Текст книги "Психопомп"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава четвертая
1.
Душным августовским вечером под белесым небом Марк Питовранов ехал почти в самый центр города, в Гончарный проезд, к Оле.
Это была пытка из самых изощренных – вроде того, когда несчастного поджаривают на медленном огне. Человечество, заметим мы, ни в чем так не преуспело, как в изобретении средств, причиняющих страдания и боль. Некогда били смертным боем, потом поднимали на дыбу, а сейчас вколют рабу Божьему всего пять миллиграммов какой-нибудь гадости из лаборатории Майрановского, и у него от боли лопается голова. Доктор, он выживет, спрашивает палач в очках с тонкой золотой оправой и шприцем в руке. Опухший от пьянства доктор, нащупывая ниточку пульса у страдальца, меланхолически отвечает. Возможно. Заметим еще, что слово ехал в нашем случае вряд ли уместно; Марк, если желаете, полз и потому за сорок минут от ворот кладбища добрался всего лишь до пересечения проспекта Вернадского с улицей Лобачевского. Если будет жив, доползет через два часа. Злодейский город. Сломанный кондиционер. Ананке[29]29
Рок, судьба, неизбежность (др. – греч.).
[Закрыть]. Опустил стекло – и дыши вволю, подопытный ты воробушек, раскаленной смесью из запахов бензинового чада и плавящегося асфальта, в которой есть все, чтобы ты недолгое время спустя свесил головку и протянул ножки. С каждым вздохом проникают в легкие. Что? Оксид углерода. Вызывает кислородное голодание. Диоксид углерода. Действует как наркотик. Сернистый газ. Свинец. Зачем вы это делаете? Зачем вы хотите погубить меня во цвете лет? Я обращусь в Гаагу, в Международный суд с жалобой на врагов рода человеческого, превращающих мою среду обитания в газовую камеру. Это пункт первый. Пункт второй: и наживают баснословные барыши. Убийство с корыстными намерениями. Надеюсь, приговорят к пожизненному.
Расплавился в духоте. Опустил стекло. Музыка справа: бум-бум. Молодой человек и девушка с синими волосами. Он бьет ладонями по рулю, она прищелкивает пальцами обеих рук и трясет синей головой. Бум-бум. Ва-а-а-у-у! И понял вдруг, что я в аду. Все встали. Марк глянул на встречную полосу. Ни единой машины. Три дэпээсника в светло-зеленых жилетах. Вглядываются. Боже. Неужели?! Он вылез из машины. И другие.
Марк (безнадежно). Что там?
Грузный, красный, со струйками пота на лице (злобно). Царь, видите ли. В аэропорт, видите ли. А тебе стоять и радоваться.
Женщина, миловидная, лет сорока (возмущенно). Какое безобразие. Так не уважать свой народ.
Молодой человек в шортах (яростно). И он урод, и вся его шайка уродская.
Седой, в джинсах (с усмешкой). Чего шумим? Неужели народ рвется на баррикады?
Чу! По встречной полосе просвистела черная блестящая «бэха», за ней другая. Нет ли врага затаившегося? Не выскочит ли на дорогу воин Аллаха, представляющий собой живую бомбу мощностью в пуд тротила? Или шахидка как будто с младенцем на руках, но вместо младенца у нее – бомба? Еще пронеслась, вся в антеннах. Ухо на колесах. А не заложен ли минувшей ночью губительный снаряд? Какой-нибудь враг государства в снятой неподалеку квартире с мстительным чувством нажимает красную кнопку. Ха-ха. Напрасно трудишься, приятель. Твой сигнал у тебя в жопе. «Гелендвагены» промчались. Вижу, вижу за черными стеклами суровых воинов с простыми русскими лицами, достойных славы предков, устроивших кирдык хану Мамаю. О, если бы мы могли! В кратких и сильных выражениях мы бы описали их решимость ценой даже собственной жизни – когда вдруг не поможет их боевая выучка и броневой щит, в который в мановение ока превращается обыкновенный, казалось бы, кейс, – спасти драгоценную для Отечества жизнь. Скептики и маловеры, наше вам презрение. Если чукча на окраине необъятных наших земель видит его во сне в образе сильного оленя, вожака стада, и, причмокивая, бормочет: «Какая олеска холосая»; если амурская тигрица хранит в своей
памяти воспоминание, как он бесстрашно вышел ей навстречу и метким выстрелом ее усыпил; если наши журавли курлычут, призывая его лететь вместе с ними в дальние страны; если наши древние амфоры томятся в ожидании, когда, наконец, он спустится за ними в морскую пучину, – то разве не представляет его жизнь особой ценности? Разве не следует оберегать ее, как зеницу ока? Надеемся, до посягательства не дойдет. Не приведи Бог кому-нибудь шевельнуть поганым пальцем против пассажира № 1. Тотчас с нечестивцами упокой. Из «Гюрзы», славного пистолетика, с полсотни метров пробивающего бронежилет; а надо – «Оса»[30]30
Переносной ракетный комплекс.
[Закрыть] пальнет. Вж-ж-ик – и мокрое место. И вот один за другим три одинаковых «Ауруса», три комода на колесах, черных, как декабрьская ночь. Поломай голову, враг лютый, – в котором? Пытайте меня, как враги – партизанку, но услышите в ответ все те же мужественные слова: «Не выйдет же… трах-тиридах… вашу мать». Он покойно сидит на заднем сиденье одного из них. Временами он задремывает, что свойственно человеку в изрядных летах, роняет голову на грудь, всхрапывает, вздрагивает, просыпается, утирает нечаянную слюну и затуманенным взором смотрит в окно. Сплошь дома. Люди живут. Удивительно. Сами не знают, как счастливы. Блаженны. Как в церкви поют: блаженны те, блаженны эти. В самом деле, какие у них заботы? Ах, свободы мало. Зачем вам свобода? В России свободы не было и не будет. Дай вам свободу, вы такой бардак устроите, в сто лет не разгрести. Дорого мне стоит ваш покой. Или вы полагаете, война только там, где пушки палят и пехота «ура» кричит? Заблуждаетесь. Тринадцать могущественных орденов сплотились против нас в духовной битве страшней Сталинградской. Знаю. Уже готовят мне в погибель похожую на меня деревянную куклу, выдержанную в могильной земле и вскормленную кровью девственницы и спермой мужчины. Уже вырастили черного петуха, чтобы во зло мне зарезать его глубокой ночью на православном алтаре. Уже выкопали столетний череп и произнесли над ним магические слова, после чего он, как подлый вор, должен похитить мой разум. Жуткой силой обладают тайные ордена; древними страшными заклятиями безвременно сводят человека в могилу. Знаю. Но третьего дня совершив полет на планету Нибиру, от обитающих там высших сил я получил заверение, что происки тайных орденов будут пресечены. Кукла – уничтожена. Петух – сдохнет. Мозги – сохранены. Больше уверенности, далекий друг, сказано было мне. Ничто так не ослабляет личную власть, как предательское чувство незаконности обладания ею.
Где ж ее, однако, взять, эту уверенность?
Он проехал. Следовали за ним джипы с врачами, саперами, микроавтобус с бойцами спецназа – и, замыкая череду черных автомобилей, неслись полицейские «Форды», проверяя, нет ли позади подозрительных «хвостов». Мчалась, мчалась на закат солнца черная стая, останавливая на своем пути всякую жизнь, – и куда стремилась она? Какой неведомой недоброй силой собралась она вокруг невзрачного человека, скрытого от мира темными стеклами? Боже, что нам ждать от нее? Пронесется ли, как овладевший Россией дурной сон; как затянувшее небеса серое облако; как ненастье, от которого всякий старается укрыться – в доме ли своем, в общении с близкими, или в вине, на недолгое время отгоняющем едкую тоску? Или зависнет на десятилетия, иссушая живое слово, угнетая истину и плодя вокруг бесчестье и срам?
2.
И все вдруг тронулись, дернулись, поползли, ожили и тотчас забыли о муках ожидания и его главном виновнике, то есть сразу отпустили ему все грехи, в том числе и грех презрения к собственному народу, – незлобивые сердца! так выпьем же за терпеливый русский народ! выпьем за его вековую готовность таскать на своем горбу всякого самозванца и его прожорливую рать! – и дальше, дальше, пока не преградит дорогу какая-нибудь гадость в виде дорожных работ, заглохшей машины и ударившихся друг о друга автомобилей, не исключено, что сразу трех, а то и четырех, – до поворота на улицу Лобачевского и, дотянув по ней до левого поворота на Ленинский, встал почти на полчаса. За что? – в отчаянии спросил он у беспощадного неба, услышал в ответ: за грехи человечества и обреченно кивнул. Не легче было и на проспекте, заклейменном именем человеконенавистника, фанатика и паралитика. Собственно говоря, с какой стати должна быть легкой жизнь в городе зловещих призраков, обитающих в зиккурате, в могилах у Кремлевской стены и в самой стене? Не ждите ничего хорошего, если вы прописаны на улице имени Вельзевула. Марк снова кивнул, соглашаясь со своей участью. Все теперь было ему безразлично: и приготовившийся взлететь тускло-серебряный Гагарин, и корчма «Тарас Бульба», неподалеку от которой взад-вперед уныло ходил ряженый в синих шароварах и вышитой украинской рубахе навыпуск, перехваченной пояском, и даже гигантский истукан с демонами революции, возле которого в красные дни минувшего календаря собиралась небольшая толпа мрачных людей и драл глотку человечек с морщинистым лицом гуттаперчевой обезьяны. Затем полз в тоннеле, гудящем нестройным гулом чудовищного оркестра, и, выбравшись, чуть быстрее покатил по Зацепу, по мосту над каналом, и снова пополз по забитому машинами Большому Краснохолмскому с темными водами Москва-реки внизу, тупо раздумывая, а где же здесь были холмы? – и, наконец, улица Народная, поворот, разворот, и вот он, сам себе не верю, треклятый Гончарный, вот аптека, магазин, панельный дом, подъезд, домофон.
Оля, безжизненным голосом сказал Марк, открывай…
Первый раз он был здесь три года назад ранним летним утром после лившего всю ночь дождя. Он перепрыгнул лужу перед подъездом, поскользнулся, чуть не упал, забрызгал брюки и, осмотрев их, проклял дождь, лужу и собственную неловкость. Ему открыла девица лет двадцати пяти с темно-русыми, кое-как причесанными волосами и темными глазами. Тень покрывала ее лицо. Растерянность, страх, робкая мольба. «Там», – хрипловатым голосом сказала она, указывая на дверь в одну из двух комнат тесной квартирки. Марк вошел. Шкаф, стол, стулья, ковер на стене с изображением двух оленей, узкая кровать под ним. На кровати лежала старуха с подвязанным подбородком, запавшим ртом и лицом, даже в смерти сохранившим недоброе выражение. Марк подошел ближе. Он услышал. Душно мне. Всегда будет так душно? Черные птицы летают. Какая гадость. Зачем они здесь? Эта дура впустила. Ольга! Ольга! Немедленно закрой окно! Ольга! Киш-ш-ш… киш-ш-ш… Ей квартира моя достанется. Ля? Я уже не хозяйка? Она моя собственная. Я ее двадцать лет ждала. А ей на блюдечке. Как не вовремя. Киш-ш-ш… Проклятые! Они клевать меня собрались. Ольга, где тебя черти носят?! Марк вышел, прикрыв за собой дверь. «Врач был?» Она кивнула, не сводя с него умоляющего взгляда. «И полиция?» Она снова кивнула. «Вас Ольгой зовут?» Она вскинула брови. «Ольгой. А откуда…» «Давайте, Оля, мы сейчас все оформим для… – он заглянул в бумаги, – Мордвиновой Натальи Григорьевны… Если хоронить…» «Нет, – сразу сказала Оля своим хрипловатым голосом, и Марк внезапно обнаружил, что ее голос ему нравится. – Она умирать не собиралась, но говорила, печь лучше». «Крематорий, – кивнул он. – Это проще». Приехала перевозка. Двое парней ловко упаковали Наталью Григорьевну в черный мешок. Если поволокут, скажу, чтоб несли. Они взялись за углы и ногами вперед вынесли ее из квартиры. «Мне страшно, – обхватив себя руками за плечи, сказала Оля. Слезы дрожали в ее глазах. – Не знаю, что делать». «Я все объясню», – сказал Марк.
В ту пору он начал служить в «Вечности». За плечами у него была некая дорожно-ремонтная контора в ближнем Подмосковье, где, полтора года наблюдая, как уплывают на сторону щебенка, асфальт и песок, он понял, что богатства России неистощимы, но при этом сама она обречена на бесплодное томление о золотом веке и пенсии в тысячу зеленых. Кроме того, он не уставал поражаться, как такие первостатейные умы, какими, будто на подбор, были славянофилы раннего и позднего разлива, могли ожидать от России свершений, которые должны были вызвать у Запада изумленное выражение на гладко выбритой европейской физиономии. Ужасна эта надменность нищеты, похваляющейся своими доверительными отношениями с Отцом и Сыном и Святым Духом. Аминь. Всегда меня занимал вопрос, почему тараканы в жиденьком супе Матрены должны нас умилять как несомненный признак ее праведности? Однако вовсе не за тем, чтобы заниматься ремонтом дорог или командовать тремя слесарями, из которых два к вечеру не вязали лыка, а у третьего, трезвенника и зануды, руки росли не из того места, из-за чего Марку подчас приходилось самому возиться с неисправными унитазами и давшими течь вентилями, – не за этим поступал он в коммунальный институт и четыре года давился экономикой, бухучетом и математикой. Марку казалось – впрочем, напрасно мы прибегли к этому осторожному слову; оно не для нашего протокола о жизни и смерти – он чувствовал в себе нечто вроде призвания, довольно странного, если судить об отношении живых к мертвым, выраженном непристойной поговоркой, которую мы приведем в смягченном виде: умер Максим, ну и хрен с ним. Он – и тут мы возлагаем наши надежды на вдумчивое восприятие того, что будет сказано ниже, – свободное от скептических ухмылок, ядовитых междометий и скоропалительных суждений, – он сострадал покойникам, ибо каким-то шестым или седьмым или Бог его знает каким чувством ощущал испытываемую ими боль от расставания с жизнью, ужас перед неведомым, страдания покидавшей тело души и тела, готовящегося обратиться в прах. Он должен был оберегать от грубости, неприязни и смешанного с брезгливостью равнодушия тех, кто уже не мог сказать слова в свою защиту, кто был безмолвен, холоден и недвижим, но чья отлетевшая душа лила неслышные слезы по оставленному ею телу. Он знал – откуда? – этого Марк и сам не мог бы сказать; но знал, что между жизнью и смертью не существует глухой стены, по одну сторону которой безутешно скорбят живые, а по другую отчаянно бьются в нее умершие со своей тоскующей любовью, своей виной и своей еще не заледеневшей ненавистью. Так или иначе мертвые дают знать о себе – или вдруг, на миг почти неуловимый, возникают среди суеты дня в неповрежденном своем обличье, с той же, к примеру, крохотной родинкой на подбородке или оставшимся с юности шрамом на лбу, – появятся и в мучительном безмолвии исчезают. Или всплывают в сновидениях, иной раз как бы в тумане, а иногда – с пронзительной, до сердечной боли, до слез при пробуждении ясностью, и могут быть либо опечаленными, либо с мукой страдания на лице, либо умиротворенными и даже радостными, но всякий раз заставляющие гадать: хорошо ли им там? или так скверно, что хоть беги сломя голову? куда бежать? где искать спасение? чем оправдаться? О пребывании за гробом рассказывают всякие басни, которых со времен Адама человечество накопило великое множество и которые за немногим исключением столь же далеки от истинного посмертия, как наше втоптанное в повседневную грязь существование далеко от подлинной, утонченной, невыразимо прекрасной жизни. Немудрено. Нет на земле тайны более сокровенной; нет тайны, в которую с такой настойчивостью хотел бы проникнуть человек. Что с ним будет, когда чья-то безжалостная рука выбросит его за порог, в область вечной тьмы, где – гляди не гляди – не увидеть даже случайного огонька, так радующего одинокого путника в зимней степи. Ответьте! Ответьте! Нет ответа. Молчит дедушка Алексей Николаевич, которого Марк не помнил, но с детства видел его фотографии, из них же особенно нравилась ему одна, военной поры, с которой молодой дедушка в гимнастерке с погонами лейтенанта, четырьмя медалями и двумя орденами говорил – смотря по настроению – или с насмешкой: «А понимал бы ты что-нибудь, маленький засранец», или ободрял: «Давай, Маркуха, жми на газ, наше дело правое!»; молчит дедушка Андрей Владимирович, скрывавший лицо в облаке благоуханного дыма, и оттуда, как Бог на Синае, возвещавший: «Да, сударь, все течет… Гераклит, сударь. Допускаем… э-э-э… могли ошибиться… натуры страстные… и стремление все подвергнуть суду разума. Однако Бог выше разума»; тяжелым молчанием молчит бабушка, с последним вздохом промолвившая: «Маричек…»; замолчала мама, ушедшая в покой с мыслью, а как они будут без нее – Лоллий и Марк? Сколько лет прошло. Перестала она тревожиться? Или в мире покоя она не находит себе места, наблюдая, как меняется жизнь, как убывает любовь и усиливается, крепнет, матереет зло? Так далеко они ушли. Ужасная мысль. Цепенеет от нее весь состав мой. Неужто все кончается ничем, и впереди нет ничего, кроме обреченного тлену тела? О черви могильные, пирующие на пирах человеческих! По вкусу ли вам человеческая плоть? Наслаждались ли вы, как некогда наслаждался брашном и питием живой человек, сидючи на шестнадцатом этаже, мельком взглядывая на раскинувшийся под ним город, где правят забота, нужда и болезни, и чувствуя себя воспарившим над земной юдолью? Покрытый белоснежной скатертью стол перед ним с блюдом переложенных льдом устриц и бокалом ледяного белого вина. Осталось ли в нем послевкусие этих устриц, о, черви, поедающие его? Довольны ли вы стейком из откормленной в Австралии коровы? Запеченной с грибами индейкой? Рассыпчатой картошкой и нежнейшей селедкой, усыпанной кружками красного лука? Наш пир краток, ваш, о черви, нескончаем. Глас вопиющего в пустыне жизни: где вы, ушедшие во тьму народы? Где великие люди, светочи ума, ангелы милосердия, безжалостные полководцы, ужасающие тираны? Ко всем – сказано – явился страж, чье имя Беспощадность, Король всех королей, Владыка всех владык и Судья всех судей, чтобы наложить последнее ярмо и увести во тьму. Человек, куда стремишься? Разве по силам постигнуть тебе явление смерти? Ты ищешь ответ в небесах и устремляешься ввысь. Но слишком высоко ты поднялся. Надламываются крылья, и, как Икар, ты падаешь на землю с последней мыслью, что жизнь и смерть – две сестры, две дочери одной матери – Вечности. Ты полагаешь, что ответ есть в глубинах, и спускаешься в глубочайшую пропасть, в ее ледяной мрак, где в свете твоего фонаря ты видишь начертанные на стене слова: в свой час узнаешь, но сказать не сможешь. Но последний миг жизни есть в то же время первый миг смерти; и мы уходим в небытие точно так же, как в миг рождения появляемся на свет из неведомых нам миров. Миг смерти – самый главный миг жизни, вспышка ослепительного огня, освещающего самые темные закоулки души и воскрешающего в памяти то, что, казалось, было забыто навсегда.
Вряд ли мы смогли бы сказать, скольких умерших снарядил и отправил в последний путь Марк, сколько повидал смертей – мирных, безобразных, ужасных, ранних, неожиданных, одиноких, скольких людей перевидал у одра – удрученных, горюющих, страдающих, равнодушных, довольных, – тем более если поначалу он неведомо для чего отмечал в записной книжке в черном переплете, например: такого-то года, месяца и дня, старик восьмидесяти девяти лет с застывшей на лице страдальческой гримасой, – давно я хотел уйти отсюда, так он говорил, и нельзя было с ним не согласиться, хотя бы мельком увидев его сына, полного мужчину с водянистыми глазами и чисто выбритыми и пухлыми щеками, но в особенности жену его, маленькую, с крысиной мордочкой и быстрыми темными глазками, или девушка, страдавшая из-за безутешно плачущей матери и шептавшая, мама, ты меня слышишь? мама, где бы я ни была, я к тебе приду и тебя утешу, передайте ей это, молодой человек, я чувствую, вы меня понимаете, – но со временем он оставил свои записи, ощутив, какой тяжестью ложились они на сердце. Лишь изредка, когда что-то особенно поражало его, он отмечал. Самоубийца звал с собой. Смешной ты человек. Зачем ты держишься за эту жизнь. Ничего она тебе не принесет, кроме горестей, болезней и разочарования. И чистенький, опрятный старичок, уснувший с легкой улыбкой на губах под седыми усами. Что плачете о усопших? Не следует. Лучше о живых. А еще лучше – о близкой кончине мира плачьте.
3.
Десять дней миновали, как в печи Хованского крематория обращена была в пепел Наталья Григорьевна, когда Марк решил позвонить Оле.
Предполагаемым читателям нашего повествования мы еще раз скажем, чтобы они оставили при себе свои известно какого рода домыслы. Нехорошо, господа. Вы, должно быть, запамятовали, что Марк не таков, как большинство представителей мужского пола. Да, после Маши у него были знакомые девушки – и как им не быть у молодого человека приятной – чтобы не сказать большего – наружности и в гораздо лучшую сторону отличающегося от своих сверстников – скромностью, воздержанностью в словах, отсутствием вредных привычек, а также нахальства, наглости и развязности, которые – увы – так свойственны нынешней молодой поросли. Его также обошли стороной заботы о будущей карьере как источнике растущих доходов, меркантильность, расчетливость; он не прикидывал, может ли быть ему полезен тот или иной человек или от него толка, как от козла молока, и, соответственно, не льстил, не притворялся, не лгал. На общепринятый взгляд он мог бы показаться ни рыба ни мясо – но было бы сокрушительной ошибкой не заметить в нем скрывающуюся за его мягкостью твердость и врожденное неприятие всякого рода нечистоты и лукавства. Взять хотя бы ту же «Вечность». Не орал ли на него, багровея и задыхаясь, Григорий Петрович, директор, и не крыл ли его последними словами за тупое, ослиное – так он выразился – нежелание раскрутить клиента. Где катафалк, тыча в заказ пальцем с массивным золотым перстнем, кричал Григорий Петрович и наливался опасной краснотой – так, что сама собой закрадывалась мысль о стоящем за его левым плечом инсульте. «Мерседес» где? У нас три «Мерседеса» неделю стоят из-за таких недоделанных… таких… тут у него вырывался поток совершенно непечатных слов. Где обивка? Шелковая обивка где? Даже тапочки – и те самые дешевые! А подушка? Слезы это мои, а не подушка. А гроб? Себе этот гроб закажи! Помяни мое слово, до смерти будешь ездить на своем корыте. А мог бы… «Не мог», – отвечал Марк, и Григорий Петрович напоследок гремел страшным громом и сулил ему мрачное близкое будущее. Я тебя выгоню в… – и следовало указание места женского рода, куда он вот-вот спровадит Марка. И кому ты… – упоминался вслед за этим предмет несомненно мужского рода, – нужен со своими принципами в нашем бизнесе! Кого-нибудь другого он и вправду бы в два счета выгнал взашей – но Марку изгнание только сулил. Почему? Должно быть, на его жизненном пути впервые оказался подобный образец человеческого рода, и с любопытством и удивлением зрителя, разинувшего рот у клетки с белой вороной, Григорий Петрович наблюдал за Марком. Видел бы он, как Марк порывался позвонить Оле; брал телефон, набирал ее номер, но, не дождавшись соединения, сбрасывал вызов; делал вид, что ему совершенно безразлична эта девица с ее хрипловатым голосом и мягким взглядом темных глаз; и внушал себе, что его звонок – всего-навсего дань вежливости, сочувствия и более ничего. В конце концов, мы потому так угрюмы, что наше общежитие не согрето состраданием. Итак. Восьмерка. Девятьсот десять. Четыреста семьдесят восемь… Гм. А дальше? Сказать, это Марк Питовранов, я был у вас в день смерти вашей тети? И в крематории… Нет. Лишнее. Без крематория. Не исключено, что в связи с причиной его появления он вообще будет совершенно некстати как напоминание о пережитых ею тяжелых днях. Ей хотелось бы поскорее забыть – а тут он. Здравствуйте, Оля. Я у вас был, когда ваша тетя приказала долго жить. Здравствуйте. С холодом в голосе. Не помню вашего имени.
Ужас.
Или. После молчания, от которого, как из щели, тянет ледяным сквознячком. Я вас слушаю.
О, никогда. Сквозь землю мне провалиться.
Вообразим, однако, нечто иное.
Ах да, ну как же. Еще раз примите благодарность. Все сказали, нам повезло с агентом.
Позвольте. При чем здесь?.. Я вам звоню не как ритуальный агент фирмы «Вечность», а как человек Марк Питовранов, который хотел бы… Н-да. А что, собственно, он хотел? Он не знал. Трудно выразить. Хотел узнать, как вы после… Нет. Просто: хотел узнать, как вы. Ответит: спасибо, хорошо. И замолчит. Что остается человеку, перед которым закрывают дверь? Я рад. Прощайте. Мы никогда не говорим: до свидания. Мы говорим: прощайте. Прощайте, Оля. Нет-нет-нет! Он не хотел прощания, он точно хотел другого. Представлялось, правда, в самых расплывчатых чертах – в виде, к примеру, совместной прогулки где-нибудь в арбатских переулках. Возможно, по бульварам. Смеркается. Шелестят липы. Парочки на скамейках. Скоро зажгут фонари. Памятник Гоголю. А знаете ли, Оля, он ей скажет, указывая на Николая Васильевича, равнодушным взглядом благополучного человека окидывающего московскую публику, ему есть еще один памятник – вон там, во дворе. Она не знает. Бывает. Многие не знают. Мы бежим, словно стремимся быстрее добежать до финиша, – чтобы там, падая замертво, подумать, как пусто и серо промчалась жизнь! и как горько, что невозможно переписать хотя бы одну ее страницу. Вот он. Видите, с какой скорбью, с каким душераздирающим душу отчаянием, с какой раной в сердце он прощается с жизнью, предав огню второй том «Мертвых душ», которым он хотел воспитать в русском человеке любовь к честному труду и богобоязненность. Сжег. И умер, до смерти испугавшись Бога, Страшного суда и отца Матвея Константиновского. Она спрашивает. Кто это? Он отвечает. Священник. Мучитель Гоголя. Вот из этого дома, где он прожил последние четыре года, где сжег рукопись и где истязал голодом свою бедную плоть, называя это непременным для приготовления к встрече с Господом постом, его вынесли и погребли на кладбище Данилова монастыря. Она, может быть, скажет. Я там была. Там нет кладбища. Оно там было, но советская власть его уничтожила. Она воскликнет. Какой ужас! Он усмехается ее неведению. Этот ужас повсюду. Зачем отеческие гробы тем, кто говорил, что у них нет Отечества? Они отказались от русского прошлого; настоящее имело для них чисто служебное значение; они были устремлены в будущее с хрустальными дворцами, поголовным счастьем и безболезненной смертью. Она спросит с удивлением. Вы так думаете? Он твердо скажет. Я это знаю. Но слушайте дальше. Не заскучали? Она скажет. Ну что вы, Марк! Так интересно. Все дальнейшее с Николаем Васильевичем происходило таким образом, будто в посмертную его судьбу вмешались колдовские силы «Вия», «Страшной мести», «Майской ночи» – те порождения тьмы, которые он вызвал к жизни своим необыкновенным даром. Все могилы монастырского кладбища закатали в асфальт, а могилу Гоголя (и еще две – поэта Языкова и поэта и богослова Хомякова) вскрыли, дабы перенести останки на Новодевичье кладбище. Взорам собравшихся здесь людей – а явились избранные представители советской литературы, сплошь инженеры человеческих душ и мастера слова – открылся скелет в сюртуке табачного цвета; после семидесяти девяти лет в гробу сюртук выглядел вполне прилично; уцелело белье, в которое обрядили Николая Васильевича; и башмаки… Руки, ноги были на месте. Не было – тут он прервет рассказ, глянет на Олю и промолвит – головы. Оля ахнет. Куда она пропала?! Голову, скажет он пораженной Оле, кто-то похитил. Кто?! Она воскликнет, и прохожий обернется. Марк скажет. Сто с лишним лет назад затеяли реставрацию могилы, о чем узнал Алексей Александрович Бахрушин, купец, страшный богач и страстный собиратель театральных и прочих редкостей. Музей, вспомнит она. Да, подтвердит он, театральный музей Бахрушина, на основе его собрания. В голове Алексея Александровича прочно поселилась мысль заполучить голову Николая Васильевича. Зачем она была нужна ему? Для благоговейного созерцания? Или с потрясающей наивностью он надеялся понять, как в совершенно обыкновенной с виду человеческой голове могли поместиться «Мертвые души», «Ревизор» и «Нос»? Каким необъяснимым образом там появился «Вий»? Или Тарас Бульба, недрогнувшей рукой казнивший своего сына, Андрия? Вряд ли. Скорее всего, Бахрушин мечтал о том миге сладостном, когда, взяв в руки череп и глядя ему в пустые глазницы, он молвит: бедный Гоголь! бесценный Николай Васильевич! Я отныне хранитель некогда принадлежавшего тебе черепа; я буду лелеять его покой и сторожить его сон; лишь изредка, в памятные дни твоего рождения и кончины, в кругу ближайших друзей, водрузив его в центре стола, мы содвинем чаши в твою честь и тихо воспоем:
В Москве и в Риме,
В Иерусалиме
Искал покоя —
Господь с тобою!
В могиле тесно
Тебе лежать.
Теперь ты будешь
Здесь пребывать.
Теперь ты с нами
Среди друзей —
Господь управил
Судьбой твоей.
Оля спросит. Это вы сочинили? Марк засмеется и правдиво ответит, это папа. Мой папа книжки пишет. Он писатель. Хорошие? Одна, может быть, две. Остальные так себе. Но зато он мне рассказал эту историю. Оля скажет. А где ответ? Кто похитил голову? Марк пожмет плечами. Скорее всего, Бахрушин, подкупивший занятых на реставрации мастеров. Однако в собрании музея ее нет. И где она – не знает никто. Как жаль мне Николая Васильевича. И мне, откликнется Марк. Беспокойной была его жизнь – все он куда-то ехал, все искал места, где можно было бы успокоить сердце и где осенит его вдохновение, отовсюду писал нравоучительные письма, учил, как надобно жить, не имел своего угла, друга сердца, уверовал, но с каким-то ужасным надрывом, – и беспокойной оказалась его смерть. Кто-то ведь хранит, наверное, его голову – может быть, даже не представляя, каким великим дерзновением некогда была она полна! Вообразите: вдруг она стала лотом на подпольном аукционе, и ее объявляли: голова Гоголя, начальная цена – десять тысяч долларов. Пятнадцать! – поднимает руку молодой человек с черными, разделенными белым пробором, блестящими волосами. Двадцать! – объявляет тучный господин с мохнатыми бровями. Тридцать! – говорит старуха с золотыми браслетами на худых руках. Зачем ей голова нашего Гоголя? Все ждут. Тридцать тысяч долларов – раз. Тридцать тысяч – два. Тридцать тысяч… Аукционист поднимает молоток. Сорок! – произносит ничем не примечательная личность в сером костюме. Шепот пронесся. Кто это? Кто это? Оказался представителем дома Ротшильдов. Мы, Ротшильды, заявит впоследствии сэр Артур, рассматриваем приобретение головы русского писателя позапрошлого века прежде всего как удачное размещение капитала. Не исключено, что мы предложим ее Кремлю в обмен на пакет акций алмазодобывающей компании «Алроса». Сочинения этого писателя по фамилии Гоголь любил красный диктатор Иосиф Сталин; тем интересней будет узнать, последует ли диктатор сегодняшней России Владимир Путин литературным вкусам своего духовного наставника, в знак чего, мы полагаем, он согласится обменять некоторое количество алмазов на голову Гоголя. Оля недоверчиво смотрит на Марка. Темнеет. В мягком свете фонарей он видит улыбку на ее губах; лицо ее сияет такой нежной прелестью, что он поспешно отводит от него взгляд и на миг прикрывает глаза. Вы придумали, говорит она. Аукцион, Ротшильды… Не я, отвечает он. Папа. После некоторого молчания Оля скажет. И он, то есть Гоголь… так и лежит? Марк кивает. Без головы. И без ребра. Его взял на память один из писателей. Другой прихватил лоскут от сюртука, а третий – кусок фольги, которой изнутри был выложен гроб. К нему-то ночью и явился огромный, во всю комнату, Гоголь и громовым голосом спросил, а ты зачем стащил у меня мою фольгу. Писателя всю ночь била крупная дрожь, и с первым трамваем он отправился на кладбище Данилова монастыря, где закопал фольгу в кучу оставшейся на месте могилы земли, тайком крестясь и приговаривая: Отче наш, Отче наш… Все остальное он позабыл.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?