Текст книги "Кот"
Автор книги: Александр Покровский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Воспоминания
Меня тут спросили: «И чего вы пошли в подводники?» – и я тут же ответил: «Потому что люблю!»
А чего я люблю – это уже никого не интересовало. Кивнули, довольные. А может, я совершенно не то имел в виду? Может, я вообще не то имел? Некоторые тоже имели совершенно иное. И им хорошо было на берегу. Потому что иметь то, что я имел, значит вовсе ничего не иметь. У меня даже тельники из каюты все свистнули. И дома у меня не было – зачем мне дом? И койки. У меня было только одеяло. На нем было написано: «Воркута». Это плавказарму так называли. Ту самую, где у меня тельники свистнули. Мне тогда сказали на моё возмущённое: «Где мои тельники?!» – «А хочешь одеяло?» – и я взглянул на жизнь трезво и захотел.
Мало ли чего я еще захотел – уюта или тепла, лучше женского, – но тут выдавали одеяла, и я его взял.
А еще у меня саночки были. Я на них свои вещи по ночам перевозил. И книги. Я очень любил книги.
А в ДОФе был магазин. И туда, как ни придешь, вечно сидит тетка с внешностью холодильника, которая говорит: «В большом выборе политическая литература!» – и как хорошо, что она была «в большом выборе», потому что я немедленно делал «маленький выбор» – покупал «Полное собрание сочинений Виссариона Белинского» в девяти томах и собрание сочинений Гракха Бабефа в четырех. В автономках я все это читал. Наверное, я читал это все сразу же вслед за редакторами этих книг. Ну, ничего. Не страшно. Должен же кто-то был читать Белинского и Гракха Бабе-фа. Так почему не я?
Потом я прочитал все письма Чехова – они тоже продавались без художественных произведений – те шли по подписке, а письма, кроме меня, никто не выкупал.
«Дай чего-нибудь почитать!» – говорили мне в море, в Бискайском заливе на глубине сто метров, и я давал – письма Пушкина, Достоевского.
И читали. Не сходить же с ума. Сна же никакого. Бессонница. Если все собрать за десять лет, то я много чего не доспал. Зато я дочитал: Пушкин, Гоголь, Толстой, Лесков, Достоевский, Герцена «Колокол» и Дарвина «Происхождение видов».
Был еще «Свисток» – академическое издание. Я его всем предлагал. Как кто зайдет: «Дай!» – я ему сразу же с порога: «Есть только „Свисток“, академическое издание».
Он понравился торпедисту: «Хорошая книга!» – так он и сказал, и я проникся к нему могучим уважением. Торпедист, про которого говорят: «Почему мы тралим мины? Потому что мы дубины!» – полюбил «Свисток».
Я был в восхищении. Я дал ему почитать письма Бабефа из тюрьмы. Я ждал его реакции. Я весь исстрадался.
«Хорошая книга!» – сказал он через неделю, и я не знал, куда себя девать. Я подсунул ему справочник слесаря – с прошлой автономки тут где-то валялся – и он его тоже похвалил.
После чего я от него отстал.
А остальные резали из дерева корабли. Все. Поголовное безумие. Сменялись с вахты и резали.
Я смотрел на них и думал: «Лучше почитать „Пиквикский клуб“».
Я шел к Сове – нашему командиру БЧ-2 – и говорил: «У тебя есть „Пиквикский клуб“?» – «Естественно! – говорил Сова и усаживал меня. – Чай будешь?»
После чая он ко мне приставал: «А у меня сегодня день рождения!»
Этот фокус я знал. У Совы день рождения был в каждой автономке по разу, а зазеваешься, то и по два.
«У меня есть коньяк, – говорил Сова, – давай в чай по ложечке?»
После этого можно было не проснуться на вахту.
А это было самое главное в нашей подводной жизни.
Вахта – сон. Не всегда это совпадало. После вахты не всегда был сон.
Чаще что-нибудь придумывали. Чушь какую-нибудь, мероприятия.
А если и не придумывали, то – бессонница.
А потом всплытие «На сеанс связи и определение места» – раз в четыре часа, потом раз в восемь, потом в сутки раз, потом опять раз в четыре, по тревоге, а спать хочется – губы на столе.
А погружаемся – и корпус скрипит, как сухая кожа, и дверь не открыть – обжало.
Я всегда перед глубоководным погружением открывал дверь: вдруг течь – и останешься в аквариуме, а так хоть отсек и люди все-таки.
Вахтенный носовых заглядывает: «Сухари будете?» – и тащит тебе банку сухарей.
Их с чаем хорошо.
На чай заглядывают соседи. Как чуют. «У тебя пряники есть?»
Зачем я все это вам рассказываю? Так ведь праздник же на носу. День Военно-Морского Флота. В этот день положено вспоминать.
Вот я и вспоминаю.
ОТКРОВЕНИЯ КОТА СЕБАСТЬЯНА, временами дикого[1]1
3убная система резко выраженного плотоядного типа. Клыки длинные, изогнутые. Коренные зубы, ряд которых укорочен, обладают острыми режущими вершинами. Важную роль в поедании мяса играет чрезвычайно шероховатый (подобно терке) мускулистый язык, покрытый заостренными, изогнутыми роговыми сосочками
[Закрыть], временами совершенно домашнего и уютного
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
Небольшое вступлениеМеня всегда волновало оплодотворение.
И не оплодотворение как процесс, а прежде всего его мотивация.
В связи с чем я часто вспоминаю родителей.
Интересно было бы узнать, о чем они думали, когда меня зачинали.
Тревожили ли их детали?
Было ли что натужное, с выпученными глазами, тяжелое, как сон архимандрита, раздумье о судьбах Отечества, или что была некая каверза – веселенькая полумыслишка, которую безо всякого вреда для ее сохранения можно оборвать где угодно, нимало не заботясь о последствиях?
И еще мне хотелось бы узнать, что это, собственно, была за мысль или может быть, разговор.
Ну, например, он ей: «Как ты полагаешь, дорогая, делаем мы тут философа или же пройдоху?» – а она ему: «Мы делаем славного малого, любимый!» – и все это с остановками и толчками после каждого слова, достойными отдельного неторопливого описания, как если бы они сидели и беседовали верхом на двух ослах – каждый на своем, которые пытались бы от них освободиться.
При этом – видимо, не без оснований – можно предположить, что сделан я по большой обоюдной любви, какая бывает только в стане кошачьих, ибо те удивительные способности и свойства, которые я получил в ходе материализации оной, поражают не столько своим многообразием, сколько сутью.
Например, от рождения я отличаю дур и, поскольку над моей колыбелью непосредственно сразу после моего долгожданного выхода на поверхность их тут же замаячило несколько штук: «Ой, какой холесенький!» – я немедленно уразумел, что наделен этим удивительным свойством сполна.
И еще куча всяких способностей – ай-ай-ай, просто куча – перед описанием которых мне хотелось бы рассмотреть вопрос о собственной агрессивности, представив ее на фоне агрессивности всеобщей.
Когда, скажите на милость, мужчина – тут я людей имею в виду – стал агрессивен?
Отвечаем: когда подвязал себе мошонку.
Потому что невозможно угрожать всему миру, если самая уязвимая часть твоего организма вынесена далеко наружу и болтается туда-сюда при бешеном беге, не говоря уже о том, что, прыгая с высоты в озеро, постоянно рискуешь расколоть яички о поверхность водной глади – тут я все еще о людях, – твердость коей с высотой неумолимо возрастает, из-за чего перед прыжком их следует взять в руки – тут я все еще о яйцах, – чтоб, срикошетив от воды, они не ударили наотмашь по лицу, поэтому необходимы все-таки штаны, в которых хорошо бы предусмотреть и карман для гульфика.
К слову говоря, самые кровожадные из дикарей, папуасы, до сих пор надевают на член берестяной колпачок, после чего кидаются друг на друга с боевыми топорами и уже потом, в спокойной семейной обстановке, с удовольствием поедают сочную печень врага.
То бишь я хочу сказать, что, если внезапно с мужчины сдернуть штаны, оставив на нем только верхнюю часть мундира, агрессивность его немедленно улетучится.
Представьте себе генерала, мясника или парламентария, а теперь по мановению волшебной палочки лишите его брюк. Генерал останется заикой, мясник станет рубить мясо нежно, чтобы не промазать, и всем вдруг станет ясна убогость и никчемность просвещенного парламентаризма.
Как мы видим, дело тут в наличии панталон.
Сними их со всего населения – и воцарится долгожданный мир.
Сверху будут эполеты, награды, отличия – всякие знаки Почетного легиона, а внизу – целиком невостребованный аргумент, обрамляющий волосатые ноги.
Хотя на самом-то деле слово «обрамляющий» мне не нравится.
Оно здесь не совсем подходит.
Вот если бы этот предмет шел по всему периметру обсуждаемой нижней части, тогда совсем другое дело, а так… можно попробовать слово «оттеняющий» – впрочем, сразу, я полагаю, это дело не решить.
У меня есть один знакомый – до колена большой ученый и дока в подобных делах – так он со мной совершенно солидарен: так просто не решить.
Нужно подумать.
И сделать это следует на родном русском языке, к великому нашему общему счастью, являющемся языком молодым, незастывшим, а посему в него можно вставлять что попало, а также как угодно переставлять слова, менять интонацию и тон предложения, из утвердительного делать вопросительное; можно расставлять акценты или избавляться от них; можно заверять, утверждать, объяснять, обещать, аргументировать, мотивировать, нести околесицу и говорить загадками, а потом можно все это похерить, ссылаясь на временное помутнение, молодость языка, его резвость и пыл.
А с пылу чего не сболтнешь.
Так вот о фаллосе и моей агрессивности: утром он встает надлежащим образом, и наладить агрессивность в подобном неудобье совершенно невозможно.
Таким образом, очевиднейший вывод: обнажение и эрекция – необходимейшие условия мира и демократии.
Не говоря уже о влиянии коитуса на разум – тут я все еще размышляю о людском разуме.
Ведь если предположить, что причиной совокупления, как и следствием оного, является достижение оргазма, то многочасовое перепиливание партнерши по ночам в поисках последнего с трудом укладывается в представление о разумности человеческой расы.
Хотя при чем тут представление о разумности? Может быть, все эти представления не более чем догадка, предположение, допущение в поисках первопричины на фоне кризиса самосознания, опирающегося на вольность математических построений, вздрагивание рассудка и паранойя логики.
То ли дело кошки. Соитие может происходить хоть по сто раз подряд и каждое завершается пипеточным оргазмом.
Вот где целесообразность, перетекающая в ум. Зачем пилить, если только вставил рожок – и уже оргазм.
При этом должен заметить, что, по моим неоднократным наблюдениям, минет – это любовь, притянутая за уши.
Все эти выводы стали возможны лишь только потому, что мой хозяин – он, бедняга, таковым себя полагает – всякий раз оставляет открытой дверь в спальню, и я с достоинством, столь угодным природе, прошествовав на свое законное место, на кресло, могу с него наблюдать человеческую любовь – то есть то, что они сами называют любовью во всех ее проявлениях, то есть то, что не зависит у них ни от времени года, ни от времени суток, ни, тем более, от флюидов.
Все эти движения, все эти «Ларисочка, тебе хорошо?» по моим скромным расчетам, не имеют ничего общего с потрясающим периодом ухаживания и восхитительных ласк, принятых в мире всего живого, от комара до удава, ибо только прелюдия, только томление достойны – это слово я уже где-то употреблял, ну да Бог с ним, на чем я остановился? Ах, да вот… после чего мне приводят самочку и заднюю ее часть пихают мне в нос, предлагая воспользоваться.
Тьфу!
Дорогие люди…
Нет, я, конечно, понимаю своего хозяина – он, бедняга, все еще считает себя таковым: после того как сам над подобным тебе существом, надломившись, осуществляешь акт типичного полового вандализма, до детерминизма ли тут!
А эти колыхания огузка!
И как тут не вспомнить философа Жиля Делеза, рассуждающего о концептах.
Как не вспомнить аристотелевскую «субстанцию», декартовское «когито», лейбницианскую «монаду», кантовское «априори», шеллингианскую «потенцию», бергсоновскую «длительность».
Задница, господа…
Задница, колеблющаяся в такт с противолежащей задницей, предполагает наличие субстанции, априори с помощью когито перетекающей в монаду, что само по себе подразумевает потенцию на фоне невероятнейшей длительности.
Пролог
Вас, я полагаю, уже восхитила моя начитанность, хотя я все еще слышу возгласы: «Ах, эти коты, что они могут!»
Мы можем все.
Долгими зимними вечерами, когда не тревожит либидо.
Видели ли вы когда-нибудь кота, в предвкушении великого удовольствия во взоре располагающегося на книге или на газете? Видели ли вы, как он это делает, с какой нежностью, теплотой и любовью к знаниям он готовит место – утрамбовывает и утаптывает?
Это настоящий чтец, ценитель завершенной фразы, наблюдатель сверкающей мысли, созерцатель озарения.
А все потому, что все мы, коты, читаем нижней своей частью, в отличие от людей мы потребляем знания животом, соприкасающимся через обложку с обожаемым чтивом.
Наш живот выделяет тепло, которое приводит атомы текста поначалу в смятение, в совершеннейшее волнение, а затем и в полное согласие с его собственными – живота – первокирпичиками.
Поймайте в глазах кота разгорающуюся негу, то есть то состояние неземного блаженства, когда атомы знания уже перекочевали и абсолютно перемешались с его личными атомами, когда уже невозможно отличить, где, собственно, кот, а где его знания об окружающем; поймайте – и вот уже во взоре его появляется неукротимая томность – это значит, что под нами поэзия, что ее неистребимая сила выгнула нам спину, сдвинула с места печень, освободив стесненные до поры протоки желчи, и они хлынули теперь себе свободно и величаво, а вот и внезапная туча омрачила чело – о-о-о… – то мы достигли патетической прозы, поучающей, воспитующей, перебивающей хребет всякому безобразию; а вот и ласковое бесстыдство празднично засияло, будто листва или лужи после дождя, – это к нам просятся молодые журналистика, эссеистика, литературоведение и публицистика, – все эти непростые популярные наблюдения, как, например, в книге интонаций и приоритетов Маруси Ушан «Пук и треск», тут наш автор, время от времени тяготея к противоположностям и синтаксическому членению, где постанывая, где поблеевая втайне, различает прозу и стихотворную речь, сообщая тем самым свое непредвзятое мнение не только посредством природного речевого аппарата, но задействуя сразу все свои органы чувств, то есть совершая прозрение, делает, наконец, открытие, раскалывая орешек, над которым бились многие замечательные люди: например, Якобсон… и все-то это по кругу, сменяя друг друга.
Вселенная в этот момент заключена в его взоре – тут мы снова возвратимся к коту – потому как коловращенье корпускул, их стекание и растекание, разъятие и радостное вновь соединение в нерасторжимое целое – ее суть, ее глагол, ее стержень, ее жупел, ее дикое ржанье…
А вы мне говорите о заднице.
И не отпирайтесь, я знаю, что говорите, потому что мой хозяин – бедолага, жаль его несказанно: сгоняя меня с сочинений Ламарка, всегда произносит это слово.
Ни звука более.
Слышать ничего не желаю.
Ах, Николай Васильевич! Полноте, батенька, полноте, вы, вы, вы – мое единственное утешение, вы отрада моя во дни гонений, во дни тягостных раздумий… да… Гоголь…
Когда хозяин предлагает «дать мне в жало», я почему-то всегда вспоминаю, какой был у Гоголя нос, – это был нос литературного кумира, кулинара Пиндаровых сладостей, фармацевта, я уж не знаю чего… да… все мы вышли из этого носа.
Я думаю, все.
Потому что иное место для выхода представляется мне совершенно неприемлемым.
Ах, Николай Васильевич, дорогой мой, душка, Боже ж ты мой, ужас, ужас, до чего хорошо, хорошо-то как, Господи! Особенно вот это ваше: «Знаете ли вы…» – чудо, здорово, дрожь, прохлада понимания… Слов нет, одни рыданья…
Я бы воздвиг вам памятник, кабы не лень.
После чего я бы воздал вам должное, описав все памятники, на которых возвышаются ваши литературные конкуренты, последователи, подражатели либо клевреты.
А также я обошел бы места, на которых, по моему разумению, должны будут возвышаться окаменевшие лики ныне здравствующих литераторов, не только Маруси Ушан, качество литературных изысков которых оценивается литературными премиями.
Боюсь только, жидкости не хватит.
Из околохвостных мешков.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Описание утра
Утро
Утро примиряет меня с жизнью. Тому свидетельство распушенный хвост, желание встретить солнце на подоконнике, полизать свои яйца и написать сценарий «Русь измочальная»: по голому полю неустанно бредет одинокая лошадь, воет ветер, гнутся деревья, отовсюду летят бумажки.
Лишенные шерсти почти целиком – за исключением головы или того выпуклого недоразумения, что за таковую считается, ну и, конечно же, срамных мест, уход за волосами в которых более всего напоминает задумчивое преследование экзотических насекомых, – люди любят гладить нас по спине.
От этого бывает сложно отвертеться.
После чего очень трудно отмыться.
Разве что нам подсобит вдохновение.
А вы вспомните, как моется кот.
Как он готовится, замирает перед началом, точь-в-точь философ, ловец горного эхо, а потом пошло-поехало. Его язык – смычок, его нога – виолончель Растроповича. Вот он им повел, вот повел, подлец, повел, вытягивая до-диез. А вот он вернулся в начальную точку и снова открыл для себя восхитительный мир божественных звуков, задержался, заколебался, завис, подрагивая, – так вздрагивает поутру осиновый лист или конь от нетерпенья, с шумом выдыхая морозный воздух, – и вновь навалился на свой инструмент, разбрасывая кудри.
Это я о маэстро.
В этот миг он превратился в смычок, в струны, в чистый звук.
Его нет, а есть только безумие жизни, для которой едино все: и любовь, и гниение, и стыд, и смрад.
Самозабвение, государи мои, чистое самозабвение.
Вот как моется кот.
А вы мне говорите что-то, что если кому делать нечего…
И не отпирайтесь.
Ведь я-то уж знаю.
– Кис-кис, Бася, Бася!..
Ой, кто это нас позвал, экономя на буквах? Ну конечно, это он.
Мой бедняга.
Ну вообще-то я не «Бася», я – Себастьян Берта Мария Альварес Франсиско де Картакена, а это вам не кий собачий, и мой прапрапрапрапра – уж не помню сколько раз – щур сидел на коленях у сына хирурга, бедного идальго, в молодости славно послужившего в солдатах, отличившегося в битве при Лепанто, в ходе которой он лишился левой руки, был схвачен пиратами и продан в рабство алжирскому паше, литератора, агента по закупке провианта и трижды судимого сборщика недоимок. Мой предок нашептал ему много историй, которые тот не преминул записать.
Его звали Сервантес Сааведра Мигель де.
Идальго, разумеется.
Ну что там у нас? Ах, ну конечно, опять эти куриные головы!
Золото сусальное! Все мучения дона Кишота! Не могу же я все время есть куриные головы!
В них совершенно отсутствуют витамины и клеточное молочко. То самое клеточное молочко, во что превращается еда в процессе пищеварения.
А люди едят ужасающие вещи. Бог ты мой! Бог ты мой! Нет, нет, нет! А точнее – да, да, да!
Всю таблицу Дмитрий Иваныча Менделеева, четырнадцатого ребенка в семье.
А мне, почесывая меня при этом за ухом, предлагается гипотетическая мышка, на проверку всякий раз оказывающаяся все той же голубоватой, с проседью куриной головой, в следующих выражениях: «Хочешь, хочешь, паршивец, волосатый пельмень!»
Пристальное изучение этого вопроса, вопроса о еде, привело меня к неутешительным выводам: организм человека представляет собой хорошенькую помойку.
Что не может не сказаться на его поведении, обустройстве быта и образе мышления как процесса, далекого от непрерывности.
Мусор, господа, состоящий из рейтингов, пива, инаугураций, катастроф, террористов, немытой посуды, баб, бомб, омоложения, очищения и осушения сосудов кармы.
Интерес же к силам потустороннего мира, магии, чародейству, кабале, иезуитству, бесстыдству и казнокрадству говорит о том, что в помыслах своих человек темен.
В этот момент меня пинком сгоняют с дивана.
Успею ли заметить, что сам по себе пинок, как бы правильно все описать, это та минимальная плата, на которую может рассчитывать тот, кто целиком препоручил себя избраннику.
Ещё один пинок.
Кормящий и выкормыш – это дилемма, я полагаю.
Немедленно за диван.
– Вылезь сейчас же и съешь куриную голову!
Как же, приготовьте обе руки.
– Ладно, зараза, я на службу ушел, а тебе все равно ничего другого не оставлю.
Безграничная мрачность и моложавая тупость!
А вот я бы не был столь категоричным в суждениях. И вообще в суждениях, в оценке событий была бы симпатична осторожность.
Я бы даже сказал, симптоматична.
Лучше быть расплывчатым, неконкретным, неясным, говорить такие слова, как: якобы, вроде бы, обращает на себя внимание тот факт, вполне возможно, казалось поначалу, вольно было бы предположить, как бы, если, в свое время, скорее всего.
Событию нужно предоставить свободу.
Оно ведь материально – надеюсь, что уж это ясно всем. И оно алчет своей независимости. Его нельзя взять в руки, вставить куда-нибудь тесно, прижать, застолбить, сказать, что это мое, потому что не вы его автор.
Только вы подумали о том, что событие у вас в кармане, как оно извернулось ужом злопахучим и выскользнуло из рук.
А тут налицо этакая роспись в собственном бессилии – это я насчет «ладно, зараза».
Этакая песнь баргузина, шевелящего вал.
Хлопнула дверь. Стоит посидеть еще немного в укрытии, ибо опыт подсказывает, что в озлоблении своем люди необычайно изобретательны.
А вот коты мудреют быстрее.
А вот люди могут и вовсе не помудреть.
Так и мрут, савраски, относительно недалекими. Так и мрут.
Как снопы на корню.
А чего сотню лет растить придурка? Все равно ведь ясно с первых шагов, кто и для чего родился. Так что некоторые сорняки можно выполоть в шестьдесят, некоторые лучше в сорок.
Тишина. Ушел. Не спрятался, не затаился, не залег, подминая гнилую солому и собрав свои мышцы в пучок. Пошёл на свою драгоценную службу.
Ну и фал-шалунишку ему, так сказать, в руки. Пускай служит. А чем им еще заниматься, исходя из плотности населения? (Бывают мгновения, когда я способен только к ругательствам.) Все разом замерли, как выпь по росе, головы повернули все вдруг направо и одно ухо сделали себе выше другого. И сразу хорошо.
И сразу здорово.
И жизнь представляется не лишенной игривости и сути.
И сразу понятно, ради чего.
И в чем великий смысл происходящего.
Ты только встань в строй – и тут же ясно, куда нам двигаться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.