Электронная библиотека » Александр Иличевский » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Справа налево"


  • Текст добавлен: 2 июня 2015, 17:30


Автор книги: Александр Иличевский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Про главное. Жара и холод

Покупая собачий корм, люблю постоять у клеток с попугаями-неразлучниками и разными хомяками-кроликами; и недавно узнал, что шиншилла очень плохо переносит жару, и для нее следует покупать две специальные мраморные плитки, которые летом хранятся в холодильнике и попеременно подкладываются зверю, чтобы он, белка, сидел на них и остужался.

И вспомнил я, как однажды, путешествуя по Памиру, попал в холодную ночевку без палатки. Вообще, если нечем согреться в походе, нужно разжечь хороший костер, а когда прогорит, разгрести золу и лечь на прогретую землю. Ни о каком большом костре на высоте три с половиной километра не могло быть и речи, и я заночевал на огромном плоском валуне, согретом за день солнцем, – и не продрог.

Про литературу. Хвала Свифту

Тридцать лет назад я никак не мог понять, почему мне интересней читать о приключениях Гулливера среди великанов, чем о его страданиях среди лилипутов. И отчего приключения Карика и Вали[19]19
  Ян Ларри, «Необыкновенные приключения Карика и Вали».


[Закрыть]
, уменьшившихся ростом и оседлавших стрекозу, для меня увлекательней ремесла Левши. Тогда я свалил всё на свою близорукость, решил, что подзорная труба интересней лупы, и точка. Дальше я стал заниматься наукой, которая научила меня оперировать качественными методами, понимать, что сложность Большого соотносима только со сложностью Малого; научила кое-что разуметь про масштабы и перемещаться по их линейке – от планковской длины до размеров Вселенной, от гравитационного эффекта, вызванного массой электрона, до числа всех частиц в мироздании. Но мне всё равно оставалось интересней в стране великанов. При прочих равных я выбирал для себя вглядывание в трудно представимое Большее – а не в трудно осязаемое Меньшее. Иными словами, кружева и завитушки мне никогда не были близки, в отличие от силуэта. С одной стороны, можно списать это на bias – склонность. С другой, когда я оказался на Манхэттене впервые, меня захлестнул такой властный, иррациональный восторг, не остывающий, что у меня снова нет понимания, почему восприятие искусства масштаба так жестко увязано с мировоззрением.

Про главное. Равновесие

Самое страшное колючее растение в Иудейской пустыне – каперс: сцапает – не отпустит. На крутом склоне это потеря равновесия от боли и внезапного перераспределения нагрузки, особенно с серьезным рюкзаком.

Каперс – совершенно библейское растение, как и другой завсегдатай пустынного прибрежья Мертвого моря – купина неопалимая, странный аляповатый кустарник: его листья насыщены эфирными маслами и в тихую погоду, если поднести спичку, во весь рост вспыхивают факелом, но купина остается стоять невредимой.

Каперс – символ прекрасной тленности: он расцветает после заката и цветет ровно одну ночь. Долгий белый цветок бледнеет под луной, и звук крылышек вонзившего в него хоботок бражника напоминает звук перелистываемой на сгибе книги.

«Устрашишься высот, а на дороге – ужасы; зацветет миндаль, отяжелеет кузнечик, осыплется каперс. Человек уходит в свой вечный дом, и плакальщики по улице кружатся. Пока еще не порвался серебряный шнур, и не раскололась золотая чаша, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодцем, а тогда то, что от пыли земной, вернется в землю, дух же вернется к Богу, который его дал»

(Эккл. 12:5–7)[20]20
  Перевод А. Графова.


[Закрыть]
.
Про город. «Страна глухих»

Однажды меня обворовали. Теплой ночью лета 1993 года мы вышли из какого-то шалмана на набережную Москвы-реки и стали ловить такси. Такси не очень-то ловилось, и ко мне подошли двое, которые стали мычать и что-то показывать руками. Через две секунды я сообразил, что передо мной глухонемые, и несколько опешил: мне стало их жаль, это раз, и я еще расстроился из-за того, что не мог понять, что им нужно, какая от меня требуется помощь. В эти две секунды один из них – лысый и крепкий и, как мне показалось, в настоящем котелке и с тростью, несколько раз ударил меня легонько пальцами по груди. Тогда я сказал им, что очень рад был бы помочь, но ничего не понимаю, что им нужно. Этот с тростью замотал головой, мол, всё в порядке; сию секунду подкатила машина, но я не успел подойти – в нее сели глухонемые, которых тут же и след простыл.

Машину свою мы наконец поймали, приехали куда надо, и тут выяснилось, что у меня нет бумажника, лежавшего во внутреннем кармане пиджака, по которому стучал пальцами тот дядя с тростью. Так что за такси пришлось расплачиваться моей спутнице.

Каково же было мое удивление и чуть ли не радость, когда в отличном, моем любимом фильме «Страна глухих», с потрясающей Диной Корзун и прекрасной Чулпан Хаматовой, я увидел то самое плавучее казино у набережной, из которого вышли обобравшие меня глухонемые, и мне сразу стало не жалко тех денег. Я в самом деле считаю, что «Страна глухих» наилучшим образом воссоздает канувшую Москву тех времен, и довольно здорово, что то самое казино из фильма, где заправлял клан глухонемых, пусть и кражей, нашло отражение в реальной жизни. Сейчас вообще девяностые годы кажутся каким-то не очень настоящим временем из-за своей баснословности. Впрочем, времена перемен никогда не отражались в зеркале.

Про героев. Фукусима

Старик-рыбак рассказывает: «Как только пришло предупреждение о цунами, все жители нашего городка побросали лодки у причалов, схватили детей и помчались на вершины холмов. А я завел дизель и на полном ходу пошел в открытое море. Скоро я увидел, как горизонт застилает гора воды, и она продолжает расти. Лодка стала карабкаться вверх, и не было конца и краю этой волне. Я увидел, как ее гребень начинает рушиться, всё кругом стало белым. Я закрыл глаза и сказал своей лодке: «Мы вместе с тобой работали сорок два года. Вместе и погибнем». Но скоро я снова увидел небо, а внизу пропасть, и я летел в эту пропасть. Впервые в жизни в море у меня закружилась голова. Но моя лодка осталась на плаву, а все другие волны были менее страшными».

Потом старик вернулся к своему причалу, от которого остались одни сваи, и стал помогать перевозить людей.

Про литературу. О невозможности толстого

Я давно задумывался о «невозможности Толстого». Не только трудно поверить, что род людской оказался способен породить такого писателя. Здесь всё серьезней.

Ибо литература есть вера слова. В литературе содержится зерно феномена веры. Логос возник не из веры. А для веры.

Сущность, порожденная словами, порой достоверней близлежащей реальности. Толстой это понимал лучше, чем кто-либо. Вот почему он стремился переписать Евангелие. Я думаю, оно не устраивало его как литературный механизм: он подспудно считал, что степень порождаемого Евангелием доверия могла быть и выше.

Но очевидно существование верхней границы веры. Есть такая вера, которая хуже безверия. В качестве верхнего ограничителя, запускающего парадоксальную реакцию сознания, Василий Гроссман устами своего героя приводит мнение Толстого о его собственном творчестве. Точно приводит или нет – я не знаю, такой фразы я у автора «Холстомера» не встречал, но она обязана ему принадлежать, и, думаю, Гроссман передает смысл без искажений. Штрум, главный герой «Жизни и судьбы», говорит: «Толстой считал свои гениальные творения пустой игрой».

Это тоже относится к категории невозможности Толстого, ибо глубоким истинам могут противостоять только другие глубокие истины. Порождаемый этим противостоянием смысл Нильс Бор назвал «отношением дополнительности».

У меня есть знакомая – школьный учитель русской литературы, совершенный подвижник русского языка. Навсегда запомнил ее рассказ о том, как она впервые приехала в Ясную Поляну. Она рассказывала: когда экскурсия закончилась, она, погуляв вместе со всеми по усадьбе, шла к воротам по аллее – и вдруг увидела вверху над деревьями огромную, до облаков, фигуру Толстого. И очень испугалась. Великим страхом испугалась.

Когда я оказался в комнате, где была написана «Анна Каренина», я поразился именно ее размеру. Поразился не простоте и обыкновенности – я вполне мог представить себе Толстого похожим на смертных, – однако я не мог представить себе, что «Анна Каренина» могла бы поместиться в этой комнате с невысокими потолками. Это, на первый взгляд, забавное ощущение заставляет задуматься глубже.

Ибо литература есть производство свободы смысла. Точка выбора должна порождаться внутри романа, как точка росы. Литература утоляет человека подлинностью его существования. Литература не обязана учить, она обязана обучать свободе. Экзистенциальный опыт осуществления выбора – награда за чтение.

Вот откуда мощное ощущение свободы в «Анне Карениной». Роман, питаемый верой читателя, подобно океанским волнам, широко и высоко дышит пространством человеческого существования. Роман подобен искусственным легким мира. Роман в конце концов говорит о мире больше, чем мир способен сам рассказать – кому бы то ни было.

Хорошо, когда роман больше, чем способ познания. Когда романный мир, порожденный словом и верой, оказывается истиной, то это говорит о том, что разум, созданный по образу и подобию Творца, естественным способом воспроизводит и заменяет мироздание, согласно обратной функции подобия; то, что разум способен создать роман, и есть доказательство существования Всевышнего.

Следующим шагом остается только рассудить, что искусство должно заниматься повышением ранга существенности реальности – при взаимодействии с реальностью слова; однако длина этого шага может оказаться больше жизни.

Главный урок Толстого для человеческого сознания состоит в том, что этот писатель мало того что стал плотью русского языка – он еще и обучил его той выразительности, с помощью которой можно выразить невозможное. Возможность невозможного – свободы, понимания, любви, возможность самого человека как такового, сути сердца – дорогого стоит.

Я бы сравнил отношения Толстого и читателя с отношениями хозяина и работника в одноименном рассказе. Трудно поверить в то, что выражает этот рассказ: хозяин, замерзая вместе с работником во время метели, спасает работника ценой своей жизни. Трудно настолько, насколько вообще трудно читать. И в этом как раз и суть работы Толстого как писателя: он накрывает собой читателя посреди снежной бури и позволяет небытию добраться до себя раньше. Он сберегает читателя. И это лучшее, что может произойти. С работником. И с хозяином.

Про главное. Слева направо

Как-то зашел разговор о том, что словарь левых богаче словаря правых, что левые обычно интеллигентней и просвещенней, что левые готовы бесконечно объяснять свою позицию, а вот правые рубят с плеча. Неизбежно в принципе задуматься, как происходит такое деление по складу, что формирует реакции человека, преобразующиеся с помощью смыслов в убеждения. Левые, которых я знаю, – они обычно пацифисты, закосившие от армии, или не закосившие, но еле перетерпевшие; я не виню их ни в чем, ибо каждому свое, к тому же есть левые и среди боевых генералов. Я просто задумался, как лично я сам стал скорее правым, чем левым, точнее, тем, кто внимательно слушает и тех, и этих, но правым, что ли, ухом по большей части; что в моей жизни привело меня к такому ракурсу?

Некогда мне было двенадцать лет и в подмосковном Воскресенске я всерьез занимался хоккеем: команда «Химик» готовила себе кадры в ДЮСШ. И был в нашей секции некто Гусев, такой крупный второгодник, привыкший всех шпынять, прижимать, прессинговать, распускать руки и вообще доставать. Никто ему особо не перечил: рука у парня была тяжелая, костяшки на кулаках сбиты. Меня он выбрал в качестве мишени и давил регулярно года два, дразня при этом «очкариком» и «интеллигентом». И чем лучше у меня получался хоккей, тем сильней он меня мучил. Пока всё не закончилось в одночасье. Тренер свалил в курилку, и Гусев в очередной раз сбил меня подножкой, я растянулся на льду – и тут что-то со мной произошло. Я поднялся с головой, наполненной звенящей тишиной и спокойствием. Я поправил краги и развернулся накатом к стоявшему у борта моему притеснителю. Не буду описывать подробности, скажу только, что я сломал об Гусева клюшку. Ему было не очень больно – щитки, шлем, – но, наверное, в выражении моего лица было нечто такое, что его заставило остаток школы вести себя со мной тише воды, ниже травы. Никогда больше он меня не задевал. Вот и всё. Так я стал скорее правым. С тех пор меня никто не убедит в том, что с варварами (скотоводами, люмпенами) возможен разговор с помощью потакания и толстовства.

Про главное. Устойчивость

Ложь и сила – мера настоящего.

Надежней всего работают те системы, что включают в себя вероятность функционального сбоя. Если конструкция не способна качнуться, прогнуться, отклониться – она ломается. Если человек не умеет проигрывать, единственный проигрыш станет для него окончательным. Мир, построенный на лжи и силе, не допускает сбоев. Сто́ит в нем один раз сказать правду или дать слабину, как мир этот тут же окажется раздавлен своими обломками. Все утопии – в каком-то смысле Содом, и наоборот. Ибо и те, и другие построены на неприятии погрешности, на идеализме. Что может быть идеалистичней города, в котором запрещено давать милостыню?

Про пространство. Иногда это называется судьбой

Случается, сон оканчивается событием, происшедшим в реальности, в точке пробуждения, и его ретроспектива оборачивается чистой мнимостью: все события сна выстраиваются в последовательность только для того, чтобы обусловить будущее. Топологически эту раздвоенность точки пробуждения (и ее причинно-следственную обособленность) можно проиллюстрировать листом Мебиуса, односторонней поверхностью, перетекающей в самое себя.

Граница яви и сна, отражающая эту парадоксальную расслоенность, как раз и есть лист Мебиуса. И вообще: время книги (жизни) понимается превратно. В рассказе всё строится как во сне – с той самой обратной ретроспекцией, всё нацелено на то, чтобы обусловить точку пробуждения, аномальную точку рождения смысла. Причем точка эта вовсе не обязана принадлежать множеству повествования.

В самой жизни достаточно элементов нелинейности. Есть в ней события, получающие осмысление, ergo существенность, лишь время спустя. Иногда это называется судьбой, и это тоже принцип ретроспективного сна. Но самое интересное – нетривиальное, замаскированное ложной уместностью западание событий из будущего в прошлое. Необычайно увлекательно их расследовать. Например, способна присниться далекая, позабытая прошлая жизнь, которая во сне оказывается не только реальней настоящего, но и способной, даже призывающей заменить будущее собой. В этом и состоит суть трагедии.

Про литературу. Слова теории

В 1995 году я удивлялся: зачем это в MIT создали лабораторию, изучающую вязко-упругие свойства кончиков человеческих пальцев. Когда спустя десятилетие появились touch-screens, я, наконец, понял, зачем. Двадцать два года назад академик Лев Петрович Горьков, ученик Ландау, наставлял нас, студентов: «Дети! Учите физику твердого тела. Вам нужно будет зарабатывать на хлеб». А мы пожимали плечами – мол, полупроводник изобретен, микросхемы работают, квантовый эффект Холла, вроде, тоже, вот и вся физика твердого тела, куда дальше? Займемся-ка мы лучше поэтикой – теорией поля.

Но насколько же был прав академик. Вся проблематика физики твердого тела, все те красивые и, казалось бы, неприкладные задачи, что разбирались на семинарах и т. д., – всё это вошло в фундамент современной цивилизации, в ее технологическое ядро, квинтэссенцию ее технического воплощения, и конца и краю пока не видно этой библейского масштаба конструкции.

Ибо почти весь современный мир создан с помощью букв, чисел и речений (коммуникаций). С помощью слова – в широком смысле. И «слов» физики твердого тела в том числе, ибо теория, модель мало чем отличается от хорошего текста, изменяющего мир, изменяющего человека. Числа – это тоже слова (но особенные). И мы видим, как материальный мир является продуктом неких «речений», донесенных до человека, и понятых им текстов. Это вполне теологическая ситуация. Уподобляясь Творцу, человек с помощью текста и коммуникаций создает материальный мир. И наука, обеспечивающая создание средств производства, необходимых для развития цивилизации, есть прекрасный пример этого словесного со-творчества. «Бог видит нашими глазами» – совсем не метафора.

Про главное. Чистый лист

Однажды я пришел в один из ныне уже почивших магазинов «Буква», что на Никитском. Нашел нужную книгу, подхожу к кассе, и, пока длится очередь, я рассматриваю книжки. Среди прочего замечаю обстоятельно сверстанную обложку: «Секс после сорока». А мне тогда было лет тридцать пять, и я уже начал замечать, что мироощущение мое становится всё меньше похоже на то, что было в мои двадцать девять. И я, с некоторой украдкой, открываю этот «Секс после сорока». И вижу… Пустую страницу. С определенным испугом и разочарованием перелистываю – снова пустая страница, и еще, и еще. Вся книжка – пустая! Я замер, пораженный предчувствием.

Подходит моя очередь. Взываю к юности в лице кассирши: «Скажите, это брак?» – и перелистываю табулу расу секса после сорока. А юность отвечает: «Это для дневника. Записывать мысли и ощущения».

«Если только они возникнут», – добавляю я и откладываю табулу обратно.

Про литературу. Оба два

Зощенко – единственный писатель, фразы которого хранятся памятью с той бережностью, с которой хранят хрустящие купюры или новенькие монеты. Ну, может, и не единственный, есть еще Платонов и Бабель, и последнему это «хрустящее» или «чеканное» сравнение подходит даже больше.

Фразы Зощенко – это, скорее… речевая графика, абсолютно точная, характерная, изящная и дерзкая, – как рисунки Пикассо.

Ну, вот взять хотя бы: «Во время знаменитого крымского землетрясения жил в Ялте некто такой Снопков».

Что здесь такого, что заставляет ни за что не забыть и при одном только воспоминании начать улыбаться?

Я-то знаю, я вот про это «некто такой» могу долго объяснять.

Или: «Они оба – два приезжие были». Или: «Зимой, безусловно, голодовали, но летом работы чересчур хватало». (Конечно, чересчур хватало: «Другой раз даже выпить было некогда».)

Та же история: всё это – неразменный запас. И ясность с ним лишь в том, что это уже не литература. Это уже самый что ни на есть Язык.

Про героев. Климат

Грета Гарбо – любимая актриса моей мамы. Она почему-то любила вспоминать, что у Гарбо нога сорокового размера. А Бродский говорил: «Венеция – это Грета Гарбо в ванной». А еще Гарбо в фильме «Ninotchka», где она играет советского дипломатического работника – строгую Нину Якушеву, которая влюбляется в Париже в графа, – говорит мечтательно, глядя в распахнутое в весну окно: «We have ideal, but they have a climate». Похоже, это парафраз из Чехова: «Нам ваша философия не подходит. У нас климат суровый».

Про литературу. ялта

Мне кажется, Степа Лиходеев оказался в Ялте благодаря рассказу Зощенко о ялтинском землетрясении 1927 года. В этом рассказе некий сапожник перед выходными, приняв на грудь литр или полтора и поколбасившись для порядку по улице (вот тогда уже употреблялся этот прекрасный глагол), упал на дорожке в саду, не дойдя до своей мастерской. Пока спал, вокруг всё растряслось и рухнуло – эпицентр был под морским дном напротив ялтинской бухты. Очнулся он утром и видит: вместо его мастерской – груда камней. Выходит на улицу – весь город порушен. А пьяному с похмелья что? Пьяный с похмелья, как Веничка говорил, испытывает вселенскую скорбь: суть «Петушков», да и любой пронзительной лирики, – в осознании героем себя как нерва мироздания. «Всё на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян»; в общем, покаянное такое с утра время. И вот берет на себя сапожник вину за всё про всё и идет по дороге к Гурзуфу, рвет на себе волосы, бьет себя в грудь: что ж я натворил! какой город разрушил! С тех пор в рот – ни капли. Это так Зощенко социальный заказ по борьбе с пьянством выполнял.

Ну, Степа Лиходеев ничего не рушил, но тоже был чересчур с похмелья и десантировался в Ялту подобно сапожнику: с таким же коротким и феерическим замыканием сознания. По крайней мере, это объясняет, почему Ялта, а не Пицунда или Сухум.

Про город. Чужая

У некоторых поговорок – при полной ясности смысла – почти полная неясность происхождения. «Устал как собака» – откуда это про собаку? Оказывается, раньше я никогда не видел уставших собак. Напротив, домашние собаки, как правило, страдают недостатком подвижности и на прогулке ведут себя весело. А вот вчера я видел бездомную собаку – вся в колтунах и лишаях, она бежала по тротуару понуро, поджав хвост, не обращая на действительность никакого внимания, как иная женщина за пятьдесят после работы с авоськами. Нетрудно представить, сколько такая одиночка пробегает в день – от помойки к помойке, кусаемая и гонимая другими псами. Стайные – другое дело, стайным проще, ибо у них своя территория, свои сучки, свой вожак, свои кормушки, свой хозяин-голод.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации