Текст книги "Правда сердца. Письма к В. А. Платоновой (1906–1942)"
Автор книги: Александр Секацкий
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Правда сердца
Письма к В. А. Платоновой (1906–1942)
1
9 мая 1906
Дорогой друг, я не могу больше к Вам ходить, потому что мне тем противнее и безобразнее кажется хотя бы один намек на «получение каких-то прав над Вами», чем больше я Вас люблю. Понимаете ли, что чем больше любит Вас моя главная личность, тем больше она отворачивается с ужасом от другой, скверной моей личности, тем больше хочет предостеречь Вас от нее. В этом великая скорбь для меня, но раскол душевный постоянно уже давно.
Тяжело это и смертельно тяжело потому, что что бы я ни делал и ни писал доброго, хорошего, у меня чувство такое, что делаю и пишу для Вас. А между тем не могу дать Вам знать об этом, ибо от того, скверного человека, нижней моей личности, убежать не могу.
Скорбит душа моя до смерти! Господи, ведь Ты-то все можешь сделать. В Тебе мы сосредотачиваем наше всемогущество. Соедини Ты нас, если можно, во славу Твою, в Тебе самом…
2
13 августа 1906
Многоуважаемая Варвара Александровна, очень мне грустно, что не могу воспользоваться Вашим добрым приглашением на это воскресенье. Хотя я уезжаю только в Успеньев день, но меня удерживают эти дни в Петербурге отчасти некоторые спешные дела, которые надо сделать до отъезда, главное же, весьма тяжелое настроение под влиянием рыбинских известий и в предвкушении тамошних впечатлений, – настроение, которым могу быть только в тягость всем вам. Помимо глупых дрязг в моем доме, отнимающих последний покой у бедной сестры Лизы, какая-то глупая и злая судьба делает так, что Лиза с болезнью мужа должна опять встать в зависимость от бездушной, безгранично эгоистической матери. И мало того, что, с постепенным умиранием мужа, у Лизы рушится все «свое» и «любимое», у нее пропадает теперь и то «родное», что казалось ей таким до замужества. Мать теперь решительно отталкивает Лизу от себя и не хочет ее видеть, злобствуя за ее якобы участие в ненавистном для княгини сватовстве сестры – Марьи.
Вот она где – тупая и слепая злоба проклятого мещанского миросозерцания! «Дух глухий и немый», которого не побеждают не только жалкие попытки социалистов, но и сам Христос.
Впрочем, я хотел писать не о том, а хотел обратиться к Вам с покорнейшей просьбой: если можно, – не устраивайте, пожалуйста, до меня хоругвий, о которых говорили в последний раз. У меня будет свободное время после 1 сентября, когда надеюсь вернуться в Петербург, и тогда мне хотелось бы спроектировать и обработать хоругви посерьезнее.
Если это дело не очень спешное, то сделайте так, пожалуйста. Эта работа была бы для меня очень приятною, и я на ней отдохнул бы.
Мой искренний привет всем Вашим.
Преданный А. Ухтомский
3
6 июля 1908
«Если, говоря людям, заденешь словом своим общее всем, тайно и глубоко погруженное в душе каждого истинно человеческое, то из глаз людей истекает лучистая сила, насыщает тебя и возносит выше их. Но не думай, что это твоя воля подняла тебя: окрылен ты скрещением в душе твоей всех сил, извне обнявших тебя, крепких силою, кою люди воплотили в тебе на сей час; разойдутся они, разрушится их дух, и снова ты ровен каждому…» «Невозможно исчислить разнообразие людей и выразить радость при виде духовного единства всех их…» «Жалко их, и жалко силу веры, распыленную в воздухе…» «Схватили меня, обняли, и поплыл человек, тая во множестве горячих дыханий. Не было земли под ногами моими, и не было меня, и времени не было тогда, но только радость, необъятная, как небеса. Был я распыленным углем пламенной веры, был незаметен и велик, подобно всем окружавшим меня во время общего полета нашего…» «Ночью я сидел в лесу над озером, снова один, но уже навсегда и неразрывно связанный душою с народом, владыкой и чудотворцем земли».
Вот, матушка моя, сколько я Вам выписал из этой замечательной книги. Повторяю, со стороны художественной, психологической правды она – редкий цветок. Если говорить о философской стороне, тут будет много спору. Сейчас я не буду говорить об этой стороне. Во всяком случае, и тут, с моей точки зрения, автор чрезвычайно близок к правде. Выписки мои дадут Вам, конечно, только конспект того, как идет душевная жизнь рассказчика. Прочтите-ка книгу-то!
Мне думается, что Вы поймете из нее лучше, чем из моих слов, и то, что так меня привлекает в народной вере и церкви <…> не в той вере и церкви, которую обделали по-своему, на свой вкус и потребу «белая кость» с попами. Понимаете ли, что во всем пошибе, во всех мелочах господской и поповской церкви сквозит оскорбительная претензия «поднять и облагородить» народную веру и церковь; странная, грубая, невежественная претензия поднять и облагородить то, что выше и благороднее их!
Ищет народ. Хочется быть с народной душой!..
4
6 июня 1910
Я не помню, писал ли я Вам о моих богословских взглядах, которые хочу я когда-нибудь развить. Кажется, что вкратце писал я Вам об этом.
Теперь мне опять хочется говорить об этом, потому что горьковская «Исповедь» подняла во мне старые мысли.
Кругом нас, в близкой нам окружающей действительности Бога не видно. Мы и все люди – ждем Его, разыскиваем, болеем тем, что в ближайшей действительности Его нет. Его пока все-таки нет. Он – предмет нашего желания и предчувствия, любви, ревности и пр., но Он не есть нечто нам уже данное. Это и значит, что мы веруем в Него, хотя Его еще и нет.
Бог – это центральная идея, с которой носится человек в истории. Вся история – ряды человеческих попыток осуществить Бога. Это стимулирующая, творящая идея истории. Если бегло пройти мыслью через историю Древнего Востока, Египта, Иудеи, Греции и Рима, развитие движения человечества будет сказываться в том, как там и тут осуществлял себе Бога человек, как понимал Его, как «открывался» Он ему. «Каков Бог данного человека или данного момента истории, таков сам человек и момент истории». В истории человек постепенно открывает Бога, и, по словам ап. Павла, «вся тварь с нетерпением ожидает откровения сынов Божиих».
Итак, Бог есть то, чего пока, в ближайшей действительности, еще нет, то, во что, однако, постоянно верует человек, чего ищет, за всемирную историю свою, и что осуществляется в меру веры и разумения человеческого.
По идее церковной письменности, Бог будет постоянной и ближайшей действительностью тогда, когда «царствие Божие приидет в силе»; это значит, что тогда, хотим мы того или не хотим, Бог будет перед нами, – будет настоятельным, судящим нас фактом. До тех пор Бог не стоит перед нами настоятельным фактом, но осуществляется для нас настолько, насколько мы верим и хотим Его осуществления. «Егда Бог яве над станете» – это, по церковной идее, день Страшного Суда. До тех пор Бог не стоит над нами «яве» (явно) и Божия жизнь плодится самим человеком в меру его веры, прозорливости, духовного возраста: «Словом тя проповедавшие пророцы, и делами почеташии, безконечную жизнь приплодиша». Одним словом, принудительности никакой нет, когда человек начинает верить в Бога: вера и истина доселе зависят от воли и свободы человека, следовательно, от качеств самого человека, а не суть дело принуждения. Только потом и постепенно вера и истина осуществляются, оправдываются в силе, т. е. уже в принуждении – хотим мы ее или нет. И очевидно, что пока мир течет так, как течет он до сих пор, никогда элемент человеческой воли и свободы – элемент веры – не будет совсем исключен из его истины. Это, в самом деле, будет страшным переломом и концом теперешнего течения мира, «егда Бог яве надстанете», кончив свободу и осуществив веру человечества. Истина вполне открывается – это нечто страшное для нас; люди мало над этим думают.
Что же из этого следует. Следует, что Бог и истина не есть только греза или «сон души человеческой», созданный для того, чтобы как-нибудь удовлетвориться, как-нибудь забыться от действительности. О нет! В определение истины входит гораздо более то, что она судит, ограничивает, требует, чем то, что она удовлетворяет. Человек творит новое в мире, благовествуя на свой страх Бога миру; но это же новое и судит его. Это и значит, что человек не ограничивается возвращением лишь того, что получил (что было бы простым, пассивным и ленивым «применением к действительности»); но он, на основании действительности, на основании того, что получил, «творит другие пять талантов», вносит их – свои плоды – в мир, и отныне они уже делаются фактом, судящим его и мир, хотят они того или нет. Одним словом, Бог – не субъективная греза души, но – по мере того как человек открывает и осуществляет Его – есть стоящая перед ним и судящая его сила.
Такова, по-моему, природа человеческой веры, истины и знания, такова природа жизни и развития. Это с Духовной Академии и есть моя философская вера, и развить ее – моя надежда. Вы понимаете, как дорого мне было читать у М. Горького столь близкие и родственные понимания! Ужасно дорого чувствовать, что не один ты так думаешь, но есть люди, пришедшие к тому же, к чему пришел ты. И тем более хорошо это, что тут думающим так оказывается М. Горький, искренний и сильный русский человек, говорящий не только сам за себя, но и за момент, переживаемый русским народом.
Вы понимаете, конечно, что все эти понимания и мысли требуют тщательного развития, тщательной обработки. Я потому и не говорю о своих пониманиях, что считаю их совсем не разработанными. Тут еще много неясного! И у Горького бросается в глаза то, что он не освоился со своими пониманиями. У него есть и прямые противоречия себе. Он ведь, например, ярко подчеркивает, что Бог не есть простое «самоудовлетворение» и «самоуспокоение» отчаявшихся, измученных, слабых душ. Бог открывается, по Горькому, лишь свободным и сильным духом. И, с другой стороны, в конце книги выходит как будто, что Бог есть исключительно творение народа. Тут явная неясность. Надо выяснить, какова природа этого «творения народа»…
5
7 июня 1910
С праздником, добрый друг, Варвара Александровна, с добрым солнечным, летним праздником – Троицыным днем, в который отцы наши в первый раз после Светлого дня преклоняли колена и, проливая на цветы слезы – столько слезинок, сколько было в руках цветиковых лепестков, – возвращались к обычному течению страдного, природного года. Пред прощанием с уходящим до будущего года Великим Праздником они, наши старики, – склонившись на цветы, вспоминали отшедших отцов и предков своих, раньше них прошедших жизненную страду. Вспоминал и я сегодня, на троицыных цветах, отшедших моих и Ваших: тетю Анну, отца, дедов, отца Вашего, Ольгу Александровну, рабов Божиих Павла, Григория. Полна была их жизнь, и прошла она. Теперь мы на их черед. Дай, Боже, пройти ее, не утеряв пути Христова!.. Дорого яичко в Христов день, – дороги и цветы в день Троицын.
А Вы не сетуйте на меня, что молчал до сих пор. Ведь адреса Вашего я не знал, – не могли мне сообщить его ни дворник, ни швейцар в Вашей квартире. Ходил я дважды, чтобы Вас встретить, но не встретил. <…> Только с неделю как получил Ваш адрес от Никольских и хотел сам поехать к Вам на дачу, а не писать. Но пока что выбраться не могу, и потому вместо поездки пишу.
Все это время с Вашего отъезда вхожу в свою работу над корковыми центрами. Море это великое и пространное не только по литературе, написанной уже на эти вопросы, но и по существу фактов, какие открываются при эксперименте. Трудно пока уловить ариаднину нить, которая руководила бы в этом лабиринте. В последнюю неделю опыты были неудачны: три кошки подряд умерли до окончания операции. Подобная вещь наблюдалась у меня и в прошлые годы, после сильных жаров (например, в прошлом году в середине июля): очевидно, тяжелая жара дает себя знать и на организме животного, – хлороформ выносится ими в этих условиях с трудом. <…>
Я не могу еще считать, что моя работа вошла в колею; пока что она идет вяло; дает себя чувствовать утомление от зимней сутолоки по чужим делам; кроме того, не успокоились еще и различные дела с гимназией и посетителями. В последнее воскресенье, – легко сказать, – у меня было подряд, один за другим, по пяти посетителей, из которых по крайней мере трое по неотложным делам. Само собою, это не благоприятствует сосредоточению внимания на текущую работу. Но, надеюсь, эти посещения и дела приходят к концу, и теперь я сяду за дело вовсю – т. е. не только за опыты, но и за чтение литературы в свободные от опытов дни.
Статья моя «О церковном пении» ужасно задержалась в печатании. Она оказалась чрезвычайно длинною, и оттого нелегко включить ее в газету, забитую думскими и всякими другими отчетами. <…>
В статье я в значительной степени высказался по моему наболевшему вопросу о церковном искусстве. Не знаю, принесет ли это какой-нибудь хороший плод, но у меня была настоящая потребность сказать, что у меня наболело. <…> При всех очень многих своих недостатках, эта статья мне очень дорога. И скажу Вам по секрету: мне дорого было бы, если бы прочли ее не мимоходом, не поверхностно именно Вы. Я пришлю ее Вам на днях.
Проводил на прошлой неделе семью Лащинских; а теперь провожаю Мякутиных. Это навевает какое-то грустное чувство: Лащинский – моя связь с прошлым, Мякутин – человек из настоящего, один из немногих, с кем у меня так много общего. <…>
В прежнее время я не так грустил, расставаясь с людьми, потому что верил, что стоит покопаться – и везде найдешь в человеческой душе то, что тебе родственно и дорого. А теперь я состарился, нет уже энергии для разыскивания своего в людях, и оттого хочется крепко держаться за то, что уже дано, и грустно, когда свои люди (свои по духу) уходят вдаль.
До свиданья. Не сетуйте на меня, ради Бога.
Сердечный мой привет Вашим.
Ваш А. Ухтомский
6
20 июня 1910
Милый друг Варвара Александровна, вот ведь не приходится поехать в Александровский поселок, да и только. Уж непременно думал сегодня быть в Вашей Палестине, но… кошелек мой оказался пуст, совершенно пуст до понедельника. Сейчас лежит в моем кошельке только… лабораторный ключ! <…> И я так не привык, что в кошельке ничего нет, что вчера вечером преспокойно сидел в вагоне трамвая до своего угла – 16-й линии, не зная, что заплатить мне нечем, и… кондуктор меня выгнал, «выгнал»! Вы не можете и представить себе, как это было стыдно и скверно!
На этой неделе у меня вообще были горя, т. е. не то чтобы настоящие горя, а такие маленькие события, которые помаленьку создали смутный осадок на душе. Во-первых, умер кролик, старший, который в прошлом году был в Рыбинске. В последние дни он был ужасно скучен, – ничего не ел и не пил, все сидел, уткнувшись носом в пол. Подлец маленький кролик пользовался его слабостью и, пробираясь в кухню в мое отсутствие, грыз бедного старика. Утром третьего дня старик умер.
Затем начались кляузы по училищу <…> отец Семен пустил в газеты, без моего ведома, объявление от училища, где сказано, что оно «с правами правительственных» и что оно с будущего года будет в новом специальном здании. И то и другое есть ложь. <…> Я предполагаю уйти из заведующих, хоть и очень жаль мне оставлять это дело, – дело молодое и по замыслу очень хорошее. Но я все равно не могу быть настоящим заведующим, уделяя так мало времени на училище. <…>
А как Вы думаете, отчего это русский человек так странно в большое и хорошее дело вносит обман; отчего это «предприимчивость» у русского человека сделалась синонимом «вороватости»? Ведь у нас в приходе все – чисто русские люди и, несомненно, воодушевлены лучшими намерениями, когда утруждаются до того, что прибегают даже к обману?
Чудное это дело. А между тем у нас это на каждом шагу. «А у нас, брат, толкуют, что в русском человеке предприимчивости мало! А как тебя послушать, так, пожалуй, ее даже больше, чем следует!» (Салтыков-Щедрин). Это так беседуют у великого писателя интеллигент с добрым деревенским мужиком. И это ведь не то чтобы признак какого-нибудь временного «развращения нравов». Это черта, так и пробивающаяся в нашей истории с самых «собирателей Руси».
Я надеюсь быть у Вас в понедельник, получив деньги.
До свиданья.
Ваш А. Ухтомский
7
Дорогая Варвара Александровна, во-первых, сегодня мне ужасно хотелось Вас видеть и поговорить: вчера было совсем не разговорное настроение, – на заказ его не сделаешь.
Во-вторых, сегодня у меня удивительный день. Я пошел взять билет и возвращался по Невскому пешком; при этом я встретил одного за другим 4-х старых, очень старых своих знакомых, которых не видел много лет. Вот они по порядку встречи:
1) Подполковник Кулябко, начальник Жандармского отделения в Киеве; не видал его с 1890 года, когда он окончил корпус.
2) Владыка Арсений, бывший Волынский викарий, нагасакский миссионер и затем епископ Сарапульский. Не видал его с 1900 года.
3) Подполковник Раттель, фельдфебель моего выпуска из корпуса, бывший на последней войне в качестве адъютанта одного из действовавших корпусов в Восточном отряде. Не видал его с 1901 года, когда он окончил Академию Ген. штаба.
4) Полковник Надежный, с которым мы усиленно дрались в корпусе. Был на войне, тяжело ранен пулею в живот (под Шахэ). Не видал его с 1892 года, когда он окончил корпус.
И все эти встречи на протяжении одного часа!
Пронеслась почти вся жизнь перед глазами! И уже мы начали седеть! У Раттеля борода седая, – говорит, что поседел на войне, так было тяжело. В особенности тяжело вспоминает одну ночь, когда командир корпуса, сделав распоряжения, уехал куда-то вперед, а уводить с позиций корпус с боем пришлось не кому иному, как ему – Раттелю! Тут, в одну темную, скверную ночь, пришлось пережить, по его словам, больше, чем за целые годы.
Надежный тоже с большой сединой в голове, но лицо осталось совершенно то же, что было. За Шахэ получил Георгия.
И знаете, у меня вдруг проснулось давно забытое чувство, что это – товарищи, настоящие товарищи по работе для родной России, и что я не один какой-то совсем одинокий, а вот с ними сообща и одинаково, – даже, может быть, меньше, чем они, – работаю русское дело. А это чувство (благодатное чувство!) давно уже мною забыто, и забыто настолько, что сегодня оно показалось мне почти новостью. Ведь я привык видеть в людях, с которыми обыденно сталкивает судьба, совсем чужих людей для того, что мне дорого и чему я служу. Страшно сказать, – я привык где-то в самой глубине души видеть в окружающих людях (за немногими исключениями) – вредных для России людей. Сидят люди передо мной и болтают, а я на них смотрю – и чувствую только одно, что они мне ни в чем не товарищи, ничего общего у меня с ними нет и надо от них только беречься, т. е., собственно, беречь свое дело. Это во мне сидит очень глубоко.
А вот сегодня опять я почувствовал товарищей, и это было так удивительно! Мало того, я вдруг почувствовал, что они, может быть, сделали для жизни, которая нам была дорога с корпуса, и больше, чем я. А это тоже, представьте себе, какое-то отрадное чувство!
И вот мне так ужасно захотелось поговорить с Вами, – сказать Вам, как я счастлив за своих товарищей.
Может быть, это только временный упадок русского дела: уж слишком разросся ее организм (т. е. организм России) и оттого так расходятся, так чуждаются и не узнают друг друга силы в ее центральной нервной системе. Но, Бог даст, рабочие, прежние силы еще возьмут свое.
Но возьмут они свое только тогда, когда не будут жить каждая для себя, для своего маленького благополучия в «тепленьком семейном уголке», не будут тратить сил и времени на «культурное препровождение времени» вроде… картишек.
Еду вечером в понедельник.
Ваш А. Ухтомский
8
25 июля 1911
Дорогая Варвара Александровна, на авось напишу Вам на Владикавказ заказным, с расчетом, что письмо будет переслано Вам, если Вас не найдет на Кавказе. <…>
Великое спасибо Вам за письма с матушки моей Волги. Я счастлив, что Вы были на ней, сплыли от Рыбной почти до самого низовья. Проплыл с Вами мысленно всю эту Русь исконную, кондовую Русь, – в особенности от Рыбинска до Керженца. Вот Вы не читали великого русского произведения – «В лесах» Мельникова-Печерского. А он так начинает свою Илиаду: «Верховое Заволжье – край привольный. Там народ досужий, бойкий, смысленый и ловкий. Таково Заволжье от Рыбинска вниз до устья Керженца… в заволжском Верховье Русь исстари уселась по лесам и болотам… Судя по людскому наречному говору – новгородцы в давние Рюриковы времена там поселились. Предания о Батыевом разгроме там свежи, укажут и тропу Батыеву, и место невидимого града Китежа на озере Светлом Яре… Старая там Русь, исконная, кондовая. С той поры, как зачиналась земля Русская, там чужих насельщиков не бывало. Там Русь сыстари на чистоте стоит – какова была при прадедах, такова хранится до наших дней. Добрая сторона, хоть и смотрит сердито на чужанина».
И вот Вы наконец там были и почувствовали родное, родимое в той стороне. А сторона та – родная моя сторонушка, где Бог привел родиться на берегу заволжской извилистой речки Восломки, что бежит чрез краснолесье, чрез поля, покрытые зарослью, и отдает свою чистую воду Ухре, а Ухра – Шексне, а Шексна пала уж в саму матушку Волгу. Там же Бог привел и духовно родиться, воспитаться, мыслью вдохновиться, – там все на волжских берегах и в волжско-окинской долине: там ведь и ярославские наши веси, там и господин «Новгород низовские Земли», там и монастырь Живоначальныя Троицы «игумена Сергия, иже в Маковце». Господь даст, тому бы краю и поработать, и послужить; не лихом бы родная сторонушка помянула, и там бы, в родной волжской земле, и костьми лечь!
Дай Боже!
Подышали Вы чистым волжским воздухом, побывали, порадовались на ее раздолье! Видели белокаменные храмы Божии на родных берегах.
Да, хорошо там! Нет лучше, роднее того края! Помню, как любовался я Уралом в 1905 году, его лесистыми пустынями; но все время было щемящее чувство: «А все это уж не то, – Волга-матушка далеко!» И в юности, в лавре Сергиевой, долго скучал я по Волге, которую привык и летом и зимой видеть под боком.
И вот еще помню, как обрадовались мы все, волгари, на камском любимовском пароходе, когда далеко впереди над темно-зелеными низинами камских берегов завиделся высокий красный правый берег Волги у Богородска!..
Все пропитано там Русью, русской историей, русскою жизнью. Поэтому никто и ничто не может заменить для нас тех мест.
Спасибо Вам, что были на моих рыбинских могилках. Спасибо, что побывали в Алексеевской часовне в Нижнем. Посидел я с Вами на круче в Мининском садике, над Ивановским съездом. Это наша ежедневная кадетская прогулка – по дорожкам Мининского садика. Сматривал я, бывало, с этой кручи в туманную даль Верховья, куда пропадает светлая лента Волги: как-то, дескать, живет там моя ненаглядная старушка тетя Анна и скоро ли она сплывет из Рыбинска ко мне в Нижний?
Хорошо мне вспоминать все это, хорошее для меня время было, должно быть, и во мне были добрые и светлые силы. Куда это все ушло? Зачем ушло?
Куда все так быстро движется? Да, как я писал Вам в исповеди, так и теперь чувствую всею душою: не стоит все это на месте, все изменяется и течет куда-то вперед, в одну сторону. Не прав был Соломон, что «все одно и то же, и нет ничего нового под солнцем», не прав иудейский мудрец! Уходят человеческие дела, уходят «дни древние», и идет мир непрестанно, не повторяя дважды ни единого дня, ни единого листочка на дереве… <…> Нет ничего выше, нет ничего содержательнее и важнее, как вера людей в то, что идет и движется мирская жизнь именно к Великому и Преславному Концу; каждая эпоха, каждый народ, каждый человек даже, по-своему выражают, по-своему вынашивают эту веру. Но именно постольку, поскольку он ее вынашивает и выражает, – постольку и живет духовно народ и отдельный человек. Духовная смерть там, где кончается человеческая вера. И вот бесконечное море, обозреть которое жизни не хватит, – море, исполненное всякой красоты и цветов, – море человеческой веры. Вот то, что больше всего меня интересует и трогает…
Волжские берега, волжские горы, долы и леса – это ведь для нас не одна «природа», это не «in’s Grime» (!) мы туда едем, не за тамошним «пейзажем». Главное – это та забываемая, но искони родная нам, народная вера, которая запечатлелась на этих берегах, в этих избах, поселках и храмах, – народная вера, которою жил и крепок был наш предок, исконный насельник и трудник Великой России. Вот Вы почувствовали родное дыхание этой старорусской веры от волжских берегов, и благо Вам. Я ревниво закрыл бы Волгу от тех из русских (петербургских!) людей, кто едет туда только из-за пейзажа, только для того, чтобы «voire la Nature» и пр. Не нужно им ездить туда, не нужно гонять из-за них лишний пароход, лишний раз пугать волжскую рыбу!..
С тех пор, как я Вас не видал, прошло много событий. Во-первых, был здесь в Петербурге преосвященный Михей Архангельский, которого увидал я случайно, зайдя на Благовещенское подворье, где он был в гостях у преосвященного Антония. От Михея узнал, что скончался милый мой отец Мелетий в Иосифовом монастыре, скончался тихо и мирно еще в минувшем декабре, а мне о том не сообщили. <…> Вот это большой отрыв для меня, еще отрыв от этой жизни и еще прибавка сродства к той жизни. В детстве и юности мы живем всецело живыми впечатлениями от этой жизни, переживаем каждый листочек, каждый теплый деревенский день как что-то самое близкое и дорогое нам; и так как таких листочков и таких летних дней много, и каждый имеет свое особенное, отличное от других, то и понятно, что так богата живыми, цветистыми и яркими впечатлениями наша юность. Зато как невыносимо горестна тогда всякая потеря в этом цветистом мире! Ведь это всеневозвратимые, всеокончательные потери!
Потом положение наше в мире и к миру изменяется. Мало-помалу ведет тебя жизнь к тому чувству, что прекрасный и цветистый, конкретный обыденный мир, который перед тобою, – это не окончательный мир, не в нем твои начало и конец; другая «новая земля и новое небо» начинает предподноситься уму. И тогда, естественно, уже не так ты будешь замечать и переживать листочки и летние дни, что перед тобою, и время твое потечет скорее, скорее будут отходить и сменяться твои дни… Впрочем, есть такое «второе рождение», когда снова, как в детстве, человек начинает входить во всякую травку и во всякую красоту мира с новой, совсем новой любовью ко всему этому, просветленною сознанием и ощущением мира иного… Но до этого далеко. По крайней мере мне – очень далеко. А пока я в том втором состоянии, когда и жалко, что прошли те светлые Божии дни, когда был я с другом моим старцем Мелетием, и в то же время это лишь подкрепляет общее чувство – что пора отходить от этого мира, пора смотреть сквозь него на то большее, куда все уходит. <…>
А у меня все какое-то тяжелое и несветлое состояние духа. Тут <…> действует <…> и крайняя неудовлетворенность в своих делах, своим нравственным делом. По силам ли задачи я себе наметил? По силам ли мне вся эта жизнь в чужой среде, среди инакомыслящих? Не блудный ли я сын, ушедший на страну далече и ищущий свиных рожков, чтобы насытиться?
Мне казалось, что я людям больше сделаю, если пойду своим путем, а не уйду в общий шаблон. Но ведь тут, конечно, был и дух гордости, самооценки! Не было ли в том греха, за который придется расплатиться? Да расплатиться-то чем? Легко сказать: бесплодием именно для людей! Смотрю я на старых друзей и знакомцев по Академии и вижу, что все они текут весело и мирно своим путем – зреют, как колосья на летней ниве, – и самое главное – мир и радость духовная их не оставляет, покрывает ошибки и погрешности, и снова и снова надувает парус вперед, все вперед, куда мы все стремимся.
Почему же у меня больше, во всяком случае, мрака, чем света и радости духа? Страшно все это, страшнее втрое для своей индивидуальности: растет она или «чичеревеет», как выражаются крестьяне о засыхающем и пропадающем колосе.
Одно могу сказать: все более и более начинаю я понимать, что благодать и спасение не в самом человеке, а идут свыше, от силы более высокой, чем он. <…>
Конечно, и это некоторый плод, что пришел к этому чувству; но ведь это маленький плод только для себя, а людское-то дело, которое так добро рисовалось, остается пока что высохшею и неподвижною равниной!
Сегодня канун памяти моей покойницы тети Анны Николаевны. Опять не пришлось быть 26-е в Рыбинске. Надеюсь лишь выехать 26-го отсюда. Помните мой рыбинский адрес: «за р. Черемхой, по Выгонной улице, свой дом». <…>
Ваш А. Ухтомский
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?