Текст книги "Диссиденты"
Автор книги: Александр Подрабинек
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
Гарри потом с восторгом писал нам об этой истории, страшно довольный своими познаниями в фене и умением держаться перед чекистами.
К сожалению, не все визиты проходили так удачно. Как-то я зашел по делу к Ире Валитовой. У нее были несколько ее друзей и иностранцев. Когда меня знакомили с ними, один из них, почтенного возраста американец, сначала уставился на меня непонимающим взглядом, затем как-то криво усмехнулся и надолго замолчал. Минут через десять он отвел Иру в сторону и начал ей шепотом что-то горячо объяснять. Ира сначала возражала, а потом обратилась ко мне, несмотря на то что американец тянул ее за руку и отговаривал:
– Саша, он говорит, что ты не Подрабинек.
Сказать, что я удивился, было бы слишком слабо.
– А кто же я? – спросил я.
– Он говорит, что уже встречался с Александром Подрабинеком и это не ты.
Американец стоял, не находя себе места от неловкости.
– Он говорит, – продолжала Ира, – что он психиатр и приехал в СССР специально задать ряд вопросов Подрабинеку по поводу «Карательной медицины» и Рабочей комиссии. Он встретился с ним, они подробно все обсудили. Он говорит, что Александр Подрабинек – человек солидный и в зрелом возрасте, а не такой мальчишка, как ты!
Я наконец все понял и рассмеялся. Ира смотрела на американца с сожалением. «Я Александр Подрабинек, – представился я американцу еще раз. – Вас обманули. Кто вам дал телефон для связи со мной?»
Американец этого то ли не помнил, то ли не хотел говорить. Он все еще смотрел на меня с некоторым недоверием. Было видно, что тот «Подрабинек» понравился ему больше. Он лучше соответствовал образу автора «Карательной медицины», который сложился у американца в голове.
Однако делать было нечего, ему пришлось поверить, что настоящий Александр Подрабинек – это я. Мы еще успели поговорить, он задал все свои вопросы, на которые получил исчерпывающие ответы. Он не стал рассказывать, насколько мои ответы отличались от тех, что дал ему подставной собеседник. Я не настаивал. Умному американскому психиатру, вероятно, было не по себе от того, как легко его обвела вокруг пальца советская госбезопасность.
Последние деньки
Последние полгода на свободе были грустными и торопливыми. Я знал, что в отношении меня расследуется уголовное дело. Знал, чем это закончится. Я торопился сделать как можно больше.
29 декабря арестовали Кирилла. За два дня до того возбудили уголовное дело и против меня, но это считалось тайной. Узнал я об этом от Клеточникова. Я думал, что меня сразу же и арестуют, но этого не случилось. Кирилл оказался первым, я – вторым. Мне было бы легче наоборот.
Год, начавшийся волшебной ночью в Таллине, заканчивался грустным новогодним вечером в Москве. Чекисты из наружки пили в подъезде шампанское, для чего попросили у Димки стаканы. Дима Леонтьев, человек мягкий и до невозможности интеллигентный, дал им бокалы и даже пошел выпить шампанского вместе с ними, а я отказался – позавчерашний арест Кирилла не располагал к братанию с чекистами.
Кирилл между тем держал в тюрьме голодовку, потом лежал в электростальской больнице с миокардитом, но все это уже не могло остановить начавшееся уголовное дело. 14 марта был суд. В зал суда кроме подобранной «публики» пустили только близких родственников и свидетелей защиты.
Кирилл виновным себя не признал, считая дело политическим, и от дачи показаний отказался. Адвокат требовал прекратить уголовное дело и освободить подсудимого из-под стражи. Прокурор напирал на уголовный характер дела, а на утверждения Кирилла, что на повторном обыске 14 октября 1977 года ему подбросили патроны, отреагировал самым непосредственным образом: «Разговор о якобы подброшенных патронах – это детский лепет. Нет оснований ему верить. Какой смысл был подбрасывать патроны на втором обыске, когда это можно было сделать на первом?»
После этого прокурор потребовал приговорить Кирилла к 3 годам лишения свободы.
За несколько дней до суда Клеточников передал нам сугубо конфиденциальную информацию о том, каким будет приговор Кириллу. Его должны были приговорить к двум с половиной годам лишения свободы условно и отправить на «химию» – так называемые стройки народного хозяйства. Решение об этом было принято где-то очень высоко. Это была хорошая новость, у нас ее знали всего несколько человек.
К сожалению, Марк Морозов передал нам эту информацию через Володю Борисова. Это решило исход дела. За день или два до суда Борисов поделился этой информацией с одним западным журналистом, чтобы, как он нам объяснил, показать, что на самом деле приговоры по политическим делам выносятся не в суде, а в высоких кабинетах и исход дела известен заранее. Доказывать эту общеизвестную истину особой нужды не было, а риск утечки информации был велик. Однако желание Борисова продемонстрировать перед западными журналистами свою значительность и осведомленность перевесило все остальное. Говорил он с журналистом на улице, полагая, что их никто не слышит. Как передал нам позже Виктор Орехов, КГБ записал этот уличный разговор. Теперь у властей оставался единственный способ пресечь возможные обвинения в ангажированности суда – вынести другой приговор, а не тот, о котором диссидентам и западным корреспондентам стало известно накануне процесса. Кирилла приговорили к двум с половиной годам лишения свободы в колонии общего режима. К реальному сроку, а не условному.
Позже неуемное тщеславие Борисова погубило и еще одно дело. Пару лет спустя, когда я был уже в якутской ссылке, в Рабочую комиссию поступила информация от одного уголовника из Красноярской краевой психиатрической больницы. Он сообщал, что лет десять назад в этой психбольнице находился немец, сидящий по лагерям и психбольницам с конца войны. Насколько он помнит, звали его Пауль Вулленбург и был он дипломат. Уголовник то ли сидел с ним сам, то ли знал кого-то, кто с ним общался. Мы предположили, что речь может идти о Рауле Валленберге, шведском дипломате, во время войны спасшем от нацистов более ста тысяч венгерских евреев и арестованном в 1945 году военной контрразведкой «СМЕРШ». Официальная версия гласила, что в 1947 году Валленберг умер от инфаркта во внутренней Лубянской тюрьме. По неофициальным сведениям, его гораздо позже встречали в ГУЛАГе.
Все это надо было проверять, и очень осторожно. Я занялся этим делом и написал письма друзьям в Красноярск и человеку, знакомому с некоторыми красноярскими врачами-психиатрами. Письма ушли, разумеется, не по почте, а с нарочными, и все это заняло немало времени. Предстояло очень аккуратно установить контакт с этим уголовником, встретиться с ним и расспросить обо всем подробно.
Однако об этом деле узнал от Рабочей комиссии Володя Борисов. Сгорая от нетерпения, он устроил в Москве пресс-конференцию для западных журналистов, на которой рассказал все, что нам к тому времени было известно об этом деле. Конечно, это была сенсация, о Валленберге тогда много писали и говорили. Борисов получил свою минуту славы, а тоненькая ниточка, связывающая нас с этим делом, безнадежно оборвалась. Написавшего нам уголовника немедленно этапировали из психбольницы, и разыскать его мы уже не смогли. Да и остался ли он жив после всего этого?
1978 год был богат судебными процессами. 22 марта в городе Василькове под Киевом слушалось дело Мирослава Мариновича и Николая Матусевича, членов Украинской группы «Хельсинки». Я поехал на суд вместе с Таней Осиповой. Мы не надеялись попасть в зал суда, но рассчитывали хотя бы постоять перед зданием вместе с остальными нашими украинскими друзьями. Ничего не получилось. Едва мы подошли к суду, как нас молча и без объяснения причин задержала милиция и повезла обратно в Киев. На железнодорожном вокзале мы некоторое время сидели в линейном отделении милиции, и милицейское начальство требовало, чтобы мы сами оплатили билеты до Москвы. «Мы не собираемся возвращаться сейчас в Москву, с какой стати мы должны покупать билеты на поезд?» – возражали мы с Таней. После долгих и мучительных переговоров с вышестоящим начальством киевские менты все-таки купили нам билеты за свой счет и повели к поезду.
В Киеве на вокзале, чтобы перейти к нужному перрону, надо подняться на несколько пролетов вверх по лестнице и затем идти по крытому переходу. На каждой лестничной площадке встречаются четыре лестницы – две вверх и две вниз. Толкучка там обычная, вокзальная. Несколько ментов прокладывали нам в этой толчее дорогу, при этом, потеряв бдительность, все они с какого-то момента оказались впереди нас. На ближайшем лестничном перекрестке я толкнул Таню в бок, мы переглянулись и не пошли вверх за ментами, а побежали вниз к выходу. Потерялись мы в вокзальной суматохе мгновенно. Через несколько минут мы уже были на задворках вокзала в каких-то переулках, а затем взяли такси и поехали в город по своим делам.
По возвращении в Москву меня снова ждала плотная конвойная слежка. Но она уже не могла произвести на меня никакого впечатления и даже помешать моим планам. По делам Рабочей комиссии мне надо было лететь в Запорожье, чтобы встретиться с переведенным туда в психбольницу политзаключенным Вячеславом Миркушевым. От слежки я избавился с помощью Алены Арманд, попросившей своего знакомого с первого этажа выпустить меня через окно.
Это была незабываемая поездка. Судьба улыбнулась мне перед посадкой еще раз. Я сидел в самолете и думал, что скоро меня арестуют, а как бы славно было еще разок побывать на море, которое я так любил с самого детства. В разгар моих мечтаний командир корабля объявил пассажирам, что в Запорожье мы сесть не сможем из-за плохой погоды и поэтому совершим вынужденную посадку в Адлере – аэропорту города Сочи. Мне показалось, что я творю судьбу силой своего воображения!
В Адлере наш вылет объявили через четыре часа. Я пошел бродить по окрестностям, поднялся в гору, на склоне которой расположились ровные ряды чайной плантации. В Москве была еще слякотная апрельская весна, а здесь светило яркое солнце, было жарко, и воздух напоен сумасшедшими южными ароматами ранних цветов, табака, чая и беззаботной жизни. Между двух рядов чая я лег загорать. С холма был виден аэропорт, за ним море, белые пароходы, маленькие катера и рыбачьи лодки – какая-та совсем другая, не московская жизнь, будто я вообще попал в другую страну. Я замечтался, задремал и, разумеется, упустил свой самолет. Этим же вечером я улетел следующим рейсом в Запорожье, сделал все запланированные дела и через день вернулся в Москву.
От Клеточникова пришло известие, что по моему делу в специальных и общих психиатрических больницах страны проведено десять совместных выездных комиссий Министерства здравоохранения СССР, МВД СССР и Генеральной прокуратуры. Обвинение мне будет предъявлено по книге «Карательная медицина». Это было неплохой новостью – значит, до Рабочей комиссии руки у них еще не дошли. Но мои дни на свободе, понятное дело, были сочтены.
На понедельник 15 мая было назначено начало суда над Юрием Орловым. Дня за три-четыре до этого Клеточников передал, что меня арестуют в первый день судебного процесса. Арестуют прямо около здания суда, будто на 15 суток, как это часто бывает во время политических процессов.
Я поехал в Малаховку прощаться с Таней. Это было тяжелое прощание. Она смотрела на меня как на обреченного, которому ничем нельзя помочь. В сущности, так оно и было. Утром я ушел и, не дойдя до автобусной остановки, обернулся и долго смотрел на ее дом. Она стояла на балконе, мы помахали друг другу рукой, и я вдруг ясно понял, что теряю ее, что больше ее не увижу, что шестилетней истории наших отношений приходит конец. Мне было грустно, и я пытался успокоить себя тем, что я сам выбрал такую судьбу.
О предстоящем аресте я известил самых близких друзей, и мы решили устроить накануне ареста отвальную. В воскресенье отпразднуем, а в понедельник поедем к суду над Орловым, где меня и арестуют.
Я все еще жил у своего приятеля Димы Леонтьева, но в его холостяцкой квартире не было никаких условий для приема гостей, не хватало даже посуды. Прощальный обед решили устроить у Иры Гривниной, жившей на десятом этаже в доме напротив. В субботу закупили продуктов и выпивки. Вечером появилась слежка – мои старые знакомые, ходившие за мной не один месяц.
В воскресенье с утра Ира Гривнина со своим мужем Володей Неплеховичем и еще кем-то из наших друзей занимались последними приготовлениями к торжественному обеду, который был назначен на два часа дня. В полдень, когда все разошлись, кто за продуктами, кто за посудой, раздался телефонный звонок. Звонил сам Клеточников предупредить, что меня арестуют сегодня.
Ситуация переменилась. Торжественный обед оказался под угрозой. Вскоре, однако, все собрались. Пришел и папа, с которым мы последнее время вовсе не общались. Узнав о предстоящем моем аресте, он пересилил себя и пришел, несмотря на наш разрыв. Уже накрыт был стол и мы даже успели на кухне что-то выпить и закусить, когда в дверь позвонили. Это были они.
Обыск проводила следственная бригада прокуратуры. В постановлении было указано, что проводится он в рамках возбужденного против меня уголовного дела. Статья 1901 УК РСФСР – распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй. Ничего нового.
Мы еще успели выпить за мою удачную дорогу и даже попробовать разных приготовленных вкусностей. Однако следователям такая торжественная и в то же время беззаботная обстановка не нравилась. Что это такое – в доме идет обыск, а они пируют? Вдобавок ко всему я начал им что-то объяснять про уголовно-процессуальный кодекс, про свои права и их обязанности. Это было для них чересчур. Следователь распорядился меня увести. Мы с друзьями обнимались, целовались, прощались. С Димкой шутили, что встретимся на зоне. Впервые за долгое время обнялись с папой и пожали друг другу руки. Потом, не дожидаясь окончания обыска, оперативники меня увели.
Часть II
«Матросская Тишина»
Первая тюрьма, как первая любовь – волнует, пугает и никогда не забывается.
Я сидел в крошечном заднем отсеке милицейского газика и через решетку в окне видел уходящую из-под колес дорогу. «Да и черт бы с ним, с уголовно-процессуальным кодексом, – думал я. – Надо было дообедать в нашей замечательной компании. Вот ведь инерция диссидентского поведения!»
Было непонятно, куда мы едем. Проехали кольцевую автодорогу, выехали из Москвы. «Сейчас завезут в лес да тюкнут по голове», – подумал я. Через некоторое время приехали в отделение милиции в Мытищах. В дежурку набилось много народу – местные милиционеры, вся моя наружка – восемь человек. Меня обыскали, забрали ценные вещи, шнурки. Пончик, которому я давал читать Солженицына, смотрел на меня сочувственно и как-то подавленно. Ему было явно не по себе. Наверное, одно дело – пасти объект, совсем другое – сдавать его в тюрьму.
Возникла проблема с паспортом. Его при мне не было. Тогда этому придавали большое значение – арестованный обязательно должен быть с паспортом. Я специально запрятал его у друзей, чтобы мне его потом не испортили штампом об освобождении. Ментов это не устраивало.
– Где все-таки ваш паспорт? – спрашивал меня дежурный офицер.
– Дома, конечно, – отвечал я.
– Но он должен быть с вами, – упрекнул он меня. – Я не могу принять вас без паспорта. Что же делать? – обратился он уже не столько ко мне, сколько ко всем сразу.
– Если вы не можете меня принять, то, наверное, вам следует меня отпустить, – осторожно высказал я свое соображение.
Дежурный посмотрел на меня исподлобья, а бригадир гэбэшной наружки тяжело вздохнул и начал куда-то звонить. Из его разговора можно было понять, что он через кого-то просит следователя, который все еще проводит обыск, найти мой паспорт. «Безнадежное дело», – порадовался я про себя.
Дни в Мытищинском КПЗ тянулись медленно. На деревянном настиле, называемом «эстрадой», спать было жестко. Одеял не давали, и ночью было холодно. Арестованные приходили и уходили, рассказывали свои и чужие истории, стращали беспредельной подмосковной Волоколамской тюрьмой. Через три дня меня забрали «с вещами» и отвезли в тюрьму «Матросская Тишина».
Прием и оформление арестованных описаны в литературе десятки раз, начиная с романа «В круге первом» и кончая многочисленными воспоминаниями зэков. Ничего нового не добавлю. Меня ничего особенно не удивило. Разве что технологичность процесса, абсолютная обезличенность и подчиненность установленной процедуре. Арестованный – как деталь, которая подвергается необходимой обработке то в одних, то в других руках, то на одном, то на другом станке. Ничего личного, никакой ненависти к преступникам, никакой жалости к больным и немощным. Просто работа. Нас швыряли из одной камеры в другую, из одного кабинета в другой. Заполняли какие-то формуляры, анкеты, медицинские карты. Врачиха лет пятидесяти, низенькая, бесформенно толстая и вся какая-то корявая, бесцветным заученным тоном повторяла, наверное, в стотысячный раз: «Снять штаны, спустить трусы, расставить ноги, нагнуться вперед, раздвинуть руками ягодицы». Потом она заглядывала туда и что-то записывала в медицинскую карту. «Боже мой, – думал я, – сколько же арестованных задниц она разглядела за свою жизнь! Вот где беззаветный врачебный подвиг! Вот где настоящая драматическая медицина!»
Дня два я провел с другими арестованными на «разборке» – в камерах первого этажа, откуда постепенно, одного за другим, арестованных поднимают на этажи в постоянные камеры. Подняли и меня. В шестиместной камере спецкорпуса было три человека. Все – серьезные люди, сидевшие за тяжкие преступления и не по первому разу. Все относились друг к другу спокойно и уважительно. Сидеть там было легко, и лишь одна проблема мучила меня первые два дня. Параша, точнее, дырка напольного железного унитаза в полу находилась в углу камеры и была отгорожена только барьером и тряпкой на палке. Я никак не мог решиться пользоваться ею в присутствии остальных. Мне было неловко. Я промучился весь первый день и часть второго. Однако необходимость все же взяла свое, а вскоре моя первоначальная неловкость уже казалась мне смешной.
Долго наслаждаться спокойствием спецкорпуса мне не пришлось. То ли спохватились, что первоходочнику не положено сидеть с рецидивистами, то ли по каким иным причинам, но через несколько дней меня перевели в 111-ю камеру общего корпуса.
Здесь было человек сорок. Шум и гам стояли непрерывно. В одном углу варили чай, в другом играли в карты или нарды, за столом резались в домино, а кто-то еще ухитрялся в этом бедламе дремать. Я нашел себе место на верхней шконке. Соседом моим оказался парень, сидевший за воровство книг из библиотеки. Ему было лет двадцать с небольшим, и он очень любил читать. Но денег на жизнь не хватало. Он брал книги в библиотеке, читал их запоем, а особо полюбившиеся оставлял себе.
Здесь я провел три месяца до самого своего суда. Почти все в камере были такие же, как и я, первоходочники, никто особенно не пытался взять верх над другими или беспредельничать. Первое время в тюрьме я отсыпался – сказывалась усталость последних месяцев. Я спал ночью и днем, благо дубаки не обращали на это особого внимания. Утренняя поверка, вечерняя поверка да еда – в остальное время я спал.
Через неделю я окончательно проснулся и зажил общей тюремной жизнью. Научился играть в нарды и настольную игру с костями, которая называлась почему-то «мундавошкой». Начал ходить на часовые прогулки, греясь на теплом июньском солнышке. Прогулочные дворики находились на крыше тюрьмы. В сущности, те же камеры, только вместо потолка натянута металлическая сетка, а над двориками – деревянные мостики, по которым ходят надзиратели. Впрочем, чаще ходили надзирательницы, которых в тюрьме было едва ли не большинство. Молодые девчонки из провинции шли на эту службу ради московской прописки и возможности жить в Москве. Для зэков это был особый интерес – смотреть снизу на прогуливающихся над ними надзирательниц в форменных юбках. Тех это, как правило, не смущало. Одна из надзирательниц, молодая рыжеволосая девушка с резким хриплым голосом, специально не надевала трусики, чтобы произвести впечатление на зэков, прогуливаясь у них над головами. Впечатление было не слабое. Попасть на прогулку в ее дворик и в ее смену считалось большой удачей. Я пару раз попадал.
Все время хотелось есть. Все пришли с воли и еще не успели привыкнуть к скудному тюремному рациону. Черный хлеб, который нам выдавали, 850 граммов каждый день, был не просто плохого качества – он был отвратителен. Я до сих пор не понимаю, как его умели так испечь. Внутри он был сырой и кислый, крошился и разваливался в руках, а съешь его даже немного – скоро начинается изжога. Одни говорили, что его пекут в местной тюремной пекарне, другие утверждали, что в Бутырке. Как и многие в нашей камере, я сушил из него сухари, но в случае обыска в камере надзиратели эти сухари выкидывали. Считалось, что сухари зэки сушат для побега.
Днем обычно давали миску баланды – в отменно горячей воде плавало некоторое количество картофельной шелухи и рыбьих косточек. На второе – сечка, приготовленная на техническом гидрожире. Иногда давали синюшную неочищенную перловку – это был праздник. Все замечали, что от баланды клонило в сон. Говорили, что в нее добавляют бром, дабы снизить сексуальную активность арестантов. Некоторые, переживая за свою потенцию, от баланды отказывались.
Раз в месяц можно было купить на десять рублей что-то в тюремном ларьке, если на счету есть деньги. Деньги у меня, конечно, были, друзья об этом сразу позаботились. Я брал настоящий белый хлеб, сахар, сливочное масло, овсяное печенье и курево – несколько пачек сигарет для особых случаев, а на остальное – махорку и табак.
Но что было гораздо интереснее, чем тюремный ларек, так это передача с воли. Впрочем, первую передачу я не взял. Она была от отца, а наши отношения были настолько испорчены, что я от передачи отказался. Офицер, принесший мне ее в камеру спецкорпуса, стоял в полном недоумении – он не сталкивался со случаями, когда зэк отказывается от передачи. Мне даже пришлось написать письменный отказ на перечне принесенных продуктов.
Зато следующую передачу, от Славки Бахмина, я смаковал очень долго. Чего там только не было! Вот знаменитое сладкое суперкалорийное печенье по рецепту Марьи Гавриловны Подъяпольской, его знают все диссиденты – и сидевшие, и еще нет. А вот «соленое печенье» – маленькое, аккуратное, упакованное в заводскую обертку. По виду ничем не отличишь от обычных советских кондитерских изделий. На самом деле – убойной концентрации бульонные кубики с витаминными добавками. Их присылают Фонду помощи политзаключенным из-за границы, а здесь камуфлируют под сладости – переупаковывают в обертки из-под советских конфет. Я знаю все это в деталях, сколько раз сам снаряжал такие передачи и посылки. Теперь сам же и получаю! Вот целая палка финского сервелата – его в Москве днем с огнем не сыщешь, дефицит первого разряда. Мне такой на воле есть не приходилось. Но я-то знаю: политзэкам собирают всё самое лучшее. А вот одежда, дорогие сигареты, всякие полезные мелочи. И, наконец, самое главное – овощи и фрукты.
Ах, даже в райском саду не растут такие овощи и фрукты, какие я получал летом 1978 года в московской тюрьме «Матросская Тишина»! Ибо в некоторых из них были упрятаны записки и деньги. Тюремные опера по большей части туповаты и считают, что если продукт цельный, то внутри него ничего постороннего быть не может. Это их счастливое заблуждение мы использовали много лет.
Не буду выдавать все секреты мастерства – расскажу об одном. Берется, например, репчатый лук. Осторожно раздвигается верхушка. Вовнутрь аккуратно пропихивается запаянная в полиэтилен записка или денежная купюра. Затем луковица ставится в стакан с водой на два-три дня. Верхушка бесследно зарастает и даже может дать нежные зеленые побеги. В таком невинном виде ее и надо класть в тюремную передачу. Есть и другие способы, о которых умолчу – ведь жизнь продолжается!
Важно еще, чтобы была предварительная договоренность о передаче записок и денег. Когда посадили Юрия Федоровича Орлова, я как-то помогал его жене Ире Валитовой собрать передачу в Лефортовскую тюрьму. То ли записку, то ли деньги, сейчас уже не помню, я аккуратно упаковал в центр яблока. Ира благополучно сдала передачу, чекистские опера ничего не заподозрили, но Юрий Федорович о наших планах не знал. То ли он поделился с кем-то передачей, то ли ненароком проглотил послание, но, во всяком случае, так его и не обнаружил.
У меня же серьезная проблема состояла в том, что луковиц было обычно штук пять, а в какой из них находились послание и деньги, установить можно было только опытным путем. Ничего, если бы я сидел в одиночке, но в общей камере часть передачи положено было выкладывать на общий стол, дабы домашних вкусностей могли отведать и те, у кого нет дома или кому не носят передачи. Допустить, чтобы о записке узнали все, было никак нельзя – в камере обязательно сидело по меньшей мере два стукача. Приходилось исхитряться, вскрывая фруктово-овощные контейнеры после отбоя, когда все спят.
«Если хочешь быть здоровым, ешь один под одеялом», – иронично гласит тюремная мудрость. Я забирался ночью под одеяло и, обливаясь горючими слезами, потрошил репчатый лук. Зато награда искупала все мучения, и если бы кто-то увидел меня в тот момент, то решил бы, что это слезы радости. По нескольку раз перечитывал я мелко исписанные полоски бумаги, узнавая обо всех новостях – о нашей работе, о кампании в мою защиту, о новых арестах, поиске адвоката и других событиях. А еще в каждой передаче была по крайней мере одна туго свернутая десятирублевка. Записки хранить было нельзя, и я уничтожал их той же ночью, до утренней поверки и возможного камерного обыска. А червонцы, разумеется, перепрятывал в своих вещах. На десять рублей у продажных надзирателей (а кто-нибудь видел непродажных?) можно было купить сигарет, чая или две бутылки водки. Или заказать какую-нибудь услугу. За двадцать пять рублей, например, надзиратель мог устроить секс с медсестрой в кабинете санчасти. Я, впрочем, деньги берег и потратил их только один раз на свой день рождения 8 августа, заказав в камеру спиртное.
Лето 1978 года было жарким. В камере стояла духота. Выстроенные на подоконнике «холодильники» со сливочным маслом приходилось все время поливать водой. Тюремный холодильник – это стеклянная банка, обернутая тряпкой и стоящая в шленке (миске) с водой. Тряпка, свисающая в шленку, должна быть всегда влажная, тогда вода испаряется, и банка охлаждается. Чем выше температура воздуха, тем быстрее испаряется вода и тем холоднее банка. В самую изматывающую жару масло в наших холодильниках было твердым и холодным.
Прохладно в камере было только ранним утром, когда все еще спали и не было накурено. Я просыпался по подъему. Будили нас каждый день одним и тем же бессердечным способом – в шесть утра радио начинало играть гимн Советского Союза (так с тех пор его и не переношу!). Но тогда мне это не могло испортить настроение. Я спрыгивал со шконки, умывался и шел гулять по камере от конца стола до двери. Почти все продолжали спать до завтрака.
Частенько ко мне присоединялся для прогулки Виктор Ш., питерский еврей лет сорока, которого арестовали за спекуляцию – он торговал книгами на черном рынке. Ш. был умным и интересным человеком, хорошо образованным, начитанным, живо мыслящим и умеющим свои мысли доходчиво излагать. Беседовать с ним было большим удовольствием. Однако вскоре по некоторым его вопросам и излишней настойчивости я понял, что он стукач. Да он и сам давал мне это понять, со значением объясняя, что готов на все, лишь бы выйти из тюрьмы. Наверное, ему было морально легче считать меня своим компаньоном в его игре с ментами. Внешне ничего не изменилось. Мы продолжали беседовать, играть в шахматы и нарды. Он, вероятно, докладывал своим кураторам о собственных успехах, а второй стукач (который обязательно должен быть в камере, чтобы контролировать первого) свидетельствовал о наших особых отношениях. У меня ко всему этому был чисто теоретический интерес. Мне было занятно вычислять и наблюдать стукачей. Впрочем, перед судом я решил воспользоваться ситуацией и сказал Виктору «по большому секрету», что меня более всего страшит ссылка, а в лагерь я пошел бы легко и с удовольствием. И даже чем-то это аргументировал. Он был доволен. Я тоже. Чекисты тем более. Как же немного нужно, чтобы все были довольны!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.