень облака скользит по барельефам.
Густая ель склоняет ветки вниз
Над молотком меж строчек золоченых.
Спят рядом два геолога ученых —
Наливкины – Димитрий и Борис.
Мне вдруг Нева привидится вдали
За окнами и краны на причале.
Когда-то братья в Горном нам читали
Курс лекций по истории Земли:
«Бесследно литосферная плита
Уходит вниз, хребты и скалы сгрудив.
Все временно – рептилии и люди.
Что раньше них и после? – Пустота».
Переполняясь этой пустотой,
Минуя веток осторожный шорох,
Остановлюсь я молча над плитой
Владимира Ефимовича Шора.
И вспомню я, над тишиной могил
Услышав звон весеннего трамвая,
Как Шор в аудиторию входил,
Локтем протеза папку прижимая.
Он кафедрой заведовал тогда,
А я был первокурсником. Не в этом,
Однако, дело: в давние года
Он для меня был мэтром и поэтом.
Ему, превозмогая легкий страх,
Сдавал я переводы для зачета.
Мы говорили битый час о чем-то,
Да не о чем-то, помню – о стихах.
Везде, куда ни взглянешь невзначай,
Свидетели былых моих историй.
Вот Клещенко отважный Анатолий, —
Мы в тундре с ним заваривали чай.
Что снится Толе – шмоны в лагерях?
С Ахматовой неспешная беседа?
В недолгой жизни много он изведал, —
Лишь не изведал, что такое страх.
На поединок вызвавший судьбу,
С Камчатки, где искал он воздух чистый,
Метельной ночью, пасмурной и мглистой,
Сюда он прибыл в цинковом гробу.
Здесь жизнь моя под каждою плитой,
И не случайна эта встреча наша.
Привет тебе, Долинина Наташа, —
Давненько мы не виделись с тобой!
То книгу вспоминаю, то статью,
То мелкие житейские детали —
У города ночного на краю
Когда-то с нею мы стихи читали.
Где прежние ее ученики?
Вошла ли в них ее уроков сила?
Живут ли так, как их она учила,
Неискренней эпохе вопреки?
На этом месте солнечном, лесном,
В ахматовском зеленом пантеоне,
Меж валунов, на каменистом склоне,
Я вспоминаю о себе самом.
Блестит вдали озерная вода.
Своих питомцев окликает стая.
Еще я жив, но «часть меня большая»
Уже перемещается сюда.
И давний вспоминается мне стих
На Комаровском кладбище зеленом:
«Что делать мне? – Уже за Флегетоном
Три четверти читателей моих».
1985
Тридцатые годы
Тридцатых годов неуют,
Уклад коммунальной квартиры,
И жесткие ориентиры, —
Теперь уже так не живут.
Футболка с каймой голубой,
И вкус довоенного чая.
Шум примуса – словно прибой,
Которого не замечаешь.
В стремительном времени том,
Всем уличным ветрам открытом,
Мы были легки на подъем,
Поскольку не связаны бытом.
Мы верили в правду и труд,
Дошкольники и пионеры.
Эпоха мальчишеской веры, —
Теперь уже так не живут.
Хозяева миру всему,
Поборники общей удачи,
Мы были бедны – потому
Себе мы казались богаче.
Сожжен «зажигалками» дом.
Все делится памятью поздней
На полуреальное «до»
И это реальное «после».
Война, солона и горька,
То черной водою, то красной
Разрезала, словно река,
Два сумрачных полупространства.
На той стороне рубежа
Просматривается все реже
Туманное левобережье —
Подобие миража.
1985
«В старинном соборе играет орган…»
В старинном соборе играет орган
Среди суеты Лиссабона.
Тяжелое солнце, садясь в океан,
Горит за оградой собора.
Романского стиля скупые черты,
Тепло уходящего лета.
О чем, чужеземец, задумался ты
В потоке вечернего света?
О чем загрустила недолгая плоть
Под каменной этой стеною, —
О счастье, которого не дал Господь?
О жизни, что вся за спиною?
Скопление чаек кружит, как пурга,
Над берега пестрою лентой.
В пустынном соборе играет орган
На самом краю континента,
Где нищий, в лиловой таящийся мгле,
Согнулся у входа убого.
Не вечно присутствие нас на Земле,
Но вечно присутствие Бога.
Звенит под ногами коричневый лист,
Зеленый и юный вчера лишь.
Я так сожалею, что я атеист, —
Уже ничего не исправишь.
1986, Лиссабон
Гробница Камоэнса
У края католической земли,
Под арками затейливого свода,
Спят герцоги и вице-короли,
Да Гама и Камоэнс – спят у входа.
Луч в витраже зажегся и погас.
Течение реки неумолимо.
Спит Мануэль, оставивший для нас
Неповторимый стиль мануэлино.
Король, он в крепостях своей страны
Об Индии далекой думал страстно,
Его гробницу черные слоны
Несут сквозь время, как через пространство.
Рожденные для чести и войны,
Подняв гербы исчезнувшего рода,
Спят рыцари у каменной стены,
Да Гама и Камоэнс – спят у входа.
Придав убранству корабельный вид,
Сплетаются орнаменты, как тросы.
Спят под скупыми надписями плит
Торговцы, конкистадоры, матросы.
Неведомой доверившись судьбе,
Чужих морей пригубив злые вина,
Полмира отвели они себе,
Испании – другая половина.
Художников не брали в океан,
Но нет предела дерзостному глазу:
Сплетения бамбука и лиан,
Зверей и птиц, не виданных ни разу,
Они ваяли, на руку легки,
Все в камень воплотив благоговейно,
О чем им толковали моряки
За кружкой лисбоанского портвейна.
Встает и снова падает заря.
Меняются правители и мода.
Священники лежат у алтаря,
Да Гама и Камоэнс – спят у входа.
Окно полуоткрыто. Рядом с ним
Плывут суда за стенами собора.
Их бережет святой Иероним,
Высокий покровитель Лиссабона.
Сверкает океанская вода,
Серебряные вспыхивают пятна.
И мы по ней отправимся туда,
Откуда не воротишься обратно.
Но долго, пробуждаясь по утрам
И глядя в рассветающую темень,
Я буду помнить странный этот храм
Со стеблями таинственных растений,
Где каждому по истинной цене
Места посмертно отвела природа:
Властитель и епископ – в глубине,
Поэт и мореплаватель – у входа.
1986, Лиссабон
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?