Электронная библиотека » Александр Нежный » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Психопомп"


  • Текст добавлен: 3 мая 2023, 13:00


Автор книги: Александр Нежный


Жанр: Социальная фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Не нажрался еще», – сплюнул возница, худой мужик в пиджаке с продранными локтями, солдатских галифе и разбитых американских башмаках.

«Нажрется», – равнодушно откликнулся сидевший рядом парень в гимнастерке, фуражке с ободранным околышем и трехлинейкой за плечами.

«А всех не забрать».

«Сколько влезет».

Мальчик, маленький старичок, с огромными неподвижными глазами на серо-желтом лице поднялся на четвереньки и пополз среди мертвых, опираясь на подгибающиеся руки и беззвучно разевая рот.

«Живой».

«Лет пять».

«Сто пять».

«Но живой».

«Пока довезем, будет мертвый».

Он всматривался в черную бездну минувшего, и голова у него начинала медленно кружиться. Во тьме мерцали звезды; земля раскалывалась на части, Америка отплывала от Европы, и между ними возникал океан с неспокойной темной водой; как уходящая гроза, глухо шумело время. Народы, страны, войны, подвиги, предательства, низость, благородство – все поглотило оно и на смятенные вопрошания отвечало великим безмолвием. Тревожным сном становилась для Марка история. Так призрачны и смутны были некогда совершившиеся события, таким подчас окутаны туманом, так безначально и бесконечно вилась их цепь, что он замирал в изумлении и трепетном ожидании, подобно человеку, осмелившемуся задать вопрос Сфинксу. Разве можно принимать действительность как она есть и не понимать ее смысла? Что изменилось бы в мире, если бы вместо Марка Лоллиевича Питовранова на свет появился бы кто-то другой, например, Луиза Ивановна Николаева? Он пожал плечами. Ничего. В чем мучающая человека загадка истории? Какой смысл в убийстве Бориса и Глеба; сожжении Аввакума; в голодоморе, задушившем миллионы людей? Ведь не может быть, чтобы все это свершилось исключительно благодаря властолюбию Святополка, озлоблению царя Федора Алексеевича и сатанинскому стремлению Сталина сломать хребет крестьянству Украины и России? Вопросов тьма, ответа никакого. Почему из хорошенького пухлого младенца вылупился Гитлер, а из недоучившегося семинариста – Сталин; почему один свел с ума Германию, а второй выпустил половину крови у России; почему один с целеустремленностью маньяка загонял в газовые камеры евреев, а другой расстреливал и морил в лагерях свой народ? На лекции о Петре Первом Марк вылез с вопросом: если Петр с замечательной легкостью велел России считать время не от сотворения мира, а от Рождества Христова, то не является ли это свидетельством условности самого понятия времени? Росчерком пера царь вымарал из русского календаря пять с половиной тысячелетий – и земля не вздрогнула, и небеса не обрушились. Александр Аристархович Богданов, профессор, человек пожилой, но далеко еще не уставший от жизни, что, в частности, выражалось в его внимании к хорошеньким студенткам, вопросу Марка обрадовался, словно нашел золотую монету. Как ваша фамилия? Питовранов? Прекрасно, Питовранов! Так он воскликнул. Ваш вопрос имеет отношение к любому историческому событию и к действиям любой отмеченной в истории личности. Ответ как будто бы есть: Петр изменил русский календарь, дабы привести его в соответствие с европейским. Говоря несколько шире, он вообще тяготился медленным, с его точки зрения, движением времени. Отсюда его реформы, осуществляемые самыми дикими, вполне революционными средствами, его вечная спешка, его пропущение времени подобно смерти и его безжалостный кнут, которым он с первых дней восшествия на престол хлестал русский народ. Кто готов удовольствоваться очевидным – пожалуйте. Вот вам причина, вот вам и следствие. Ответ же более глубокий требует от вопрошающего прежде всего интеллектуального смирения… да, да! смирись, гордый человек, Питовранов или Иванов, свяжи свой ум, не требуй подобающей науке ясности, не прилагай к истории лекал математики, ибо у тебя нет настоящего ответа ни на один из вопросов. Александр Аристархович помолчал и добавил с нескрываемым удовлетворением: и быть не может. Для мыслящего человека история есть постоянная пытка. Да, собственно говоря, что мы вообще понимаем под историей? Пять-шесть тысяч лет, не более. Пустяк. Темны для нас сотни тысяч лет предыстории, едва светлее прометеевская эпоха, черным-черно, непроглядно наше будущее. Какая сила стоит за всем тем, что совершается на нашей планете? какой смысл в самом человеке, его появлении и развитии? некогда он был с дубиной, теперь – с Интернетом; когда-то разил врагов мечом, теперь – ракетой; лечился корой дуба, а сейчас – аспирином; не знал письменности, а теперь говорит и сочиняет на двуна-десяти языках, – однако по-прежнему его жизнь подчинена закону старения и смерти, и он, как прежде, уходит из этого мира, так и не поняв, зачем он в нем появился. Смышленые молодые господа и прелестные молодые дамы! Нам остается лишь размышлять над нашим прошлым, вдумываться в настоящее, не пытаться заглянуть в будущее – и? С чувством выполненного долга Александр Аристархович сказал – ждать конца истории. Там, в конце, когда земля прейдет и неба не станет, будет получен ответ на все наши вопросы. Там, – он повел рукой, или указывая открывающуюся ему необозримую даль, или, напротив, привлекая всеобщее внимание к чему-то близкому, что уже при дверях, – станет понятно, с какой целью неведомая нам сила вела нас по дорогам времени, почему во все века и во всех народах попускалось страдание безвинных, отчего наша короткая жизнь наполнена скорбью, а благо людей так редко становится искренней заботой власти. Спросили Александра Аристарховича: неведомая сила – это Бог? – на что он ответил с подкупающей откровенностью: наверное. Однако речь идет не о том Боге, кому молятся в синагогах, православных церквях, католических костелах и протестантских кирхах. Когда человек остается один на один с последними вопросами бытия, когда его овевает дыхание вечности, когда он всем существом своим ощущает присутствие непознаваемого – тогда он произносит это слово – Бог, – вкладывая в него всю свою тоску, всю свою боль и всю надежду. У Дюрера есть гравюра, на которой изображены рыцарь, смерть и дьявол. Представьте: в ущелье, закованный в латы, едет на коне рыцарь с копьем. Александр Аристархович выпрямился на своем стуле, словно сидел в седле, и придал лицу выражение суровой сосредоточенности. Кто-то хихикнул. Александр Аристархович не обратил внимания. Ужасно это ущелье, где стоят деревья с голыми черными сучьями, словно недавний огонь попалил пробившуюся на них листву, на земле лежит череп – безмолвное свидетельство о погибшем здесь путнике – странствующем ли рыцаре, купце, нагруженном ходовым товаром, крестьянине, отправившемся в неведомые земли в поисках лучшей доли, – о, жестокая участь! – и только где-то вдалеке, на вершине горы, виден обнесенный стеной град с высокой колокольней, образ Небесного Иерусалима, грезе скорбящего человечества, его золотом сне и последнем утешении.

Но взгляните – кто сопутствует рыцарю?! Да, верный пес бежит рядом, чья преданность превозмогает объявший его страх. Ибо справа на тощем коне едет смерть, чей облик одновременно и омерзителен, и ужасен. Вообразите лик ее с провалившимся носом, с виднеющимися во рту двумя зубами, с короной на голове, обвитой змеей, и другой змеей, обвившей шею и выглядывающей из-за левого плеча, и песочными часами в ее руке, которые показывает она рыцарю, – взгляни, как мало осталось песка в верхней части; взгляни, храбрец, жизнь твоя заканчивается; взгляни и пойми, что скоро ты будешь мой! Но даже головы в ее сторону не поворачивает рыцарь. И на нее он не смотрит, и не оборачивается назад, где вслед ему тащится дьявол с мордой вепря, рогами и секирой на плече. И смерть, и ад, и ужас – вам не по силам смутить рыцаря с его суровым, благородным лицом. Но что укрепляет его? что делает бесстрашным? придает силы? Отвага, сказал кто-то. Смирение. Воля. Да, отвечал Александр Аристархович, и отвага, и смирение, и воля. А главное – достоинство. Достоинство, повторил он. Только оно может помочь нам принять и преодолеть историю.

5.

Наше обещание рассказать об отношении Марка Питовранова к прекрасной половине человеческого рода частично уже выполнено – но у читателя может возникнуть вполне естественный вопрос. Гм, однажды вечером подумает или скажет своей подруге читатель, а знаешь, милая, он какой-то странный, этот Марк; дорогой, ответит она, ты напрасно переживаешь; мало ли что взбредет в голову автору; я помню, я читала одну книгу; я, правда, прочла не до конца, но там была роковая женщина, домогавшийся ее малоприятный старик и влюбленный в нее сын этого старика, который, кажется, так сильно ударил папу, что тот отдал Богу душу; так стоит ли принимать все всерьез?; ах, милая, ведь это «Братья Карамазовы» великого Достоевского, и очень жаль, что у тебя не хватило терпения прочесть эту книгу от доски до доски, ты бы узнала много интересного; позволь, какие доски?; так говорили раньше, гораздо раньше того, как мы с тобой появились на свет; но все-таки в этом Марке что-то не так. Признаем, что мы, а вернее, сам Питовранов-младший дал повод для подобных сомнений. Разве не чувствуется в нем некий страх перед противоположным полом? Разве не отказался он от возможности обладания прекрасной Машей? И разве не заронил в нас тревожную мысль о каком-нибудь тайном изъяне, препятствующем ему без колебаний отдаться природному влечению и совершить поступок, подобающий полноценному мужчине? В нем чувствовалась какая-то холодноватая сдержанность, происходящая то ли от недостатка темперамента, то ли от преобладающего действия рассудка, то ли Бог его знает от чего, – но еще Маша любящим своим сердцем заметила эту его ровную прохладность, неспособность закипеть даже при разгоревшемся вблизи сильном пламени. Все его увлечения – а они случались и во времена его исторических штудий – были довольно-таки странного образа: будто он, Марк Питовранов, прогуливался с милой девушкой, или плечо в плечо сидел с ней в кино, или отвечал на призывное пожатие ее руки – однако он был не один: был еще Марк Питовранов, наблюдающий за ним и с насмешкой говорящий, и что ты, мой милый, занимаешься такими пустяками. Первый Марк понимающе улыбался и бестрепетно отстранял свое плечо от горячего плеча подруги. Мы довольно долго подыскивали примеры, которые помогли бы уяснить подобное поведение, и в конце концов отыскали, и не где-нибудь, а в Книге Книг. Скажем так. Он был не осознавший себя до конца прекрасный Иосиф, смиряющий естество ради невысказанной мечты встретить не только непорочную, каким предстанет перед ней сам он, но и единственную, с которой он заключит нерушимый союз до их одновременной, мирной и счастливой кончины. Последняя близость означала для него не отменяемое никаким судом решение – иначе зачем ему было соединять свою плоть с другой? Он был, конечно, своеобразный молодой человек, не склонный к общению, не любитель дружеских посиделок, которые во время оно так усладительны были нам и которым до сей поры отдавал должное старший Питовранов; замкнутый и, по общему впечатлению, занятый главным образом беседой с самим собой. При необходимости он мог выпить, никакого удовольствия от этого не получая; мог принять участие в разговоре, но слышно было в его голосе, что он тяготится этой повинностью и что только из приличия поддерживает приятельскую болтовню. Между ним и остальным миром будто бы проведена была резкая черта, которую он переходил по собственному усмотрению; большинство же его знакомых лишь в редких случаях получали от него такое право. Его отец, Лоллий, взирал на превращение мальчика в юношу, юношу – в молодого человека с философическим спокойствием – чего не скажешь о Ксении, волновавшейся – о чем бы вы думали? – о том, что до сей поры ему неведомо сильное чувство. Время от времени она усаживала сына рядом с собой и, любуясь его таким мужественным и в то же время исполненным тайной нежности лицом, брала его за руку и говорила с наибольшей задушевностью: Марик, вот эта девушка, Люба, я вас однажды встретила, помнишь? Марк молча кивал. Очень славная. Стройная. Глаза голубые. Голубые, подтверждал он, и разговор на этом заканчивался. Ксения обращалась к Лоллию. Поговори с ним как мужчина с мужчиной. Ему скоро двадцать три, и странно, что он еще ни разу не терял головы. Пусть первое чувство пройдет – все первые чувства налетают и исчезают, – но он должен пережить это, должен почувствовать, что такое любовь! Подруга дней моих суровых и голубка, с усмешкой отвечал Лоллий, нам с тобой надо было родить по крайней мере троих таких оболтусов, чтобы ты не переживала, что пламя любви – высокий стиль здесь уместен – еще не опалило его сердце. Не гони картину. Погоди. Подождать? – с обреченной улыбкой спросила Ксения, и глаза ее наполнились слезами. Кто знает, сколько мне осталось. Лоллий благодушно промолвил: юница моя драгоценная, какие твои годы. Если же ты о внезапной смерти, то и ему не сегодня, так завтра может свалиться на голову кирпич, или какой-нибудь обдолбанный мажор на роскошной «Ауди» прямым ходом отправит его на тот свет, или в Литературном доме пригретый им на груди Сальери капнет ему в чашку чая или рюмку водки три капли, содержащие полоний-210, которым убит был бедный Литвиненко, и он умрет в мучениях, облысевший и страшный, на больничной кровати, освещенный падающими сквозь немытое окно последними лучами заходящего солнца. Ты не знаешь, что принесет поздний вечер, сказал один мудрый римлянин; так надо ли нам с безрассудным упорством стремиться выведать у судьбы ее намерения на все оставшиеся нам дни? Будут ли они исполнены тихой радостью скромного, но безбедного житья-бытья? Словами благодарности Творцу всего сущего, подарившему нам миг света посреди тьмы двух вечностей – той, которая была до рождения, и той, которая наступит после смерти? Или омрачены непочтительными детьми, унылой нуждой и недугами? Лоллий бросил взгляд на Ксению и запнулся. Бледное похудевшее лицо увидел он внезапно, словно прозрев. Сделал брение и помазал им глаза, предварительно плюнув. Все основано на чуде: прозрения, исцеления, воскресения. В последнее время – в последний год? месяц? – он не мог точно сказать, но она все чаще жаловалась на усталость, и он иногда видел, как она опускалась на стул и сидела, бессильно сложив руки и глядя в одну точку. Любящий муж сулил ей скорый заморский отдых – и не в Турции, ибо он чувствовал непреодолимую антипатию к тому, кого назвали пророком, и к странам, где с высоких башен ни свет ни заря завывают глашатаи этой веры, – а в Италии с ее роскошным небом, изливающим радостный свет и блаженное тепло, или в Испании, где он каждый день будет петь под перебор гитары: «О, выйди хоть на миг один!» – на что она со слабой улыбкой отвечала: «Пожалуйста, без песен», или на каких-нибудь островах испанской короны с пляжами белого песка и пальмовыми рощами вроде тех, какие произрастают на Цейлоне и в одной из которых любвеобильный Антон Павлович на обратном пути с Сахалина познал обожженную солнцем смуглую аборигенку, – вот туда отправимся мы рука об руку, и в первозданной купели морей и океанов ты смоешь с себя усталость и почерпнешь новые силы. Скоро! – как только он закончит одну халтуру, за которую ему обещали отсыпать столько, сколько в последние лет десять не приносила честная проза. Кому, собственно, она нужна, отвлекся он. Люди перестали читать. Они – а) зарабатывают, б) пялятся в ящик, в) роются в Интернете, г) в красные дни календаря спят со своими женами, д) с большей охотой тратятся на бухло, чем на книги. Они напрочь забыли волшебное чувство обладания книгой – от минуты, когда ты вышел с ней из лавки, в которой на первом этаже был прилавок для всех, а на втором, куда следовало подняться по узкой, поскрипывающей деревянной лестнице, – только для избранных, для членов священного союза служителей слова, которым сухопарая ключница отпускала заветные тома, – до томительных минут, когда с нарочитой медленностью ты открывал ее, еще пахнущую сладостным запахом типографской краски, клея и бумаги, и, перебегая жадным взглядом строчки и страницы, вдруг замирал со стесненным сердцем над словами, будто отлитыми из благороднейшего металла и прогремевшими с небесного Синая. И, обращен к нему спиною, в неколебимой вышине, над возмущенною Невою стоял с простертою рукою кумир на бронзовом коне. Земля водой покрылась. День – нет, не творения; день гибели всего, что нам дорого. Нет человеку спасения между стихией и империей. Ужасных дум безмолвно полон, он скитался. Лоллий сел рядом с ней и обнял ее за плечи. Нехорошее предчувствие овладело им. Он поспешил отогнать его, дабы дурными мыслями не привлечь какую-нибудь Кали. Ну что ты. Он поцеловал ее в мокрую от слез щеку. Ты еще намаешься подметать осколки его разбитого сердца. Запомни – человеческое сердце подобно отрастающему у ящерицы новому хвосту: расколотое, оно возрождается, разбитое – склеивается, пронзенное – заживает. Но ты как-то особенно бледна. Сказав это, он будто бы услышал крадущиеся шаги неминуемой беды. И ты похудела. Он сжал ее плечо. Плечико худенькое. «Вот и хорошо, – безнадежно отозвалась Ксения. – Давно хотела похудеть». Он воскликнул: нет, ни в коем случае! Не смей! Женщине в прекрасном теле можно простить даже слегка кривоватые ноги; но представь худую и кривоногую. Это ужас! «Что ж, – с обидой в голосе ответила она, – у меня, ты хочешь сказать, кривые ноги?» Он пылко заверил ее, что ни у кого на свете нет таких стройных, таких прекрасных, таких любимых ног. Лоллий провел рукой. И ноги похудели. Не надо об этом. Кто берет в жены худую, тот обрекает себя на унылое существование. Кроме того, этот несчастный забывает, что худобе сопутствует природная злобность. А ты? Кто на свете всех добрее, всех сердечней и милее? Нет, моя радость! Лоллий говорил с наигранной бодростью, мучительно ощущая фальшь в каждом слове. Изволь оставаться. Какой? Помнишь ли поздний вечер на берегу озера? Помнишь ли… Она прервала его. Лоллий. У меня лейкоз. Он сразу понял, что это правда, но крикнул. Откуда ты взяла?! Кто тебе сказал?! Кто?! Не дожидаясь ее ответа, он притянул ее к себе, обнял и зашептал, что даже если она не ошиблась… если врачи не ошиблись… они не ошиблись? всегда может быть ошибка, но есть один замечательный профессор, онколог… ты ведь была у врача? Она молча кивнула и всхлипнула. И все анализы? Все, ему в грудь прошептала она. Надо химию, но страшно. Буду лысой. Чепуха, уверил он. Волосы отрастут. Но почему?! Она ответила. Я думала, пройдет. Ну, думала, какая ерунда. Температура повышается. Тридцать семь и четыре… Тридцать семь и шесть иногда. Какая это температура. У всех бывает. Слабость. Сейчас с кем ни поговоришь, у всех слабость. Боже мой, говорил себе он, все крепче обнимая ее, словно своим объятием мог удержать ее на земле. Смилуйся над ней. Спаси. Сохрани. С такими словами обращался он к тому великому неведомому, кто был в недосягаемых высотах и в то же время здесь, рядом, и читал в мыслях Лоллия, в его сердце и видел его, все тесней прижимающего Ксению к своей груди. Этот всеведущий был к Лоллию беспощаден. А не ты ли заставлял ее страдать? Ты вспомни, вспомни, пустой, легкомысленный, ненадежный ты человек, как она плакала, узнав о твоих похождениях. Ты, лицемер, ты сейчас вопишь о пощаде – но щадил ли ты ее? Тебе сказать, сколько раз ты изменял жене? Ты сокрушал ее сердце. Ты довел ее, кроткую, до намерения разорвать ваш брак, уйти от тебя, бежать от унижения, которому ты подвергал ее своим прелюбодейством. Ты сам, наверное, уже не помнишь, но у нас отмечен каждый твой шаг, каждый твой поступок – и знаешь что? Ты сочтен, измерен и взвешен и признан постыдно легким. Лоллий сказал в ответ: я не оправдываюсь; но почему она? Меня отзывайте. Я не спорю, повторил он. Погоди, слышал он все тот же голос, говоривший с ним неприязненно, холодно и даже с какой-то брезгливостью. Дойдет и до тебя. Все будет тебе предъявлено – и дела твои, и слова. Твое пьянство. Какое мое пьянство, вяло возразил Лоллий. Вот Вернер – и пишет всякую чушь, и пьет мертвую, до чертей в углах и психушек. А я? Мерзкое твое свойство – кивать на других и успокаивать себя, что ты не такой. Нам это не нравится. Признай со смирением, что трудно на земле найти человека гаже тебя, а ты юлишь, ссылаешься и прячешься. Пусть так, покорно отвечал Лоллий. Предъявленное мне обвинение во всем его объеме и по всем пунктам признаю и в последнем слове обращаюсь с нижайшей просьбой: ее пощадите! Умоляю. Он вслушался – ответа не было. Ксения ровно дышала у него на груди. Тревога, любовь, жалость нахлынули на него, горло стеснилось, он всхлипнул и тут же замер, боясь ее потревожить. Соберись, велел он себе. Подумай. И думать нечего. Завтра с утра к Владимиру Павловичу. Встать на колени – спасите. Лечение? Какое? Химия? Боже мой. Он передернулся. Пересадка? А донор кто? Пусть берут у него; он готов; сколько угодно – но в этом смысле он ей не родственник.

Четверть века вместе не в счет. Душа рвется. Марк? Что ж, если надо. В комнате между тем потемнело. Он не решался встать и неподвижно сидел, вглядываясь в похудевшее лицо Ксении, в завиток волос над маленьким ухом, в родинку на щеке, в плотно и скорбно сжатые губы, – и шептал, милая моя, если б ты знала, как я тебя люблю. Мне без тебя не жить, заклинал он, но где-то в самой темной его глубине пробивалась маленькая подлая мыслишка, что очень даже будешь, куда ты денешься. Поди прочь. Он гнал от себя эту темную дрянь, равнодушного гада, своим ядом убивающего в человеке все человеческое. Да, может быть, буду изживать мой срок – но моя жизнь без нее будет как сплошной осенний вечер: ни солнца, ни тепла; дождь не переставая. Ты сама подумай, обратился он к ней. Ты и меня, и Марка покинешь. И что мы без тебя? Нет. Будем лечиться. Химия? – ну что ж. Пусть. Платочек повяжешь, он тебе идет. Лейкоз, сказал кто-то. Лейкоз, повторил Лоллий. Ведь это пожар мгновенный и беспощадный, в котором обреченный человек сгорает в считаные дни; огонь испепеляющий; бездна ее пожрет. Боже! Он чувствовал, что спасения нет, ее не помилуют, – и гнал от себя это чувство, заглушая его приходящими на память случаями исцеления от смертельных, казалось бы, недугов. Тут был и удачно избавленный от опухоли редактор одного журнала; очеркист Н., которому куда-то возле сердца вставили два стента, после чего он ожил и запрыгал зайчиком, тогда как раньше через пять шагов останавливался и умирал от свирепого жжения в груди; и школьный приятель Ксении, бравый подполковник, кому откромсали часть поджелудочной, и сейчас он жив, относительно здоров и более всего страдает от строжайшего запрета на вкушение живительной влаги. Особенно в Израиле хорошо лечат. Это соображение повергло его в тяжкую задумчивость. Деньги проклятые. Гигантская для него сумма, которую он видел разве что в боевиках: отщелкивается крышка кейса, и взгляду открываются плотно уложенные пачки стодолларовых купюр с портретом их президента. Линкольн? Франклин? Какая, собственно, разница. Нашелся бы, скажем, человек – а такие, говорят, есть, – который, приехав к Лоллию или пригласив к себе, представился бы прежде всего верным его читателем и лишь потом – банкиром. Банк «Возрождение», к примеру. Или «Ослябя»… Нет; «Ослябя», кажется, лопнул с громким и дурнопахнущим звуком. «Возрождение». Обаятельный, средних лет, с тонким лицом мыслящего человека. Карие глаза за стеклами очков. Еврей? Ну и что? Все финансы России всегда были у евреев; еще старообрядцы, они в России те же евреи. Старообрядцев скосили, а евреи поднялись снова. Я знаю, с выражением искреннего участия обращается к Лоллию этот добросердечный еврей, предварительно накатив ему коньяка. Время трудных обстоятельств. Не скрою, вы мой любимый писатель в нынешней России. Никто так, как вы… Ну что вы, с достоинством отвечает Лоллий. Ваше лестное для меня мнение чрезвычайно завышено. Надеюсь, мне удастся хоть в малой степени соответствовать ему, когда я завершу роман, над которым тружусь. Мой герой – время. Время, смерть, вечность. Тем более! – восклицает еврей-банкир. Вас ничто не должно отвлекать. Всякие житейские заботы, хлеб наш насущный, коммунальные платежи и прочее – от всего этого вас следует оградить. Лоллий усмехается. Знаете ли вы, подняв тяжелый, с толстым дном стакан и воспитанно отпив маленький глоток, что об этом мечтал не кто иной, как Николай Васильевич Гоголь. Избавьте меня, писал он друзьям в Москву и Петербург из Рима, от постылой повседневности на три или четыре года, и я отплачу вам творением, какое еще не выходило из-под пера смертного. Вся Россия, затаив дыхание, будет ему внимать; вся Россия, будто стряхнув с себя тяжелый сон, заживет новой жизнью; вся Россия увидит наконец путь, который к ее благу открыл перед ней сам Творец. Вот именно, поглядывая на часы – а у них ведь так: время – деньги, – говорит банкир. Супруга ваша больна. Можно лечить ее здесь, но… И всем достойнейшим своим обликом он выражает сомнение в возможностях отечественной медицины. Лучше в Израиле. Деньги в клинику уже переведены, а вам – и он этаким пальчиком ловко отправляет желтоватого цвета конверт по столешнице наверняка из столетнего дуба к Лоллию – на прочие расходы. Конверт увесистый. Сон золотой. Квартиру продать. Эту трехкомнатную продать, однокомнатную купить, остальное – на лечение. Проклятые деньги. Почем нынче исцеление? Боже, отчего бы тебе не исцелить ее даром? Возвращая жизнь, непристойно выставлять за это счет с ошеломляющей суммой. Жизнь – деньги, болезнь – деньги, смерть – тоже деньги. Какое свинство. Зыбкий отсвет уличных огней падал на стены, уставленные книжными полками. В длинный ряд выстроились тускло поблескивавшие старым золотом тома Брокгауза и Ефрона, за которыми Лоллий охотился года, наверное, три, покупал, выменивал, выклянчивал – и собрал все восемьдесят два с четырьмя дополнительными. Теперь он глядел на них с тем же, наверное, чувством, как смотрят на ту, от которой некогда сходил с ума, – с дрожью и замиранием сердца – но с течением времени всего лишь как на свидетельство минувших дней и покрытых пеплом страстей. И вдруг с беспощадной громкостью, будто предупреждая о накатывающей на город волне цунами или о вероломном нападении врага, взвыл под окном чей-то некстати потревоженный автомобиль. Лоллий вздрогнул. Ксения открыла глаза и неясно проговорила, что она, кажется, уснула. «Я спала?» «Да как крепко», – ответил он и, словно ребенка, погладил ее по голове. «Давно я не спала так… у тебя на груди». «Вот и славно», – с нежностью сказал Лоллий. Будто бы кто-то закричал, припоминала Ксения. Кажется, это я. Звала на помощь. Да, я от кого-то убегала. Она положила голову к Лоллию на колени и теперь, снизу вверх, смотрела на него темными глазами. Кто-то гнался за мной, невыразимо ужасный. И настигал. И я закричала. Лоллий как бы мельком провел рукой по ее лбу, потом наклонился и прикоснулся к нему губами. Горячий. Тридцать семь с половиной, не меньше. «И я все время зябну, – пожаловалась она. – Мне холодно на свете». «Погода скверная, – сказал Лоллий. – Дождь, слякоть. Грипп гуляет». «Он меня все-таки нагнал, – обреченно промолвила Ксения. – Я почувствовала. Вот здесь он меня схватил, – указала она на предплечье левой руки. – Тогда я закричала». Лоллий поцеловал то место на ее руке, где оставил невидимый след гость ее сновидения. Она улыбнулась. Как ребенка. Как я Марика, когда он ушибется и плачет. Нет, сказала затем она, он плакал редко. Терпел. Но я видела, ему больно. Он дома? У приятеля на дне рождения. Лоллий говорил с ней и думал, что в последний раз. Может быть, не в самом прямом смысле, но вот-вот нахлынет беспощадный поток, подхватит и унесет, и напрасно она будет звать на помощь и, будто заклинание, повторять его имя. Ло-лл-и-ий, Ло-лл-и-ий… Разве можно сравнить с Лукьяном. Он же останется на берегу и отныне, и до конца дней будет смотреть, как ее уносит все дальше. Все дальше. Все дальше и дальше – до поры, пока она не исчезнет, и сколько бы он ни вглядывался, он увидит лишь ровную, блистающую в холодных лучах незаходящего здесь солнца гладь вселенского океана. Твой сон ничего особенного. Некто видел сон, что его казнят на гильотине. Тяжелый нож упал ему на шею. Какой ужас, шепнула Ксения. Никакого ужаса. Сновидения неведомым нам образом сочетаются с действительностью. Он проснулся оттого, что на голову ему упала спинка кровати. Обратное время, ты понимаешь? Развязка сна совпадает с событием, происходящим наяву. У автомобиля завопила сирена – ты проснулась. Это начало. А во сне тебя схватил преследователь, чем и завершилась история. Ты проснулась. Не ищи смысла в сновидениях, с тяжелым сердцем беззаботно промолвил он. «Ах, Лоллий», – вздохнула она и попыталась подняться. Он мягко удержал ее. Полежи еще у меня на коленях. Тебе неудобно? Что ты. Давно не было мне так покойно. В наступившей тишине отчетливо было слышно, как пощелкивают на кухне стрелки часов. Парки бабье лепетанье, спящей ночи трепетанье, жизни мышья беготня… Ты что-то шепчешь. Пушкина вспомнил. Пора, мой друг, пора? Нет. Я помню чудное мгновенье, ни на секунду не задумываясь, сказал он. Ах ты, неисправимый врунишка, устало промолвила она. Сколько сейчас? Одиннадцать, должно быть, сглатывая комок слез, произнес Лоллий. Давай я тебя отнесу в постель. Завтра рано вставать, далеко ехать. Он без труда поднял ее и, не зажигая свет, понес в спальню. «Вот видишь, какая я легкая». «Ничего себе, – солгал он. – Еле донес. Это не ты легкая, это я сильный».

6.

Повествование наше снова повернуло в неожиданную сторону. Впрочем, что значит – неожиданная? Читатель был предупрежден, что Ксения прикажет долго жить мужу своему и сыну. Что ж тут неожиданного, умрем мы все. И гадать нечего. Из неясных побуждений мы скрывали до поры, какой именно недуг свел ее в могилу если не во цвете лет, то, по крайней мере, в возрасте, когда иные бесстрашно начинают новую жизнь, принимаются за роман с надеждой, что успеют поставить последнюю точку до мгновения, когда из ослабевшей руки выпадет перо – или – когда подернется мглой клавиатура компьютера: у кого как; охотятся в Африке наподобие одного нашего знакомого, уложившего в саванне знатного буйвола, чьи изогнутые кверху рога украшают его кабинет как раз над рабочим столом, то есть над самой головой; к добру ли? тем более он и свадьбу сыграл, обменяв прежнюю пожилую супругу на синеглазую молоденькую прелестницу, вице-мисс красоты наших окрестностей; основательно вкладываются в некий фонд, посуливший через пять лет троекратное увеличение капитала; не безумная ли затея? не обреченное ли предприятие? или мало пронеслось над нашими легкомысленными головами всяческих «Властелин» и «Чар», чтобы вышибить блудливую мечту о скором и легком обогащении? Сегодня беден, а завтра кум королю, брат Абрамовичу А какое искушение для богов неба и земли эти пять лет, по прошествии которых должен пролиться золотой дождь! Пять лет! Кто тебе сказал, глупый человек, что ты целым и невредимым выплывешь на тот берег? Что не пустишь пузыри на полпути? Или узнаешь об исполнении никчемной твоей мечты на больничной койке с полнехонькой уткой на соседнем стуле, которую никак не соберется вынести нерадивая нянька? Острый лейкоз спалил Ксению за полтора месяца. За это время она дважды побывала в больнице, перенесла химиотерапию, потеряла волосы, истаяла и в последние дни с дрожащей на побелевших губах улыбкой спрашивала Лоллия, как она выглядит. Он клялся. Ты лучше всех. Она с усилием поднимала высохшую руку с увядшей кожей, с удивлением разглядывала ее и бессильно роняла на постель. «Какой ты обманщик, – едва слышно говорила она. – Принеси зеркало». «К чему тебе зеркало, – пытался отговорить ее Лоллий. – Не нужно оно тебе. Ты себя в платочке не видела? Поверь: очень тебе идет». «Принеси, – настаивала Ксения. – Какая я». Но, глянув в зеркало, которое Лоллий нарочно выбрал самое маленькое, древнее, некогда купленное бабушкой на толкучке в Кабуле, – глянув в тусклое стекло и увидев свое отражение, она закрыла глаза и шепнула: «Убери». В этом зеркале, поспешил Лоллий, Софи Лорен не узнает себя в той старухе, которую оно ей покажет. Из аптеки пришел Марк, сел к ней на постель, взял за руку и принялся молча перебирать ее пальцы. День ото дня глаза ее делались все больше, все прозрачней, резче выступали скулы, нос стал тоньше и острее. В последний день за окном сияло солнце, ярко голубело небо, на голых еще ветвях лип висели крупные капли от прошумевшего ночью дождя. «Лоллий, – невнятно произнесла она. – Почему так темно. Откинь занавески. Или сейчас вечер?» Было утро, девять часов. «Да, – с усилием произнес он, – вечереет». «Марик, – позвала она, – дай мне попить. Марик, ты где, я тебя не вижу». У Лоллия затряслись плечи. Марк приподнял ей голову и поднес к губам стакан. «Марик, – с усилием глотнув, сказала Ксения. – Ты далеко». «Нет, мама, я рядом». Она смотрела прямо в лицо ему просветлевшими неподвижными глазами. «Далеко. Бабушка. Папа». «Они тебя ждут», – промолвил Марк. «Что ты?! – сдавленно вскрикнул Лоллий. – Зачем?» «Ты всех увидишь. И не бойся. Я буду рядом, – низко склонившись над Ксенией, шептал Марк, и на его лице появлялось выражение, какого раньше не замечал Лоллий: печальное, и отрешенное, и строгое. – Ты сейчас заснешь и проснешься там. Не бойся, – повторил он, осторожно и крепко сжимая ей руку. – Там покой. Там все тебя любят. И мы с папой к тебе придем. Будем все вместе. Закрывай глаза. – И он положил ладонь на глаза Ксении. – Засыпай. Я тебя так люблю. Засыпай».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации