282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Петрушкин » » онлайн чтение - страница 2

Читать книгу "100 стихотворений"


  • Текст добавлен: 16 ноября 2017, 17:21


Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Я пережил здесь смерть…»

 
Я пережил здесь смерть
свою, как эта дева,
лежащая в садах,
касающихся чрева
всех насекомых божьих,
живущих у огня…
 
 
О, родина, как смерть,
не покидай меня!
 

«Окажется воздух кессонным…»

 
Окажется воздух кессонным,
прошитым, как жабры стрижей,
сшивающих нашу природу
с разрывом, мерцающим в ней.
 
 
И, слушая наших качелей иголку,
на входе в золу, надеюсь,
что голос негромкий
свой вынесу, коль не спасу.
 

[Водомерка]

Евгению Туренко


 
Не будет прошлого – посмотришь и не будет —
как птаху непрозрачную нас сдует
сквозняк, иголка, что в слепой руке —
ты переходишь небо по реке.
 
 
И вдоль растут то люди, то не люди,
а отпечатки их на дне посудин,
их эхо ромбовидное – плыви
подсудный, утерявший любой вид.
 
 
Никто не вспомнит нас лет через двадцать —
так водомерка может оторваться
от отражения слепого своего
оставив лапки – только и всего.
 

«Здравствуй, милый, милый дом …»

 
Здравствуй, милый, милый дом —
неужели мы умрём?
неужели всё увидим
с посторонних нам сторон?
 
 
Неужели, заходя,
Бог оставил нам не зря
зреющий [как сердцевина
яблока у сентября]
 
 
этот дом, своих детей,
предоставленных себе,
пересматривать картинки
в цапках спелых снегирей,
 
 
где сухие, как сосна,
ангелы стоят и «ма…»
извлекают, словно «мурку»
из лабальщика зима,
 
 
где прозрачна не вода,
но чужие голоса,
что лелеют нашу смертность —
хоть она не холоса
 
 
и [как хворост] тьму сверлит —
ту, которой говорит —
неприличный собеседник,
что в изнанке слов жужжит.
 
 
Здравствуй, милый-милый дом,
пробуй язвы языком,
ощущая, как из мяса
вызревает нежный ком.
 
 
В клине кошек и старух,
я стою [уже без рук]
обнимая ртом скользящим
старый, как мерцанье, звук.
 

«О символах любви и смерти…»

 
О символах любви и смерти
воспой нам, снежная дуга.
Ты – дура, потому и осень
цветущей оспой пролегла,
 
 
И потому, когда тебя я,
немая дура, обниму —
не лепечи со мной о смерти,
когда по ней я протяну
 
 
железную, как гроб, дорогу
[на ней вагончики поставь!] —
смотри, как едет тело к Богу
сквозь лес, похожий так на страх,
 
 
сквозь символы из шизанутых
и годных к новой строевой
живущих в доме серафимов
и херувимов на другой,
 
 
пересечённой [будто нет нас,
а только символы со дна
перерастают эту местность,
как ночь перерывает дня
 
 
колючую метель, где ёжик
с тобою дурковать летит,
и жалит, потому что может,
сосулек чёрные клыки,
 
 
что пахнут родиной, портвейном
и косяком, который смерть,
где хочется немного верить
и ненадолго умереть.
 

«Смотришь в снегопад, а он – в тебя…»

 
Смотришь в снегопад, а он – в тебя,
всё что происходит здесь – любя:
бабочки, цветенье, умиранье,
лошадей [незримых нам] камланье,
дым, который родина моя.
 
 
Смотришь в снегопад – не удаляясь
от его бесплотного лица —
всё, что происходит – наказанье,
удлиненье тени и меня,
и роса вязанок стрекозиных
на ладонях длинных у огня.
 
 
Смотришь в снегопад и, удивляясь
этой вишне, майский тёмный жук
удаляет смерть мою из сада
лапою щетинистой, как лук.
 

«Под райским деревом земля обнажена…»

 
Под райским деревом земля обнажена,
вода бежит невидимая или —
три мёртвых лебедя лежали под землёй —
гляди, гляди! – они уже ожили,
и вот – бегут прозрачные в метель
три лебедя три лошади три хляби,
и март [в глазах сухих совсем сухой]
простит меня – ни для чего ни ради
под райским деревом прозрачным [ни мертва]
вода кружит, как женщина и лебедь —
как яблоко и апельсин права,
смущенья и судьбы своей не стоит.
И женщина – невидима, как блядь,
прекрасна и обуглена от мужа,
и отражается у дерева в глазах,
как лошадь, что блестит как будто лужа.
 

«Там, где тяжелая вода…»

Сергею Ивкину


 
Там, где тяжелая вода
клонится головою
в рыбачьи сети, никогда
не плыли мы с тобою,
 
 
но сохраняли тишину
внутри её воронок,
где опрокинутая соль
плывёт сквозь свет поломок
 
 
тяжёлых нами, как длина
воды из рыбной сетки.
А что вина? не тяжела —
поскольку не ответить
 
 
пока не станешь рыбой ты
и хлебом на пригорке,
когда воды две головы
растут из землеройки,
 
 
там, где [тяжёлый самый] свет
в мои сочится плечи
с сетей рыбацких и горчит,
и сад подземный лечит,
 
 
откуда машет мне рукой
моя на свет обида,
как ящерки пустой ковчег,
что из воды им сшита.
 
 
Однажды в реку мы сойдём,
как бы с ума – нестрашно,
и станет легкими вода
что будет нам неважно.
 
 
И обретет нас этот сад,
и обретет свой конус
[теперь обратный] тишины
невероятный голос.
 

[Жмурки]

Алексею Сомову


 
Когда бы авиатор жил в раю
с вороньей мордой – что проговорю?
проговорюсь? – за чаем поднебесным
рукою ангелов нащупывая, если
здесь существуют ангелы сейчас,
когда нас не покинет Бог – подкинет,
и из кармана жизни мёртвой вынет,
чтоб перочинным ножичком метать
в добро свое, которое неверье
уже почти успело запятнать —
вогнав в метели неприятной меры,
когда мы начинали лишь считать.
 
 
Вот раз и два, пилот мой слепошарый,
ты катишься уже в своей дали,
меж кислорода гелием поджарен —
и дети вслед кричат тебе: гали!
мы здесь тебя совсем не ожидали —
но вылепили тело = посмотри
в вороний глаз, где русский, как Тугарин —
один лежит внутри у всей степи —
так ошарашен светом и ударен
калиткой красной – тощей на просвет —
не говорит, качается в нас краем,
и видит ангелов, которых вовсе нет.
 
 
В тугих горах проходит самолёт —
у самолёта – ангела живот,
и, кажется, теперь не понарошку —
нас кто-то задевает неживой —
рукой – сухой всех ангелов сметая,
в свой длинный продолжающийся рой —
пригнись, пока тебя не проиграли
дыханию, что кончится губой.
 

«И дождь, который стая птиц…»

 
И дождь, который стая птиц,
и смерть, в которой жизнь
свила горячее гнездо
для многих своих лиц —
 
 
всё это ремесла итог,
что вытащит с земли
своих прозрачных мертвецов,
которые смогли
 
 
увидеть то, что нам живым,
увы, не разглядеть,
и потому их плотный хор
нас продолжает петь
 
 
среди стрекоз или кротов,
которые внутри
сплелись, как некий средний род,
который подвели
 
 
его отмазки и печаль,
и кожа, но не та —
таится, как звезда, печать —
бугриста и густа.
 
 
И вот, когда к моим устам
прибьётся темнота —
которую не избежать,
возможно/никогда —
 
 
взорвётся наш стеклянный куст
и некто посетит
мои земные небеса,
к которым снег летит,
 
 
и я покину чёрный куб
чужого языка,
с родимым пятнышком,
что спит, как птаха, у виска
 
 
И распрямляя дождь, как взгляд,
который без меня
летит сквозь молока спираль
всем мертвецам родня
 
 
и видит только зеркала,
что исполняют сад,
идущий, с трёх своих сторон,
не требуя наград,
 
 
где птицы – это только дождь
и жалость о себе,
ты смерть свою к себе прижмёшь
во всём её х/б.
 
 
И будет продолжаться сад
и смех пустых стрекоз,
которые боятся нас
и двойников обоз,
 
 
где ангелы звенят внутри,
и в скважины на свет,
ложатся, как вода легки,
и убирают смерть.
 

«Неудержимый мчится сон…»

 
Неудержимый мчится сон,
как электричка в полой птице —
и что он нам? и что мы в нём?
когда дрожащая ресница,
 
 
замедлив свой сухой полёт,
летит к порогу, выгорая
не в выход для себя, но код,
что осветит окрестность рая,
 
 
который спит внутри неё
и видит, как она в сон входит,
прозрачный обхватив живот
его несбывшейся породы,
 
 
и гонит кадры его вспять
на свет, что ей прочтён, как стужа,
когда – над тьмой всей наклонясь —
она летит его снаружи —
 
 
пока он здесь летит на свет,
что сжат в ресниц её пеленках —
поскольку недетей здесь нет,
и нет похожих на ребёнка,
 
 
поскольку виден сквозь разлом
скорей не смысл, а лесорубы,
где птица небо, словно вяз,
в густые поцелует губы.
 

«Вероятно, что стая птиц – это листья, что…»

 
Вероятно, что стая птиц – это листья, что
отрывают от веток лапки свои, как боль,
что полёт похищает у них, расторгая сон
и трещотку воды заведя, чтоб искрила соль.
 
 
И когда ты выходишь у тьмы, словно взрыв грачей
или голос ангела, что был утерян в них,
как исшедший и, совсем никакой, Тесей,
затворив из их слепоты, как полёт, лабиринт —
 
 
вероятно, у них есть шансы, пройдя его
оказаться в краю где остался лишь вещий слух
и оторванный край у клёна, что видит, как в них светло,
и опять сторожит их лапки, полёт вспугнув.
 

«Светает – пробуждаясь – птица горла…»

 
Светает – пробуждаясь – птица горла,
шифруясь в перьях плавкой черепицы:
 
 
у каждого пера – собачья морда,
и каждой морде пробужденье снится.
 
 
Вот угол морды мёртвой разорился
от – в сеть её попавшего – улова
 
 
из шариков дыхания – раздетых
до плавников случившегося слова.
 
 
И звук касается – как языка – дороги
и пятачок несёт в своём кармане,
 
 
шлифует тень, как черепицу – клюнет,
и – как рубец – на эхо глины встанет.
 

«Плачущая стрекоза земли…»

 
Плачущая стрекоза земли
машет крыльями – ей говорит: возьми
что-нибудь от животов моих
[в каждом запечатан тёплый лик,
в каждом скручена пружиною вода,
вырванная в пар из тела льда].
 
 
Где многоугольный свет дрожит
против часовой – ни мёртв, ни жив
[не окрашен в граффити воды] —
стрекоза плашмя в себе лежит,
отрывая петельки корней
лебеды и серых снегирей,
 
 
и рисует лик в себе самой
жирною, как нефть, земной слюдой.
 

«Морозный ли полдень июля…»

 
Морозный ли полдень июля
свою лошадиную хворь
поднимет, как будто иду я
в огне, под огнём, за огнём?
И смерть проступает, как вещий
акын в аневризме у тьмы —
и кто ей в ответной светит?
В венозном сплетенье одни
живые щеглы и морозы
щебечут, как будто они —
бессонницы белой полозья,
которые нам не видны,
и крохотной ихней свободы
предлоги горят издали,
плетя лошадиную морду,
которая станет людьми.
 

«Насколько же плотен зрачок, что питаем собраньем вещей…»

 
Насколько же плотен зрачок, что питаем собраньем вещей,
по краю полощется тьма из неназванных их
[ещё только тени и тени от этих теней,
свернувшихся в полую нить [нефтяную] воды].
 
 
И так исцелимы точки касания [взгляд
включает их в узел своих капилляров – порвать
посмеет их только ребёнок [возможно ещё гиацинт,
мерцающий в жирную пыль из холмов золотых]].
 
 
Нисколько не плотен наш круг [что и вовсе не жаль],
и жар из руки не пожат [словом, в угли отчаль —
послышишь в ответ скрипу вёсел, как дождь прозвучит
[оторванных взглядом вещей и силков ниспадающих в них]].
 
 
Прости тавтологию зренью моей нищеты
и это двоенье, что мыслит голодный тростник
[он изгнан [посчитан] неплотен, как соль у Протея в губах],
не следует мне доверять [только это не страх
 
 
проснулся [и в ушко игольное вдетый зрачка] сшивает
и жатву, и небо [где дальше – не я]].
 
 
Собранье проточного эха вещей,
обожжённых, как глина, в краях.
 
 
Что вынет отсюда нам зренье? – свою слепоту,
озноб, возвращённый ключом из упругой воды
в ту тень, за которою нам невозможно взглянуть.
[[] – Ну что ж, – отвечаю себе – так значит = смотри…]]
 

«Прилипла к свету мошкара…»

 
Прилипла к свету мошкара,
жара плывет в своём востоке,
перебирает чайхана
базар шофёров невысокий.
 
 
И контрабандный этот путь
неправильной – но русской – речи
возможно ангелам вздохнуть
позволит из её увечий.
 

«Надломленный озера лёд…»

 
Надломленный озера лёд
подержишь в такой же руке,
 
 
когда она таять начнёт,
чтоб стать теперь дверью в реке…
 
 
И чуешь, что нас повезли
в холодных [как ноздри] санях,
 
 
чья лошадь, как колокол, спит
в небесных моих еbeнях.
 

«Зачем ты преломляешь камень…»

 
Зачем ты преломляешь камень,
в котором ток бежит, как ситец
из рук у пламени и хлада
как человек или сновидец?..
 
 
И проникающий под кожи
ноябрьский свет нас преломляет —
как будто по колени вхожий
в нас он, как будто прогадает,
 
 
когда помчится с черной галкой
внутри у этого гранита,
где марафон с холодной галькой
ему возможно было выиграть.
 
 
Зачем твой ток велосипедный,
внутри у камня наделённый
возможной невозможной речью,
лежит в руках неудивлённых
 
 
у ситца, у хлебов сиротских,
у жажды света (в смысле – мрака),
у этой розы из мороза
проросшей изнутри барака?
 

[Деревянный вертолёт]

 
взаимно тихо говорит
из досок сбитая зима:
ты не умрёшь с тоски [с тоски
не сходят] не взойдя с ума
и всходы у дурных времён
как входы в торфяные мглы
открыты пальцами собак
пещерных – до земли голы
 
 
и деревянный вертолёт
бормочет дым из глубины
горит по тихому как лёд
из нефтяного дна воды
но не взаимны голоса
из досок сбитая зима
выгуливает смерть свою
и лает будто снег в санях
 
 
ей деревянный вертолёт
летящий от зимы на свет
потрескавшимся языком
кровавый слизывает след
с лопаты лижет свой язык
как пёс дурея от крови
до крови [разодрав живот
земной у жестяной воды]
 

[Колодец]

Руслану Комадею


 
Ты всё провожаешь свои голограммы в шиповника ад,
который в себе вышиваешь, на память, как линию рваную рта.
 
 
Гляди – просветлеет колодец, и гонят быков —
ведь рай это полость – беда ли, что мал? Это всё.
 
 
Чтоб хлеб подавал бледный знак – что в твою Чилябонь,
как малое стадо пришел телеграф – но уволь! —
 
 
там гонит колодец быков, как бы кровь чистотел,
шиповник растёт через звук, меж своих же ветвей.
 
 
Есть мокрый двойник у быка. Он – колодец, он – чист,
растет из шиповника, с горлом разрезаным вниз.
 
 
Светает двойник, как фонарь, освещает свой рай,
где гонят быков, чья спина распрямилась в трамвай,
 
 
врастая в шиповник. И больше не вправе стоять —
шиповник, колодец и бык в свои ветви летят.
 

«Откроют листья золотые рты…»

 
Откроют листья золотые рты,
зарубки оставляя в каждой щепке
воздушной [бог заточит топоры]
и по воду пойдут – как будто бросил
их этот август бронзовый в себя,
по кругу холодящему ослепнув,
своё изображение деля
на хлеб и воду, прижимаясь к древу
осеннему, зеркальному, как тьма,
где птичий бог прибился к лесорубам
и загорелся [и язык принял] —
как листья, рыбы в нём плывут по кругу
и открывают золотые рты
и немоту себе [как вещи] просят
[листвяные] и срубы и плоты
и август бронзовый в себе
[как в вёдрах] носят.
 

«Вот неба свет – какой-то не такой…»

Дмитрию Машарыгину


 
Вот неба свет – какой-то не такой
ты, друг мой, возвращаешься домой.
Сентябрь тебя читает через дождь,
через тире и точки, точно дочь —
тобой забытая в метро – всё ждёт Аида
и понимает: ничего не видно
и не бывает дна у всех времён —
хотя и всадник блед уже прочтён.
 
 
С тобой ли Бог, мой друг? или засада
нам зачтена за выход из детсада,
и небо пьёт в песочнице с листвы,
и не бывает никакой Литвы,
и речь не говорит о возвращенье.
Пылает столб шиповника внутри
у ЧМЗовской пацанвы вечерней,
у бородатой этой мошкары.
 
 
Вот неба свет – прими его таким
ломающимся, словно изнутри
его к нам лезет Бог и видит всё
прозрачным, как шары и огород
осенний, голый – будто ангел весь
его покинул, а не улетел,
искать лепить (хоть глиняное) горло
чтоб говорить покинувшему лес,
 
 
что входы все в метро, что снег надолго,
что возвращаешься ты, умирая здесь,
что столб внутри – шиповника не стоит,
хоть и сгорает тридцать три часа
подросток в этих вышедших по трое
на поиски для каждого отца,
что в сентябре вокруг одно лицо —
вот неба свет и костяное слово
в тебе текут, рекут тебя сквозь свет —
и плавится свинец, вливаясь в горло.
 

«Все дольше утро и туман…»

 
Все дольше утро и туман
длинней быков в холодных лужах —
едва покажешься ты там
и вот опять кому-то нужен
ты здесь. С какой бы стороны
не посмотрел – но видишь пегих
синиц, что у себя в груди
совьют кормушку и гнездовье,
чтоб оказавшийся внутри
туман лежал у изголовья.
Так говорить за свой Ты-дым
я обучался – глядя в чёрных
быков, что в капельках росы
росли и пухли, словно розы.
Все дольше утро – тише слог —
тумана нет или не виден —
лежит лицом в огне пророк —
как будто бы плывёт на льдине —
 
 
и наблюдает: как быки
теряют листья в эту осень,
и на веревочке тоски
с собою пастбище уносят.
 

«Печален облик из окна…»

 
Печален облик из окна
промокшего – зима ли ждёт,
что выйдем мы из дома на
холодный воздух, обожжет
 
 
мою стареющую кожу
зима, в которой Пушкин спит —
печален вид и невозможен —
как ложка длинная лежит.
 

[Тыдымский Ной]

 
Венчая Пана с местной мошкарой,
помашет пруд воздушною рукой,
перебирая анальгины нервно.
Чем запалился [?] перед нами он,
стоящий перемазанным мукой,
с канальей дождевой и прочей скверной
 
 
компанией из женских тополей,
лакающих [как псы] своих ветвей
окрошку пуховую в отраженье,
где лошадь, проходящая сквозь твердь,
разносит бубенцы [как будто смерть
своё уже признала пораженье]
 
 
и лепит из снежков своих копыт
тех, кто до рождества в воде укрыт —
пока не взрезана в крещение пилою
она – и чертит круг над полыньёй,
и человека ищет [под корой
своею] пруд немеющей рукою.
 
 
И лошадь разминает позвонки
дыша над тёмным видом – далеки
извилины воды [задышанной и тесной],
и тихий плотник или местный Ной
идёт по воздуху со всей своей семьей
под мошкарою снега занебесной,
 
 
несёт свой род, как сосны, издали.
И отрывает лошадь лепестки своих
голяшек, чтоб семье ответить,
приветствуя освобожденье вод
и только бубенцы всё наперёд
молчат и знают, и звенят беспечно.
 

«Не страшась приключиться вторично…»

 
Не страшась приключиться вторично,
мы покажемся в этом лесу
хромосомном, от нас не отличном —
с чёрной дырочкой в каждом глазу.
 
 
Кто щебечет про нас, кроме этих —
неудобных на двух языках?
Чьи пернатые руки в умерших
ищут слово для нас, кукушат?
 
 
С лошадиного света наскоком
кто бежит здесь по нам босиком,
раздавая, как милость, по крохам
вслед за ним прилетающий дом?
 
 
Из-под клюва сирени мальками —
он идёт и четыре гвоздя
то ли крыльями, то ли руками
открывают у страха глаза.
 

[Натюрморт с Оболикштой]

 
Переплетаясь с тишиной, в шарах летящих слева, с Юга —
ты говорила не со мной. Скрипел упруго
неисчезающий вагон – на всех собаках,
и дворник шёл, и подметал – на автозаках
катились в тишине, в земле сплошные знаки,
варились зеки в козырнОм козЫрном фарте.
 
 
Ты, милая, ЧЕГРЕС, ЧЕРМЕТ с голодным словом,
а там за мной приходят шесть, как за уловом
ты ехала по тишине – а я за смертью
под фонарём и на убой… и дворник в третью
закрытую, как дверь, стучал кайлом и пивом,
переплетаясь с тишиной
в шарах и фильмах.
 

[Чад]

Ольге Ермолаевой


 
над головами в чад трамвай влетел разбился
на стаю медленных ворон
разворотился
 
 
на стаю медленных ворон на горловое
молчание на дирижабль
над головою
 
 
свистит молчание свистит заветной уркой
над головами в чад трамвай на полудурка
всегда дурак
 
 
найдёт игру цветные тряпки
на перестрелку есть всегда свои
посадки
 
 
над головами Чад трамвай и дым до пепла
и я стою – не навсегда
 
 
светло и слепо
 

[Владивосток]

 
вот гончая страна
полай и отойди
господь не впереди
и шконки на запасе
а взгляд как у воров
стоверстых перейди
но с воем погоди
он здесь опасен
 
 
вот гончая страна
нессученый поэт
читается как хлеб
в глухом владивостоке
и пашут эти финки
воронеж и вийон
осоловей земля
всегдастопервой стройки
 
 
приветствуй мя земля
которой я живу
которой я умру
и досыта наемся
отеческих гробов
и костяных корней
родного языка с которого
не деться
 

«в далёком ехать ехать в близком…»

 
в далёком ехать ехать в близком
вагоне электрички до ростова
дожать балканскую дожить чужие спички
дожечь уже не видишь не готова
 
 
в далёком ехать и скрипеть навылет
пружинами мужчинами детьми
вагоны переполненные мною
взлетают в небо около семи
 

«ты жил в кыштыме жид кыштыма жив…»

 
ты жил в кыштыме жид кыштыма жив
ты лез на ветки но орал от боли
от всякой задыхающейся воли
ты жил в кыштыме между твёрдых жил
церквей которых здесь всегда четыре
и рек подземных от которых три
пруда стоят по ним ночами ходит
один один престранный человек
и если с ним идёшь то он заводит
в такие дебри где незрим нам лес
он каркает он говорит но внятен
отнюдь немногим поднимает воды
и небом едут некрылатые подводы
собака кропит всеянварский свет
а ты лежишь и смотришь из подводы
на этот проникающий нас снег
 

«разговор со снегом и базар за нежность…»

 
разговор со снегом и базар за нежность
по канве конвой из пернатых тепло-
кровных – центробежность
промелькнула пеплом
явную небрежность
ты успела первой
 
 
надорвать январский как снежок последыш
выдохнуть на память родных междометий
вытащила первой
этот свет на тельник
начиналось утро
словно понедельник
 

«Почти как по ладони сбегают (только мимо)…»

 
Почти как по ладони сбегают (только мимо)
холодные пароли и мимо – голоса…
и, кажется, что тень сползет неотвратимо
в окоченевший свет, трамваи, небеса,
стучащиеся в почву. Теперь – что невозможно:
читать себя по крови… и выпадет роса,
и пятистопным ямбом стучится в пуле Пушкин —
и пьет почти как ангел нас пес через глаза.
 

[Адам]

 
Колесо порастает прахом, затем землёй,
после свивается в воздух, и в дождь, и в тепло, и в звёзды,
в дерево, которым неба фонтан растёт
в животный грунт колеса – замерзший и белый.
 
 
Там человека стоит окружность без темноты:
птицы его, звери, олени, лоза, предметы —
плоды его рук переходят в тёплый, как дом, огонь —
спицами от колеса – он, который сеет
 
 
земли, дыханье, округлую тень – похожий
теперь на летучую мышь вылетает из кожи
переворачивает свет, как полынь и очки,
дышит сквозь мёд кипящий и видит: дожди
 
 
в голых прохожих скручены – как часы или мгла,
верёвка метели, белка тонкая, как жара,
масло или свемовская киноплёнка, желтая по краям,
намотанная на бобину его, где кромка —
это смерть, которая не пришла.
 
 
Колесо крутится спицами, воробьями —
прозрачны небо и твердь между крылами,
чудными: крикнешь несотворенное – тварью
вырастет и обрастёт временем, временами,
 
 
белым фонтаном, что катит себя вертикально,
перед собою, как заросли глины и пара,
движима то бинарно, а то троично
словно небо, что спит зерном чечевицы,
 
 
черновиком, чертежом, каждой косточки подмастерьем,
там, где старый Адам – это только двери,
это только звери с сосцами огня, это бело-рыжий
свет, который пройдя, ты возможно вышил,
 
 
как окружность из тела и праха голодной пряжи,
что висит, как фонарь и зренья отрез, в каждом нашем
обороте или, как древо стоящей, нише
что стоит без тебя так, как будто ты в крест свой вышел.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации