Текст книги "Правда сердца. Письма к В. А. Платоновой (1906–1942)"
Автор книги: Александр Секацкий
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
9
25 августа 1911
Дорогая Варвара Александровна, я хотел писать поздравление Наталье Яковлевне, а потом, отдельно, письмо Вам. Но теперь решил писать Вам просьбу передать мое приветствие дорогой имениннице. <…>
Отчего не пишу отдельного письма? Об этом скажу Вам по секрету: усиленно экономлю оставшиеся у меня копейки, ибо жалования до сих пор не могу получить, а от прошлого остались медяки.
Живу здесь, в моей родной обстановке, прекрасно, и чем лучше мне здесь, тем более чувствую, что все это остатки и последки, незаслуженно оставленные мне пока Богом от прежнего мира, но остатки, готовые уйти от меня. А мне жаль, если они уйдут от меня, хотя, с другой стороны, не могу не сознаться, что эта любовь к здешнему моему углу есть тоже земное пристрастие. В некоторое оправдание себе скажу, что это пристрастие имеет основание, ибо лишь сюда возвращаясь я прихожу в себя, во внутреннего своего человека, и начинаю с миром на душе отдавать себе отчет в том, чем живу, в чем изменяюсь, что ценно и что обманчиво, – в чем правда и в чем ошибка.
Да, ничто, видимо, не может мне заменить здешних мест и здешнего моего угла. У меня ведь есть какая-то «ревность патриотизма» в отношении родных мест, нашего серого пейзажа, наших здешних красок Волги, полей и лесов; да кроме того какая-то органическая привязанность к родному дедовскому углу.[2]2
Это, пожалуй, и хорошо, что Вослома продана матерью. А то пристрастие мое к родному и дедовскому имело бы еще более глубокие корни!.. Здесь и далее примеч. А. А. Ухтомского.
[Закрыть] И вот когда Вы писали мне о Волге летом, я так и переживал с Вами то, что было пред Вашими глазами, – переживал тот воздух, которым Вы дышали. Но когда в Ваших письмах простота волжского берега – с его буграми, перелесками, селами и деревушками – сменилась грандиозными кавказскими картинами с пропастями, орлами (и с неизбежными воспоминаниями о разных Мери, Грушницких, Печориных и прочей чужеядности…), так мои часы и остановились. Чужая это для меня красота, не ей нам дать мир и научить нас…
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль,
Не ей поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль!
Много здесь читал из тех книг, что оставались здесь, книг – обитательниц здешнего дома. Притом и одну из новых петербургских книг, именно – Булгакова «Два града». И то, что вылилось из души Булгакова, вместе с тем, что читал я здесь (авву Григория Синайского, Симеона Благоговейного, преподобного Максима Исповедника), слилось в моем сознании в цельную, очень цельную, но и очень тяжелую картину; мне по-новому осветилась современность, ближайшая современность последних лет, которую мы только что пережили. И знаете, ужасно мне становилось от чувства, что в этом, так сказать, «вздохе истории» так явственно повеяло духом Антихриста, – самонадеянным, гордым, превознесенным в своих собственных глазах, но, в конце концов, таким глупым и бессильным духом надмевающейся человеческой «самости». И ведь мы участвовали в этом вздохе: я хочу сказать, – в наших душах нашелся же резонатор, который тоже пожужжал в ответ и в тон этому Антихристову вздоху! Да, мы так или иначе участвовали в этом вздохе, повинны в нем!..
Как же и чем мы повинны? Я думаю, что вины тут очень и очень разнообразные – у каждого в меру его дарований и душевного склада: как всегда, кому больше дано, с того больше и взыщется. Вина нашего, с позволения сказать, «культурного общества» в том, что жизнь его в отношении низших братии и народа вообще была (и есть!) одно сплошное преступление;[3]3
Читали ли Вы, кстати, Родионова «Наше преступление»? Там все правда, за исключением слишком поверхностного взгляда на причины вещей: ведь не от водки же одной и не от глупости либеральной интеллигенции одичал народ! Причина глубже, – она в порочности души самого «культурного общества» нашего!
[Закрыть] вина правительства в том, что представлено оно людьми слабыми и эгоистичными, переставшими служить «Богу и великому Государю», служившими же своему гадкому благополучию и детородию; вина так называемой «боевой интеллигенции», – по крайней мере, снаружи, с поверхности, – в удивительном легкомыслии и неведении родного народа, которому норовили «служить»; вина русской церкви в том, что – по крайней мере, в лице предержащих властей своих – ушла она в приземистое, хозяйственное «служение трапезам», тогда как замолкло живое христианское слово и в государственной и в общественной жизни. Но всего глубже, конечно, вина отдельной, интимной человеческой личности в ней самой; и эту вину я ощущаю прежде всего как вину мою. А вина эта именно в том, о чем я писал Вам в виде еще неясного для меня самого намека: вина в самости, во внутренней, тонкой гордости, – в том, что вот непременно по-своему, непременно своим путем хотим мы (и хочу я) идти в жизни и искать ее правду. Вот такая погоня, именно погоня развилась у нас за «новым словом», – как будто именно в новизне спасение! И столько новых слов! Столько претензий на новые слова! Столько, наконец, лопнувших и погибших лягушек, – несчастных, глупых лягушек, раздувавшихся для «нового слова». Сколько ведь перетравилось бедных «малых сил», обманутых обещаниями «новых слов»!
Но, родная моя, мы ведь все заражены этою атмосферою идолопоклонства пред «новыми словами»! Сколько бы драгоценного времени и досуга для настоящего дела было сохранено, если бы не эта масса нового писательства, масса брошюр и книг, масса бумаги, бумаги, бумаги, букв, букв, новых и новых слов!
И Вы не совсем поняли мое чувство, возникшее при встрече со старыми моими друзьями по Дух. Академии. Я был бы совершенно спокоен, если бы был уверен, что путь, на который я встал, и их путь, которым они идут, по существу один и тот же – путь Христов, и разнятся они лишь по внешней форме. Но меня ужаснула мысль, что я, как бы подчинившись господствующему духу, уклонился с настоящего-то Христова пути, незаметно для самого себя мало-помалу отдалился от него. Ужаснула мысль, что искание «нового слова», в котором я несомненно повинен, отвело мои силы от настоящего, насущного дела на ниве и жатве Христовой. И вот почувствовалось мне, что страшно все будет, если пред лицом Вечности спросят меня: где же это ты был и что делал, когда столько низших братий ждали от тебя простого и бесхитростного слова Христова и когда товарищи твои изнемогали и теряли силы в труде Христовом?
И вот еще что приоткрылось мне и что также способно было меня устрашить. Вот сколько потухавших и ослабевавших душ осветило и укрепило простое слово в духе Христовом, произнесенное самыми заурядными деятелями из моих академических товарищей; и это только оттого, что слово было в духе Христовом. А я вот, со всеми надеждами, которые на меня возлагались, делаю что-то далекое и подчас недоуменное для студентов и сам все более и более сомневаюсь в полезности той машины, в деятельности которой участвую. И при надеждах, которые на меня возлагали, я остаюсь, можно сказать, бесплодным. Мне вспомнились слова: «Аз есмь лоза истинная и Отец мой делатель есть. Всяку розгу о мне не творящую плода измет ю; и всяку творящую плод, отребит ю, да множащий плод принесет… Аз есмь лоза, вы же рождие. И иже будет во мне, и аз в нем, той сотворит плод многе: яко без мене не можете творити ничесоже. Аще кто во мне не пребудет, извержется вон, якоже розга, и изсышет…» (Иоанна, гл. 15).
И вот когда после тупой зимней сутолоки я встретился со старыми друзьями и посмотрел на пройденные и на лежащие пути спокойными, непредвзятыми, «объективными» глазами, мне бросилось в глаза мое духовное неплодие, и оно устрашило меня, как симптом того, что ветвь моя стала засыхать; засыхать же она могла лишь оттого, если она отделилась от древнего источника – «лозы Христовой».
А если она отделилась, то в этом виновата, конечно, не обстановка, не внешний шум и говор, <…> а нечто во мне самом, в самой интимной личности моей. И это в интимной личности есть самость.
Что же может оградить от этой самости?
Пока сейчас вижу только одну силу – молитву.
Я вот о молитве-то и читал и вчитывался здесь у Григория Синаита, Симеона и Максима. Но, знаете, я открыл, что их читать можно тоже только на молитве же: иначе большая часть содержания, самого жизненного и теплого содержания, ускользает из внимания или укладывается в уме не так. Тут, для понимания этих великих психологов, нужна не абстрактная мысль, а что-то внутри, – теплое сердце. Сердце же теплеет только во время молитвы и от молитвы. <…>
Я знаю, что Вам знакомо состояние молитвы; и так часто вспоминал Ваши рассказы о том, что с Вами бывало в обществе, среди людей, когда Ваше сознание уходило. По отцам, молитва тоже не связана, конечно, ни с каким местом и обстановкой, у совершенного она всегда и везде. Совершенная молитва, по отцам, это как бы внутренняя мысль в сердце. <…> Но эта высшая, внутренняя молитва есть идеал; идеал было бы пагубно брать за обыденное правило; и оттого-то в нашей обыденной жизни необходима постоянная и неослабная дисциплина молитвы. По мысли отцов, молитва есть наука, трудная наука. Без дисциплины в ней легко поскользнуться и упасть, – легче, чем где-нибудь, ибо чем выше вещь, тем легче упасть с нее. Нет ничего пагубнее той распространенной в публике мысли, что молиться надо лишь когда хочется – когда придет «стих» или «вдохновение к молитве». Все ленивые люди склонны говорить о вдохновении и о том, что они «ожидают вдохновения». Молитва есть прежде всего труд. <…>
Вот, впрочем, еще идея, которую хочу записать для памяти a propos ко всему предыдущему, – идея, которая ходила передо мною давно уже, но которую опять-таки я освоил в это последнее время.[4]4
Впрочем, еще в дневнике моем я писал Вам нечто близкое, хоть и не совсем то.
[Закрыть] Одно из тонких заблуждений, которым живет современный человек, заключается в фантоме, что истина, правда, нам доступная, есть искомый продукт (плод) нашего абстрактного ума, и если еще истиной в ее полноте мы пока и не обладаем, то все же история идет к тому, что именно ум овладеет истиною. Такая вера в ум называется «рационализмом», и – можно сказать – вся т. наз. точная наука открыто или явно живет этою ничем не доказанною и не оправданною верою. Не нужно никакой переделки всего прочего человека, не нужно чувства, не нужно нравственной переделки для восприятия истины, ум воспринимает ее, открыв ее; и она переделает остального человека.
Правда же, как я убеждаюсь более и более, в том, что именно для открывания и для восприятия истины (самого ощущения и чувства истины) требуется уже перевоспитание, коренная переработка и, в известном смысле, переворот в личности человеческой. Человек всегда, а в восприятии истины в особенности, движется и должен двигаться лишь целиком: всей своей природой – и умом, и чувством, и волей, у отцов, которых я теперь читал, великолепно освещена эта идея.
Ну, простите пока. Я до сих пор еще не был у матери и сейчас иду.
Всего хорошего. Преданный А. Ухтомский
10
11 августа 1912. Рыбинск
Родная моя Варвара Александровна, спасибо за посылку, за письма. Когда я ехал сюда, то в дороге еще назревало во мне что-то под влиянием наших последних бесед, что надо было написать Вам, и, подъезжая к дому, я чувствовал, что буду сейчас Вам писать. Что это было? Я теперь не знаю, что именно я хотел сказать, – не помню; но главное было просто в том, чтобы дружески, братски, потеплее, крепко пожать Вашу крепкую, сухую и мужественную такую руку. И представьте себе, что затормозило тогдашнее мое писание! Это Ваше письмо! Оно, очевидно, пришло в Рыбинск одновременно со мною, в том же поезде; и его принесли почти сразу после моего приезда домой.
Я схватился за него, потому что оно встретилось с моим собиранием, назревавшей потребностью написать Вам, но… оно-то и затормозило меня. И вот ведь какая «мелочь»: не выходит у меня, просто не выходит обращение к Вам по-другому, чем вот так, как я пишу сейчас и как писал исповедь и прежние письма. Что-то внутреннее и очень серьезное в моем отношении к Вам не допускает этой так называемой «теплоты», т. е. открытой теплоты! Помните, я когда-то говорил Вам, что мы никогда не будем на «ты»? И это мое серьезное чувство. Я не могу и не должен допускать этого «ты».[5]5
Может быть, это только «покамест». Не знаю.
[Закрыть] Я чувствую это так глубоко, что считаю это голосом совести.
И вот, с одной стороны, как самому надо было писать Вам; и дорого было, что Вы именно из родного моего угла хотели от меня в первый раз услышать «ты»; с другой же стороны, я так вот все и отходил от писания: хотелось и просьбу Вашу милую исполнить, и никак не мог я этого сделать… А тут, со второго дня моего пребывания здесь, нахлынули на меня здешние люди с тревогами, с просьбами, с исканиями… И представьте, что я только вчера, 10-го, в первый раз за все время сел за бумагу и перо, чтобы записать некоторые мысли, родившиеся от чтения преподобного Макария Великого. И только что вошел в писание, восстановил в душе то, что надо было сказать, как пришла с почты посылка от Вас, да еще такая посылка! Спасибо Вам, родной и сердечный мой друг, за то, что доверили и прислали Вашу беседу, – беседу Вашей души самой с собою. Я считаю, что это – ответ на мою исповедь. Нехорошо и грех было бы, если бы сожгли плод внутренней своей работы. Порывание сжечь свое писание было и у меня, когда писал исповедь; но казалось мне это неуважением к жизни, текущей от Бога. За все слава Богу, за такой содержательный наплыв жизни, чувств, мыслей – в особенности. Пройти мимо него, сжечь содержание его, значит не дать славы Богу. Именно содержательность, содержательность до мучительности и говорит, что это не только человеческое, но от Божией милости идущее было, что и в моем писании Вам, и в Вашем говоре самой с собою много чисто человеческого; но надежда и молитва моя в том, чтобы главное-то принадлежало Божиему голосу в нас, и постепенно, рано или поздно, голос Божий пересилит все остальное, – все остальное исчезло бы и сгорело в нем. Вот таков образ всего мира. Множество в нем голосов, множество многое всякого, волнующегося, как море, содержания; но в нем есть и голос Божий («Слово Божие»); и надо, чтобы этот голос Божий пронизывал все остальное, чтобы все остальное постепенно к нему собиралось: сначала другие голоса подстраивались бы к нему, составляли бы понемногу из волнений и хаоса – стройный или настраивающийся хор, а потом и все исчезло бы в том едином голосе, чтобы был «всяческая и во всем Господь». То, что ярче и горячее горит, скорее приходит к цели своей, – сгореть, чтобы исчезнуть в Боге.
Ваша тетрадь как-то особенно пришлась мне посреди мыслей, навеянных великим египетским христианином – преподобным Макарием. Как мне хочется перелить в Вас многое из этого Макариева моря. А ведь это море! И Вы, в Вашей тетради, так близко подошли самостоятельно к этому морю. Господь да сохранит Вас, и осветит, и спасет! Давно молитва моя о Вас такая, чтобы дал Вам Господь, как Ангелу Вашему, «вражия сети сокрушить и как птице избавиться от них помощью и оружием Креста» (смотрите Тропарь Великомученице Варваре).
Старухи мои сегодня причащаются. Я пишу Вам как раз в то время, как они за обедней, и я жду их, чтобы пить чай. Вот в такие мирные и тихие минуты мне хотелось бы, чтобы Вы были здесь; но когда сутолока, наплыв людей со стороны, все рассматривающих, всем «интересующихся», обо всем имеющих досуг судить, – тогда-то не хочется мне Вашего приезда сюда. В первые дни, когда была эта сутолока, я доволен был, что Вы не здесь. Теперь хотелось бы, чтобы побывали Вы здесь. Но ведь из этого могут выйти сплетни, кого-нибудь это может соблазнить! Значит, лучше избежать соблазна людского, – пускай будут покойны, не судят и не грешат языком. Помните, как говорил апостол Павел: «Если я соблазню кого-нибудь тем, что буду есть мясо, то да не буду есть мяса вовек». Но все-таки, если бы экспромтом побывали здесь, было бы хорошо! Если положит Бог на душу и благословит, то сделайте так. Как Бог благословит.
Но уехать сейчас отсюда я не могу, ибо едва успею сделать то, что намечено: ведь у меня уйма чтения, взятого с собою, к лекциям, подготовка (хотя бы беглая) к курсам и т. п. Бог даст, съездим в Новгород вместе в другое время. Пишите скорее, – обещаю и я скоро написать, – конечно, если дела пойдут так, как сейчас, т. е. без гостей и в мире. Мне грустно, что нельзя сделать этой поездки, о которой пишете, но право – это было бы какое-то отчаяние, пренебрежение делом насущным, которое на носу, в сентябре. Я едва успею подчитать к лекциям!
Спасибо Наталье Яковлевне, что подумала обо мне тогда, в мой поздний отъезд из Александровского поселка. Дошел я до дому благополучно, но именно дошел, ибо трамвай более уже не ходил, извозчики же просили minimum 1 р. 25 к., что меня рассердило, и я пошел пешком. Темных физиономий встретилось немало, но большею частью «парами» в состоянии «воркования», и я склонен именно этим объяснять относительную благосклонность, с которою меня пропустили: внимание было занято другим делом… Но городовых на этом пути почти очень мало, – кажется, всего двое от Новой Деревни до Большого проспекта! Это, разумеется, нисколько не может гарантировать от ограбления!
Из гостей, посещавших меня здесь, наиболее «неприятный» – неожиданный знакомец Ваш Егор Эсаулов! Он приехал с женою из бежецкого имения; очень изменился, постарел даже, – видимо, в довольно твердых и разумных руках своей супруги сделался положительнее, покойнее. Дай Бог им сжиться!
Жена его – родственница здешних Мусиных-Пушкиных, производит впечатление неглупой женщины, и, должно быть, не без характера. В этом (если это так) спасение Егора. У матери моей я еще не был, и тяжело думать, что придется пойти туда.
Не смею я обратиться к Вам с просьбою – жалко Вашего времени. Но может быть, что не далеко будете и не очень Вас затруднит, а мне очень важно было бы справиться, как зовут г-жу Советову (мать Саши Советова, о котором я говорил Вам). Она только что написала мне письмо, а я ответить не могу, ибо не знаю (забыл!), как ее имя. Они сейчас еще на даче, но городская их квартира на Васильевском острове, Кадетская линия, д. № 29. Это у церкви Великомученицы Екатерины. Если бы Вы там на дворе по секрету справились, как зовут эту женщину, было бы хорошо. Саша заболел, не знаю, решатся ли на Духовную Академию и на монашество; мать пишет, что пришлось уже прибегать к помощи Бехтерева. Бедный мальчик разнервничался. Они просят помочь ему, а я пока вот и отвечать им еще не могу… Господь с Вами.
Ваш А. У.
11
13 октября 1912
Милый друг, я нисколько не сомневаюсь, что наше дело с Вами, – все, с начала до конца, сказанное мною Вам и Вами мне, – было перед Богом сказано. До сих пор это так и было, и необходимо, чтобы так было и впредь. Про 22 октября я, конечно, не забывал и не мог забыть. Вы и знаете, что об этом я не мог забыть. Все время в Рыбинске жил я с этою памятью, с нею становился на молитву, да укрепит Господь исполнить на Казанскую, – наш родовой праздник, – нашу с Вами мысль. Радостно и встретился я с Вами после Рыбинска, потому что уверен был, что мысль наша удастся.
Но теперь я еще раз прошу Вас, друг мой, не поскорбите на меня и исполните мою просьбу – отложить дело до рождественских каникул. Перед Богом мы с Вами подали руку друг другу не теперь, а давно, и перед ним мы уже одно, насколько пребываем в Его любви. Вопрос ведь не в том, по-моему, чтобы взяться теперь за руки пред Богом, но чтобы люди признали нас и наш союз. Вот это то людское признание, людское оповещение нашего дела отложим еще, прошу Вас. Мне хочется, чтобы Вы послушали эту просьбу мою не со скорбью, а со светлою душою, ибо нет тут места скорби: перед Богом, верю я, мы уже соединены давно, и вот Вы, как друг, как жена, помогите мне исполнением того, о чем прошу, и не отнеситесь ко мне с недоверием.
Сейчас есть ряд обстоятельств, которые заставляют желать, чтобы обо мне, насколько возможно, не было слышно и чтобы обо мне поменьше говорилось. Я только что вступил в старостинство, и внимание очень многих с сомнениями, отчасти и недоброжелательством, направлено в мою сторону. Нужно некоторое время в молчании приучить к себе, постепенно встать на твердую землю. А мне ведь надо утвердиться на твердой и самостоятельной позиции не только в отношении той партии, что готова напортить мне дело, как стороннику отца Семена Шлеева, но и в отношении самого отца Семена, ибо многое в его образе действий претит мне, а при моем старостинстве он может и склонен делать то под моим флагом. Нужна бдительность в обе стороны, а для этого, пока дело совершенно вновь, нужно, повторяю, чтобы обо мне помолчали, успокоились, присмотрелись.
Другое, подобное же, обстоятельство в университете. Разносится по университету и университетским кружкам слух, пока неясный и глухой, что в министерстве была, а может быть, и есть мысль назначить меня профессором физиологии на место Н. Е. Введенского. Помните, я говорил Вам, что Н. Е. дуется почему-то на меня и мы с ним не разговариваем? Теперь это объяснилось до крайней степени: именно в ту пору, когда началось это охлаждение между нами, до него и довели разные недоброжелатели слухи, идущие из министерства; я уверил Н. Е-ча, что я-то лично виноват в этой идее министерства менее всего; мало того, идея эта ставит меня в довольно тяжелое положение пред факультетом, которому министерство думает навязать профессора «по назначению», нарушая право факультета избирать своих членов. Вот в этом отношении опять надо, чтобы разговоры обо мне улеглись, по крайней мере на некоторое время. Н. Е. Введенский теперь, – когда дело несколько выяснилось, – говорит, что сам очень был бы доволен моим назначением, что мы с ним ужились бы, если бы он оставался при лаборатории и т. п. Но, во всяком случае, надо встать в более удовлетворительное положение по отношению к факультету, чтобы назначение со стороны министра не носило характера резкой демонстрации против факультета и факультет видел бы во мне более или менее своего. Вот мое чутье говорит мне, что и здесь начало моего приват-доцентства должно быть потише, и в первое время лучше, чтобы обо мне помолчали, ненадолго забыли бы обо мне.
…Итак, если можете, то со светлою и ясною душою исполните мою просьбу и будьте мне в этом помощницей: отложим наше дело, т. е. собственно оповещение нашего дела перед людьми, до рождественских каникул. Как бы подпорою моей просьбы является и то, что икона Владимирской Божией Матери все еще не окончена Чириковым, и 22-го октября, как в минувшую Лазареву Субботу и в минувшую Пасху будем знать, что пред Богом мы уже соединены и пребываем одно, насколько пребываем в Его любви. Еще вся жизнь перед нами впереди, может быть – длинная жизнь, много дела перед нами…
Сегодня, одновременно с Вашим письмом, я получил письмо от А. Ф. Березовской из Рыбинска. Она опять умоляет помочь ее сыну, который теперь околачивается в Петербурге в ожидании места. Не можете ли, друг мой, помочь? По крайней мере, есть ли надежда впереди у Ваших знакомых? Не откажите и сделайте, что можете. Я до известной степени виноват в том, что парень приехал сюда. Попробуйте почву у Мясоедовых. Я до крайности не буду прибегать к помощи Ахлестышевых или Кривошеиных, так как там у меня намечена уже протекция для Левичева и исполнить ее следовало бы для умиротворения в нашем приходе.
Яблоки я получил к себе уже дня три, но все не нахожу энергии перевести их к Вам, ибо это целая бочка пуда в три. Как бы их переправить?
Молюсь, чтобы Господь Вас вразумил, укрепил и порадовал Ваш дух, чтобы Вы исполнили мою просьбу, как житейскую просьбу в начале нашего длинного, может быть, пути.
Простите Вашего А. Ухтомского
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?