Текст книги "«...Расстрелять!» – 2"
Автор книги: Александр Покровский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
– Ну ты, – сказал я ему, – вор в законе! – на что он горлом зашелся, захрипел, а потом кто-то рядом заметил: «Это командир принимающего экипажа», – и я задом слез, его пропустил, извинился и зачем-то руки отряхнул.
А какое было небо голубое!
А какая вода и скалы!
И солнце расшибалось о воду, превращаясь в солнечных зайчиков-кошечек-рыбок-птичек, заставляя жмуриться, гримасничать, а воздух сам, казалось, наполнял легкие, холодил внутри, и отчего-то думалось, что все вокруг твое личное и можно все это неторопливо употребить.
А сколько было ковров,
гарнитуров,
холодильников,
чешского стекла,
сапог,
колготок,
лифчиков и
прочего дерьма.
Но еще больше того дерьма не доезжало до нас вовсе, а поворачивало на юг, на Кавказ. И все благодаря начальнику военторга полковнику Маргуле по кличке Маргарин.
Это он был связан своей пуповиной
с Москвой,
Кавказом,
опять с Москвой,
Академией Генштаба и
Мурманском.
А ты стоишь перед его дверью, бывало, и она открывается: «Слушаю вас», – и ты не знаешь, что сказать: то ли о том, что в банке меда на самом дне нашел сливовую косточку, то ли хочется у него колготок для жены попросить.
Ему как-то позвонили из Москвы
и сказали: «Ты что ж это, сморчок недодавленный, змий гремучий, совсем, что ли, намека не понимаешь? Если тебе «Жигулей» в прошлом месяце не прислали, значит, что-то не так. Позвонить надо, справиться. Ты что ж это, титька кастрюлькина, думаешь: если тебя никто не трогает, значит, все тебя любят, что ли? А-а-а? Просто место берегут, дурашка противная, место неиспоганенное, чтоб туда можно было человека посадить, который давно созрел. Ты чего это рапорт на пенсию не подаешь? А-а-а? Ждешь чего-нибудь? Или ты там вечно собрался малину жрать? Вот мы пришлем тебе комиссию!» – и повесились.
А он так и остался с трубкой у уха.
А он абсолютно все здесь наладил. Сделал все, как для себя. В Мурманск спирт – а ему оттуда палтус холодного копчения. И засосало у него при мысли о палтусе, и ощутил он его вкус и тут же умер.
Вся база стояла с непокрытыми головами и педелю собирала по рублю, и все его жены, дети, любовники жен, любовницы и их законные мужья – все решительно оплакивали его кончину и невыносимо, непотребно рыдали.
Оборвалась пуповина,
связывающая нас с Москвой,
Кавказом и еще раз с Москвой.
С невообразимым треском.
Правда, ненадолго.
Скоро ниточки все починились, и все закипело по-прежнему.
И если главкому требовалось какой-нибудь боевой корабль в Индийский океан за кораллами послать, чтоб потом те кораллы аккуратненько в ящички уложить и доставить в Москву и чтоб потом, как пронюхаешь о переменах в верхах, сразу же у двери, за которыми ожидаются перемены, с тем кораллом стоять, и только она приоткрылась – сразу же туда втиснулся: «Вот вам наши кораллы», – так, знаете ли, лучше нашей базы никого бы не нашлось.
А все потому,
что понимали все, что жизнь и все в этой жизни появляется из малого и, может быть, даже из такой мелочи, как кораллы, – семенная жидкость и половые отношения.
А вы думаете, что муж, ждущий назначения и перевода, не знал, что за наставления дает его жене начальник отдела кадров? Знал и уходил в наряд, а когда приходил ненароком, то всегда давал возможность «дяде Толе» уйти невредимым.
А «дядя Толя»,
очаровательный, изумительный, неисправимый охламон, все считал, что восхищаются его мужским достоинством, хотя все же, по-моему, некоторые объективные размышления на этот счет его посещали и, оставшись один, он даже доставал свое «достоинство» и несколько раз его с сомнением пристально разглядывал, но масляные глаза плутовки, все эти ее отправления совершали над ним волшебство, и стоило только чаровнице дотронуться пальчиком до его трико с помпоном в середине, как в них развивался пожар, и он немедленно хотел перевести ее мужа в Москву, в войска центрального подчинения, потом, правда, это желание несколько ослабевало, но стоило только паршивице еще раз качнуть утеночка в колыбели, как оно сейчас же укреплялось, постыдное. И они так пыхтели, и кровать колотилась в стену, как паровоз Черепановых, а за стенкой сидел я и пытался на бумаге отразить все их невероятное старание.
А как пили?
Пили-то как, Господи! Сколько было спирта! Какая была благодать!
Пили – и отбивали чечеточку. Пили – и говорили о службе.
Пили – и решали государственные вопросы. А потом привязывали какого-нибудь начальника штаба 33-й дивизии и выгружали его из лодки по вертикальному трапу ногами вверх: «Переверните! Переверните!» – и переворачивали, и говорили, что у него инфаркт.
– Сердце не выдержало! – сокрушались на партийной научно-практической конференции и качали головами.
А у него не выдерживало не только сердце, но и – что особенно печально – мочевой пузырь, и все это на тех, кто выпихивал, особенно когда перевернули.
– Запишите в вахтенный журнал: «Капитан первого ранга Протасов в 137-й раз входит в Палу-губу!»
Ну, конечно!
Потрясающе! Натурально, красиво! Вошли да как трахнули соседнюю лодку по стабилизаторам, а у них – отчет-но-выборно-партийное собрание, и в кают-компании все посыпались, как горох, и лючки на подволоке отвалились, и сверху на лежащих полетели крысы, которые, как оказалось, тоже присутствовали на партийно-выборно-отчетном.
Вот от этого рождались дети-идиоты, которых кормили с ложечки ворованной красной икрой, а они ту икру жрали не переставая и все равно оставались идиотами, и вместо мозга у них вырастал только ствол тикающий, то есть я хотел сказать; огромный детородный орган. И все родственники, кормя его с ложечки до пятнадцати лет, с ужасом наблюдали это заметное увеличение его в размерах и заранее хлопотали о поступлении ребеночка в Высшее военно-морское училище связи, то есть не связи, конечно (что это со мной?), а туда, откуда потом можно попасть в долгожданные командиры подводных лодок. И его туда запихивали – с дядями, с тетями, со звонками в Москву, а он все равно идиот, хоть ты тресни, не проходит он в училище по баллам – и вот уже икра потекла в училище рекой, и спирт туда же – и вот он уже становится командиром, и при перешвартовке его лодка жопой вылезает на остров.
А какие бакланьи яйца были на том острове – можно было ведро набрать – и собираешь с опаской, косишься на небо, потому что переполошившиеся бакланы, которые в таком состоянии обладают коллективным разумом, взмывают вверх и очень ловко на тебя сверху коллективно серят.
А хорошо в сиротстве разбить целую сковороду бакланьих яиц и зажарить, они все равно что куриные: ничем не пахнут. И я думаю, с таким же успехом можно было бы зажарить бараньи яйца или даже человечьи.
И, может быть, за эту гастрономическую страсть к различным видам яйцеклеток или яйцекладок, в скорлупе или без, а может, еще за что-нибудь этакое, сюжетное, военнослужащих у нас называют «яйцекладущими» и «яйценесущими» – а несут они их в штанах, а кладут они их под себя, на стул при посадке, и никогда про них не забывают: взмывая, всегда их подхватывают, и это – после Родины, конечно, – самое необходимое и дорогое; может быть, поэтому у военнослужащего так часто интересуются: «А по яйцам хочешь?»
Отчего и происходит изменение в лице.
Именно поэтому военнослужащего всегда хочется наблюдать. Хочется его наблюдать в боевой обстановке, когда он, стиснув зубы, идет на врага, и еще при пожаре его хочется наблюдать, когда, выпучив свои очаровательные зенки, он лезет из огня. И в промежутках его хочется наблюдать, тогда – в промежутках – он варит себе макароны где-нибудь в теплушке или на заброшенном КПП, где, впрочем, есть и тепло, и вода – он тут все починил, – и посреди бетонного пола имеется его коечка с верблюжьим одеялом и канализационный люк – отодвинул его и в журчащий поток с удовольствием справил нужду.
Наш военнослужащий!
В канаве рожден,
канавой вспоен,
дерьмом вскормлен!
И Родину любит!
Красота-а! Яйца потные!
А вокруг – солнце, как мы уже говорили, кислород, вороны и прочая летающая дребедень, как, например, все те же бакланы, которые криками будят тебя лучше будильника, особенно когда крысу поймают. Схватят ее за холку, поднимут вверх и бросят, чтоб разбилась о скалы, а внизу ее еще один баклан подхватит, так и не допустив до скалы, и опять поднимет и так швыранет, что крыса летит сверху и верещит что-то по-крысиному, может быть: «А-а-а, бля-ди…»
А от импотенции лечились в госпитале.
Там была замечательная операционная сестра Маша – огромная девушка лет тридцати пяти. А у Маши был гюйс, вырванный с клочьями из белой форменки и с обратной стороны Маша палочками отмечала тех, кого ей удалось вылечить от импотенции.
И вы знаете, у нас Геша однажды заболел. А Геша такой интеллигент—дальше некуда. Мы ему: «Геша! Да сходи ты к Маше, она мертвого поднимет. У них в госпитале даже у забинтованных, без рук, без ног, с обморожением при виде Маши на кончике члена бутоны распускаются».
А Геша – балда узкорылая – нам: «Неудобно», – а чего неудобного-то, моченый корень короля Лира, ей же всех нас жалко, у нее же для всех и ласковые слова найдутся, и все такое. «Бедненькие вы мои, – только так она и говорила – или же: – Чего тебе, родненький?» И у всех после таких слов внутри сейчас же исполняется общепринятый гимн: «Как увижу Валентину, сердце бьется об штанину».
Ну, наконец затолкали мы Гешу к Маше – отвезли его чуть ли не на саночках и впихнули, – а сами ушами влипли в переборку.
А Геша ей: «Не могли бы вы, Маша, положить себе в рот мой… чувствительный сосок?..» Чувствуем, положила. «Не затруднит ли вас, Маша, пройтись губами от середины моей груди и до низа моего же живота?» Чувствуем, не затруднит. «Не будете ли вы столь любезны приласкать моего котеночка?» Все в порядке, с котенком разбираются. «Не случится ли такого, что вам вдруг захочется попробовать моего младшенького губами?» Конечно, случится.
Через полтора часа мы изнемогли. А Геша все – то туда его целуй, то сюда лизни, то там подними, то взамен опусти, а потом потряси, обними, тут проведи, там захвати. Черт!
Сейчас войдем – решили мы – и скалкой дадим ему по лбу, может, тогда у него встанет?
И тут – о чудо! – начались охи, вздохи, крики «Маша, я тебя люблю!»
Фу! Выдохнули мы.
Еще одна ПОБЕДА отечественной медицины! Еще один ВОЗВРАЩЕН в строй! И Маша счастлива, и мы все довольны.
Сварили мы тогда
ведро подосиновиков, маслицем заправили, лучка не пожалели, перчиком припорошили, уксусом сдобрили, и картошечкой рассыпчатой это дело усугубили, и водочкой из хрустального графина запотевшего по всем рюмочкам прошлись.
Два часа хруст стоял ослепительный, а потом все отвалились и наперделись всласть.
А Серега из нашей компании, уходя, все сокрушался, что он пятнадцать лет женат, а до сих пор у жены куночку не видел, не разрешает она ему смотреть. И вот сейчас оп решил положить этому конец («Где наш конец?») и постановляет отправиться к ней и, проявив последовательность и осмотрительность, разложить ее на койке и все досконально там распердолить.
И мы Серегу благословили. Мы его Галку знаем. Сейчас она ему самому рожок в тушку вставит, уксусом облагородит и все там потрогает, расшевелит и распердолит.
А Толик отправился к очередной бабе.
Наверное, только затем, чтоб получить в торец. Приходит Толик к бабе, дверь раскрывается, и Толик получает в торец, распластавшись в воздухе. Конечно, не везде его приветствовали подобным образом, но иногда бывало. На каждой экипажной пьянке он обязательно представлял заму свою новую бабу: «Моя жена». И зам смущался, расшаркивался, ручки лез целовать. Может, нравилось Толику, что зам каждой его бабе ручки целует. Уж очень он настойчиво ее к нему подводил и все норовил встать так, чтоб у нее ручки были не заняты.
Я уж не знаю, на какой Толиной бабе зам сломался и потерял интерес к этой стороне Толиного существования.
А все оттого, что Толя развелся со своей первой женой при весьма интимных обстоятельствах.
Как-то в отпуске отправился он с женой и компанией в лес на шашлыки. Наелись, и Толя в кусты захотел. Пошел он туда, штаны спустил, сел и, только поднатужился, чтоб метафору выдавить, как почувствовал неудобство какое-то, веточка, что ли, по голой жопе елозит; он, не оборачиваясь, ее рукой отводит, а она ни в какую, ну тогда он по ней – тресь! – а она его возьми и укуси, потому что это не веточка вовсе, а гадюка.
Толя – совершенно белый, с трясущимся нутром, в собственном дыму – из кустов выполз без штанов и на четвереньках, а на его чувствительной заднице красовались две капельки крови – следы гадючьих зубов. И все тут всполошились – что-то надо делать, – решили, что надо высасывать, и решили, что высасывать должна жена, а она в руках билась и кричала, что у нее пародонтоз и все дупла червивые, и ни в какую не сгибалась до нужного места даже силой. Отчего задница распухла, а потом сама как-то угасла, улеглась, опала, то есть частично излечилась, видимо, от злости.
Разозлился Толя на жену за то, что она не захотела ему яд из жопы высасывать.
И тут мы с Толей были солидарны. Позор! Жена не хочет у мужа яд из жопы высасывать! Я считаю, что это неправильно и даже ненормально. По-моему, если есть в жопе яд и есть жена, то совершенно нормальным будет его высосать.
И не только я так считаю, все вокруг в этом уверены, весь поселок, который обсуждал проблему высасывания яда из Толиной жопы недели полторы.
Были, конечно!
Были, конечно, отдельные моменты или даже мгновения, когда многие наши дамы полагали, что жена военнослужащего или его подруга должна быть готова ко всему. В любой момент ее мужа или хахеля могут во что хочешь опустить или над ним могут совершить какой-нибудь акт морального и физического насилия. И тогда она с ним должна его поделить, примерив на себя смирительную рубашку, в которую его собираются облачить, вылив на себя ведро дерьма, которым его собираются окропить.
Но потом
ветер, что ли, менялся или положение облаков на Марсе, и те же самые дамы начинали полагать, что какого черта тратить свою молодость, мораль и упругое тело на этого зачуханного обормота, когда их можно с большим толком потратить где-то рядом еще.
И тратили.
И если какая-нибудь слишком увлекалась и снабжала полпоселка венерическими недомоганиями, то ее – лилейнораменную – в 24 часа – выселяли с треском в тканях из нашего лучезарного городка. За подрыв боеготовности.
Именно – за подрыв! И за потери среди личного состава! А как же! Черт побери!
Что вы себе возомнили! Пенистые члены – членистые пены!
Ради чего мы, по-вашему, существуем?
Мы существуем ради нашей боеготовности. Мы ходим, бродим, дышим – ради нее.
Для нее же мы едим, пьем, а потом с легкостью отправляем естественные надобности, то есть грациозно гадим.
А лечили от подобных неприятностей только
на БОЛЬШОЙ ЗЕМЛЕ – в Мурманске или еще дальше, может быть, даже в Ленинграде, в Военно-морском орденоносном госпитале имени Жоржа Паскаля (или, может, не Жоржа) в девятом отделении, где в мое время самый лохматый сифилитик матрос Карапетян, повышенной угреватости, старательно клеил картонную коробочку, а потом опускал ее на веревочке в окошко с запиской: «Палажите, пажалуста, сюда адну сигарэту» – и где дежурный врач, увидев вновь поступившего разносчика заразы, кричал:
– Карпинский! Опять?! В пятый раз?! Я что, нанялся, что ли, твой свисток прочищать? Только ампутация! Сестра! Сестра! Карпинского готовить к ампутации! На стол суку! Я тебе выскоблю эту любовную железу!
И выскабливали – будьте покойны.
А на большом противолодочном корабле «Адмирал Перепелкин» перед гигантским строем старпом выводил трех матросов, которые в погоне за половыми успехами раскроили себе головки членов и вшили туда стеклянные шарики, и все это безо всякого наркоза. Старпом заставил их снять штаны и показать всем это армейское уродство, потом он скомандовал корабельному врачу: «Два шага вперед! Кругом! Майор медицинской службы Бобров! Отрезать им хуи напрочь!»
И отрезали.
А все это получалось, я считаю, потому, что не проводилось встреч с ветеранами войны и труда. Если б больше было встреч, меньше было б венерических заболеваний. Где-то у нашего зама даже валялось исповедальное исследование, посвященное этому исподнему и злободневному педагогическому вопросу, и один из выводов гласил; больше встреч!
А встречаться можно хоть в нашей казарме. Вы еще не были в нашей казарме? Ну, не все еще потеряно, сейчас я вам ее опишу, У нас как входишь – сразу натыкаешься на невыразимо огромный гипсовый бюст В. И. Ленина. Он стоит на кумачовом постаменте, зловеще подсвеченный лампочками со всех сторон. Блеск такой, что глаза слезятся. Направо – гальюн с дерьмом и сундучная-рундучная, куда матросы баб таскают и все такое. А налево – ленкомната, где воины проводят время за чтением политической литературы. Там потолок набран витражами, изображающими – с поразительным мастерством – картины битв в Великой Отечественной войне, причем все герои своими лицами походили или на командира, или на зама, или, в крайнем случае, на старпома, потому что художники все свои, с нашего экипажа, где ж им другие героические лица взять? Вот они и намалевали.
Так что обстановка очень располагала.
Так нам и начпо Северного флота заявил, проверив нашу ленкомнату.
– У вас, – сказал он, – обстановка располагает, – и все сейчас же закивали головами, как ящерицы-круглоголовки в период брачных игр, и заулыбались, и наш зам как-то особенно сильно головой задергал, завращал и при этом все что-то лопотал, лопотал – ни черта не разобрать, кроме одного слова – «очень».
– Очень… чоп… на-птух!…и… – говорил он, – очень! – А потом с ним родимчик случился.
Не у всех, конечно, замполитов внешний вид начальства вызывал такие содрогания члена и сознания, у некоторых, наоборот, развивалась инициатива и какая-то особенная задористость козлиная и сволочная прыть.
Как-то вели главкома под руки по главной улице нашего городка.
(Почему «вели»? А потому что сначала его везли на машине, а потом у нее бензин кончился – шофер не успел заправиться, потому что это был совсем не тот шофер, которого должны были под главкома подготовить, того – долбоеба – куда-то дели, а этот просто на глаза попался, его и заграбастали, а он проехал метров пять и говорит на ухо старшему над церемонией: «У меня бензин кончился», – а старший не растерялся: «Товарищ главком! Давайте пешком пройдемся, здесь два шага». И прошлись.)
А улица как вымерла: всех загнали по норам, а в подъездах выставили вахтенных не ниже капитана третьего ранга, чтоб они никого не выпускали, а то вылетит какой-нибудь наш албанец с ведром мочи и артиллерийского кала, споткнется и ведро главкому под ноги вывалит.
И вот на пустынной улице – где-то там далеко – показался заблудившийся, видимо, замполит.
Заметив главкома и свиту, он сперва заметался, как кот перед собачьей упряжкой, не зная, куда ему вломиться, а потом отчаянным прыжком, выставив входную дверь, влетел в оранжерею – ту, что рядом с тыловым камбузом, сорвал там длинный, кривой, как казацкая цацка, огурец и, одним махом взметнувшись на косогор, оказался перед главкомом, размахивая этим своим поэтическим приобретением.
– Вот, товарищ адмирал флота Советского Союза! – сказал он, протягивая ему это зеленое чудовище. – Выращен! В нечеловеческих условиях Советского Заполярья!
Главком умоляюще покосился на сопровождающих и попросил тонким голоском:
– Уберите от меня этого сумасшедшего.
А те будто только этой команды и ждали: подхватили несчастного, того зама кисловатого, под руки и, поднимая фонтанчики серой пыли, с азартом поволокли его куда-то в овраг, чтоб там кончить, наверное, а он по дороге дрыгал суставами и то ли читал вслух окружающие лозунги, то ли кукарекал. И вы знаете, мне кажется, что все недоумение у замов оттого, что у некоторых представителей этой славной профессии по всем признакам головка члена все же прищипнута была в детстве, как это делают с растениями – кабачками, например, чтоб они не очень вытягивались, отчего он у них и вырастает только вбок.
НУ КАК С ТАКИМ ЧЛЕНОМ, ПРЕДСТАВЛЯЮЩИМ ИЗ СЕБЯ ЛОМАНУЮ ЛИНИЮ, МОЖНО БЫЛО ЖЕНЩИН ЗАБАВЛЯТЬ? Только демонстрируя его на расстоянии, я считаю.
И в море они, видимо, по той же причине, всегда мылись не с личным составом, а отдельно. Исключения – в смысле того, что не всем прищипывали, – конечно же, были. Некоторым, видимо, удавалось отвертеться. Вот наш Тихон Трофимыч, с которым мыться в одной душевой можно было – пожалуйста, заходи, – но с которым матросы в этом месте стеснялись встречаться. Только самые неопытные просились: «Разрешите с вами помыться?» И тут же в ужасе назад выскакивали и потом по отсекам разносили весть о том, что у зама заморыш совершенно не прищипнут: до колена и в толщину как хорошая осина, и трет он его обеими руками, будто стружку снимает.
ТО-ТО МЫ ПОДОЗРЕВАЛИ, ЧТО У ЗАМА ЧТО-ТО НЕ ТО! Уж очень много страсти вкладывал он в учение Маркса и Энгельса.
В смысле излагал его очень убедительно.
Что и было подозрительно, потому что остальные замполиты, видимо, с членами мелкими, своевременно прищипнутыми и растущими в сторону, заметно тушевались при изложении работ, касающихся происхождения семьи, частной собственности и государства.
А этот не смущался, так прямо и рубил: «Человек – это обезьяна!» И мы ему внимали, а в, задних рядах всегда робкий гул стоял. Там решали, как зам свой шланг в штанах укладывает.
– Бухточкой, бухточкой! – шипели самые нерадивые. И, видимо, были правы, потому что впереди у зама невероятно подвижный ком красовался, что при экономии материала, отпущенного Родиной на штаны, делало его заметным, особенно во время лекций и бесед. Особенно когда он в середине фразы в сердцах хватал его рукой и вниз оттягивал.
Только зам спросит: «Как у нас воплощается забота о личном составе?» – и все сейчас же уставятся ему в ширинку и следят за рукой, которая в ту сторону направляется, и ухмыляются, будто именно там и находится правильный ответ.
И тут я должен,
нет, я просто обязан сделать заявление!
И тут я обязан заявить, что, конечно, многие полагали, что мужской детородный орган – это и есть тот продукт, которым долгое время у нас партия кормила народ!
Но! Непосредственного подтверждения этому вы нигде не найдете,
Разве что в какой-нибудь заброшенной казарме, на Богом забытом стенде с наглядной агитацией, где политически незрелые негодяи рисовали все подряд, в том числе под органом политическим всем знакомый орган половой.
Но на боевых постах и в зоне, где у нас лодочки имелись, нашу наглядную агитацию берегли, холили и постоянно обновляли, а в ночь перед комиссией главкома ее даже охраняли, чтоб не изгадила сволочь какая-нибудь или чтоб бакланы с аппетитом сверху на нее не нассали.
Ходил туда-сюда офицер и кричал этим проклятым птицам:
– Кыш! Брысь! Гесь! – и веткой отгонял.
И они его прекрасно понимали, и с пронзительными криками срывались с места и летели куда-нибудь подальше на памятники ночевать.
А командующий утром приезжал и, чуть чего, брал за шкирку того офицера, если он не успевал до очередного лозунга раньше бакланов домчаться или если домчался, но постеснялся рукавом стереть.
И еще он его брал за это малопривлекательное место, когда находил вольно шляющегося воина-строителя. Тот воин от него сразу же давал деру – вверх по скользким скалам, с ходу врезаясь в колючее заграждение и снося его совершенно, уходил сопками.
И вот тогда командующий подзывал того зачавканного офицера, который, как очарованный, наблюдал это вспархивание, и говорил:
– Если вы мне вечером не сообщите его фамилию, то я завтра утром заинтересуюсь вашей.
И несчастный офицер, сразу ставший узкоплечим и пахучим, растаращив до боли гляделки, по стойке «смирно» глотал хлынувшую слюну и чувства и сейчас же ощущал жгучее желание находить всех подряд и сажать, находить и сажать и, будьте покойны, находил и сажал.
Хотя в другое время, в расслаблении конечно же, он ковырял бы в носу, находил бы там козявки, доставал их и истончал между пальцами, как чувства, и они потом падали бы и терялись.
Но в то время, когда адмирал брал его все-таки, я думаю, не за шкирку, а за жопу, он был собран в пучок и готов к страданиям.
А прикажи ему в ту секунду адмирал раздеться – и он, рывком обрывая пуговицы, разделся бы, потому что страна Великанов и командующий для офицера – это тоже Великан, который может все; может поднять, сорвать одежды и сожрать Мальчика-С-Пальчика. Подойдет к тебе Великан – и разденешься, никуда не денешься, потому что такая страна, черт тебя подери!
И для командующего в этой стране имеется свой Великан, и для главкома. И куда ни кинь свой взгляд – везде одно и то же…
И будто действительно когда-то
некоторый Великан
наступил тут на берег и вдавил его в море, и образовалась наша бухточка, где у нас теперь только пирсы, пирсы, лодки, лодки, А летом – воздух, море, благодать, А гулко, как в бане, и слышно все, потому что от скал отражается, особенно когда лодка к пирсу подходит и командир в мегафон с буксирами разговаривает.
Господи! Какие восклицания!
Экспрессия, истинная экспрессия.
Какие могучие выражения, при которых слово «жопа» выглядит как невинная присказка. И как все точно, словно ярлыки наклеены, потому что рождается это все в мгновение наивысшего торжества истицы, потому что прав командир, тысячу раз прав, когда он кричит, хрипит, визжит в мегафон этим болванам, козлам, обалдуям клееным мы не будем повторять что, потому что это не имеет отношения к нашей с вами бдительности, а имеет отношение к мироощущению или к миросозерцанию, едри его мать!
А в 79-м доме жил Сова.
Не может быть, чтоб я вам про него не рассказывал.
Сова – маленький, толстенький, черненький такой, начисто лишенный шейных позвонков, у него голова сразу к плечам приставлена. И глаза у него хитренькие, узкие. Сова – командир ракетной боевой части, и еще он всегда готов к представлению, эскападе, прокламации и лирической драме.
Однажды жена послала его в воскресенье в Доф: приобрести билетики в кино. Было ровно четыре часа пополудни. Сова вырядился в преддверии интеллектуального общения с экраном в костюм и пошел, а навстречу ему еще два придурка ракетчика, пихающие в гору свежекупленный холодильник. Почему в гору и почему на себе? А по-другому у нас ничего не доставляется, дети мои. Только на себе и только в гору.
– Сова! – кричат эти ненормальные. – Помоги, сдыхаем!
Надо вам сказать, что у ракетчиков очень сильно развито чувство локтя.
Они так и норовят друг другу помочь.
Остальным начхать триста раз, а у ракетчиков так не получается, у них все время локоть за спиной торчит, и все время он их пихает – помоги, помоги!
И Сова помог.
А как же!
Затащили они этот проклятый холодильник на пятый этаж, выпили, и Сова очнулся в два часа ночи в прихожей на ботинках – он лежал, свернувшись клубочком.
– Е-мое! – воскликнул Сова, ощупывая костюм. – Лучше б я в говно упал!
И я с ним не могу не согласиться. Лучше упасть в говно и пролежать в нем полдня по случаю надвигающегося какого-либо праздника или просто оттого пролежать, что при падении от испарений потерял сознание. У нас командир БЧ-5 вот так упал в говно от потери сознания, то есть наоборот, – сначала в говно, а потом уже потеря сознания, то есть потеря знаний о себе. Его взяли после ресторана в комендатуру, а он попросился у них в гальюн и в дучке уже замыслил побег: выломал доску и уже почти вылез наполовину наружу – и тут неаккуратно нько па что-то наступил, и это «что-то» треснуло, и с ужасающим нарастающим звуком он провалился в гавно (или в «говно» – как правильно, не помню) и от немедленно возникшего испарения потерял сознание; его вынимать, а он висит на подмышках, и, главное, никто его не соглашается руками вынимать – все палкой пытаются, палкой. А она соскальзывает – и по роже. Ужас, одним словом. Смерть героя – упал в говно и утонул. Ужас – еще раз хочется сказать.
Но этот ужас – это переживание совсем иного сорта, когда ты пошел за билетами, а очнулся в два часа ночи в передней, на чьих-то невкусных ботинках, а жена все еще дома, ждет тебя, чтоб сходить в кино.
– Е-мое! – воскликнул Сова еще раз и еще раз нашел с моей стороны полное понимание.
А эти два травмированных с детства членоплета спят в салате. Дети Арины Родионовны! Он растолкал одного из них, а тот распеленал свои дивные глазки и не узнал Сову:
– Ты кто?
– Я? – удивился Сова, и какое-то время он действительно не знал правильного ответа. – Я – никто.
– Вот и иди отсюда, – сказали ему и выперли за дверь. Через пять минут Сова вернулся.
– Слушай, – сказал он двери, – пойдем к моей жене, скажешь ей, что я у вас ночевал.
– Да пошел ты! – возмутилась дверь. И Сова пошел.
А в автономках Сова всегда назначал себе день рождения, чтоб получить поздравления и торт. Он подходил всегда к заму тихонько, вставал рядом со спины и говорил скромненько:
– А у меня завтра день рождения.
И зам резко оборачивался, обнаруживал Сову и смущался так, будто тот застал его за чем-то интимным и совестным, и он тут же бросался Сове руку пожимать, поздравляя его всячески, а потом мчался на камбуз, чтоб там торт организовать.
Так что Сова у нас рождался в каждой автономке независимо от времени года. И зам ни разу не проверил, когда же Сова действительно появился на свет Божий.
А еще Сова любил спать. Он спал сидя, стоя, лежа, на корточках, на карачках, стоя раком; заходишь к нему в каюту, а он стоит на койке раком, ты ему: «Сова! Сова!» – а он спит; он спал на учениях, на докладах, совещаниях, собраниях, конференциях и просто так. Он спал, когда его распекали: вгонял голову в плечи, делал глазки щелками и тихо сопел. Он хрючил во время больших и малых приборок, на политзанятиях, политинформациях и в строю, при поворотах на месте и в движении.
Мы стояли в Полярном полгода. И жили на ПКЗ. На этом плавбезобразии. Там была плавказарма, которая, стоя у пирса, давно утонула, то есть нижняя ее часть прогнила и впустила воду, и это пешеходное корыто село на грунт. В общем, в трюме – вода, дальше – крысы, потом – матросы, а затем – наша палуба, где офицерам отвели каюты, а выше – начальство. И еще служба там правилась по всем статьям: «Для подъема флага построиться – шкафут, правый борт!» – и все это на корабле, который давно утонул. Просто «карман-сюита» – как все это дело называл старпом соседей, имея в виду то положение вещей, когда человек засовывает себе руку в карман, чтобы почесать там то, что на виду обычно не чешется.
И еще командир приказал вытащить из офицерских кают все матрацы, чтоб офицеры в рабочее время не разлагались, то есть не спали бы, как киргизские сурки, то есть без задних ног. И остались в каютах только голые панцирные койки, такие колючие, что на них лечь мог только умалишенный.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.