Электронная библиотека » Александр Секацкий » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Жертва и смысл"


  • Текст добавлен: 28 октября 2021, 18:40


Автор книги: Александр Секацкий


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
2. Европейский ресентимент и греческий логос

Если вообще можно говорить об открытиях в философии, то навскидку их вспоминается три: ego cogito Декарта, гегелевская диалектика (работа негативности) и ресентимент Ницше. Это если не считать греков, которым в философии принадлежат все остальные открытия.

Идея ресентимента как психологической группировки или перегруппировки обладает мощным эвристическим потенциалом, не исчерпанным и по сей день, она объясняет множество обострений, осложнений и воспалений человеческого поведения, в том числе и феномен осложненной рефлексии и даже саму моральную рефлексию в ее специфических берегах, в большинстве пунктов ее исторической встречаемости. Но не везде и не повсюду. Объясняя многое, универсальность ресентимента кое-что и скрывает, она скрывает нечто на манер недостающей массы, темной материи и темной энергии, можно сказать, что и самого Ницше его ослепительная идея ресентимента лишила чести еще одного открытия, конечно же, принадлежащего Элладе. Говоря коротко, эта неопознанная гравитация есть логос – очень похожий на ресентимент, но таковым не являющийся. Приступим к разбирательству.

Ницше против морали

В большинстве таких поединков Ницше выходит победителем, нанося точные, можно сказать, неотразимые удары ревностным морализаторам. Ну вот, например:

«Мораль в своей основе враждебна науке: уже Сократ так настроен, и именно потому, что наука придает значение таким предметам, которые с “добром” и “злом” не имеют ничего общего и, следовательно, уменьшают значительность чувства “добра” и “зла”. Ведь мораль хочет, чтобы к ее услугам был весь человек и все его силы. Ей кажется расточительностью со стороны того, кто для расточительности недостаточно богат, если он серьезно отдается растениям и звездам»[26]26
  Ницше Ф. Воля к власти. – СПб., 2007. – С. 252–253.


[Закрыть]
.

Интересное наблюдение, и все же Ницше раз за разом промахивается в своих атаках на греческий феномен:

«Какое же значение имеет в таком случае реакция Сократа, который рекомендовал диалектику как путь к добродетели и насмехался над моралью, которая не была в состоянии логически оправдать себя? Но ведь последнее и есть ее достоинство. Лишенная бессознательности – куда она может годиться?

Когда доказуемость была поставлена предпосылкой личной добродетельности, то это ясно указывало на вырождение греческих инстинктов. Сами они – типы вырождения, все эти “герои добродетели”, мастера слов»[27]27
  Там же. С. 239–240.


[Закрыть]
.

Дело, однако, в том, что это и есть логос, таков, каков он есть. Да, изощренность сознания призвана компенсировать недостаток свободной мощи, и Ницше не упускает случая подчеркнуть это:

«Нужно очутиться в затруднительном положении, нужно стоять перед необходимостью насильственно добиваться своего права – только тогда можно воспользоваться диалектикой. Евреи поэтому и были диалектиками, Рейнеке-лис тоже, Сократ тоже»[28]28
  Ницше Ф. Воля к власти. – СПб., 2007. – С. 241.


[Закрыть]
.

А вот и нет. Евреи и Рейнеке-лис и в самом деле практикуют компенсирующую диалектику, однако Сократ, если присмотреться, берет на себя добровольные трудности, а главное – Ницше не заметил, сколько азарта, хюбриса, состязательности и, как ни странно, веры в результат в этом упражнении сознания, в настоящих олимпийских играх сознания, идущих непрерывно и собственно именуемых Логосом. Все следует преобразовать в знание, в частности, в рассуждение, необходимо проверить всякий феномен на предмет возможности преобразовать его в знание. Фронезис и эпимелея неразлучны со знанием в этой олимпиаде. Очень трудно понять, что силлогистика и «Никомахова этика» Аристотеля, искусство пропорций и музыкальных интервалов Пифагора, моралистика Сократа, а возможно, и вычисления Евклида – суть звенья одной цепи и разница прежде всего в том, что в одном случае феномен легче поддавался логосу, а в другом возникали нешуточные проблемы. Скажем так: формализация логики прошла с бо́льшим успехом, чем формализация этики, но предположим также, что преуспеть хотелось в равной мере и там, и там. Так ли уж зря Сократ насмехался над той моралью, которая не в состоянии логически оправдать себя? Опыт, который не в состоянии себя выстроить логически (в соответствии с логосом), вызывал насмешку и пренебрежение у эллинов. А вот если удалось исчислить правильную пропорцию, золотое сечение аффективно-поведенческого типа, рассчитать оптимальную дистанцию между безрассудством и трусостью – то это и служило поводом для уважения и приносило пользу. Ни один народ во всей Ойкумене не имел ничего подобного этому эллинскому логосу, всюду нацеленному на соразмерность, а значит, занимающемуся соотношением размеров. Разбавленное вино, отлично годящееся для пира, и разбавленное безрассудство, пригодное для боя, – они вовсе не так уж далеки друг от друга. А исчисления проводятся на автопилоте, как прыгун по мере приближения к точке прыжка соизмеряет разбег, но могут быть и показаны, могут предстать в открытом режиме. Так же происходит и у ученика с собственно арифметическими подсчетами, и как раз это имели в виду Сократ с Платоном, утверждая, что добродетель есть знание. Это знание трудно формализовать, оно останется слишком практическим, но в случае чистой души настройка, установка лада и подгонка пропорций возможны.

Вот что такое логос эллинов, нисколько не похожий на резонерство «гуманистов» и учителей жизни, где бесчисленные моральные резоны действительно указывают на бессилие морали. Если на что-то и похоже это бесстрашие силовых исчислений, сквозных бурений, входящих во все породы подобно буру, – если оно на что-то и похоже, то на столь же сквозное римское чувство права, от которого последующие народы заимствовали только готовую систему без чувственной достоверности.

Промах Ницше проявляется уже в «Рождении трагедии», где он обвиняет Сократа и последующих моралистов в осуждении дионисийского начала. Здесь видит Ницше начало изнеженности и работу компенсации – и ошибается, ибо это как раз суверенность как образ жизни, действительный практический разум (логос), а не один только его титул, как зачастую бывает у Канта.

Иллюстрацией дионисийства могло служить любое архаическое общество, иллюстрацией логоса – только Эллада. Так что дело даже не в эксклюзивности морали как резонирования, просто мораль была, возможно, самой неподатливой и интересной породой, но пропорции и исчисления пронизывали также весь греческий эстезис.

Мы победили врагов – но кто из нас был лучшим? Мы готовы проверить это и многое другое в состязании. А мораль – какой же в ней прок, если она не может отстоять собственные основания? Если она не победительна в споре, будет ли так уж хороша она на деле? И это не ресентимент, этому феномену, собственно греческому чуду, подобает свое, особое имя. Трудно найти в истории другие прецеденты – впоследствии нечто подобное происходило, вероятно, и у либертенов, и у героев де Сада, и, конечно, у русских нигилистов, когда «природная доброта» не интересовала по-настоящему нравственного человека… Но греческий логос все же остался беспрецедентным в истории.

Следовательно, великий эллинский клинамен, отклонение, уводящее от подлинности прямой чувственности и прекрасно описывающее как пациентов Фрейда, так и пациентов Яхве, ресентиментом не является. Перед нами нечто весьма похожее в проявлениях, но сущностно радикально иное.

* * *

Едва ли не прежде всего ресентимент проявляется как осложнение прямой чувственности, открывающее дорогу богатому пласту компенсаторных реакций. Начинается выработка психологичности и собственно психологии, в терминологии Ницше, изощренности и «измораленности» всякого рода. Но к описанию получающегося в результате «интересного животного» после Достоевского, Фрейда и самого Ницше не так много можно и добавить[29]29
  См.: Шелер М. Ресентимент. – М., 2014.


[Закрыть]
. Однако во всех описаниях, в самых подробных картинах явлений присутствует неучтенная, недостающая масса – по крайней мере риск такого присутствия налицо и от него не избавиться, если не зарегистрировать эту подвергнутую столь надежной маскировке инородную силу.

Ярче всего она обнаруживается в греческом логосе, в том числе и как сам этот логос. Но даже и здесь подобная монополия, назовем ее так, дополнена и смикширована парными силами и началами, в свою очередь разнородными друг другу. Это и дионисийское начало, в рамках которого открываются великие архаические резонаторы иночувствия, – по отношению к нему исходно и задается ресентимент, и агональность-состязательность, накрывающая логос, но уходящая за его пределы, и практики толкования Дельфийского оракула (как и других), обеспечивающие производство жребия и участи.

Всепроникающий логос (по аналогии с проникающей радиацией) имеет все же опознаваемые черты, повсюду отличающие его и от ресентимента, и от прямой чувственности. Опознаваем он и в структурах состязательности, и едва ли не единственным, кто предложил тематизацию логоса в этом предельно широком смысле, был М. К. Петров, согласно его трактовке, «греческое чудо» определяется тем, что, в отличие от лично-именного и профессионально-именного кодирования, управляется понятийным кодом – осуществляется «управление по слову»[30]30
  Петров М. К. Язык, знак, культура. – М., 1991.


[Закрыть]
. «Логос» как раз такое слово, которое обладает валентностью ко всем словам, то есть способно присоединять их со всех сторон и само входить в любые длинные цепочки. То есть это не просто слово из сферы Gerede, но и не понятие, которое производно от логоса и представляет собой частный и более поздний случай. Можно даже сказать, что понятия были отобраны постепенно, посредством селекции, причем этот отбор не закончился и до сих пор. «Логос» этимологически есть производное от греческого глагола «legein» (связывать, сплетать), и количество сплетений и хитросплетений достаточно велико, причем сплетения осуществляются безотносительно к линиям «первоначальной разорванности». Некоторые образующиеся связи действительно, так сказать, пригодны для управления, другие, так сказать, подлежат проверке, в целом же жгутики рассеченной гидры порой словно наощупь оплетают друг друга, ведь архаическая адресация («программирование в имя») сбито, однако ожидавшейся «хаотизации», ожидаемого расчеловечивания не наступило, и в этом первая, быть может, самая чудесная часть греческого чуда.

Адресный текст-инструкция поступает на приемное устройство и воздействует на него, «наматывается» как информационная РНК в процессе производства белков. Список имен или реестр приемных устройств и обеспечивают важнейшие типы и результаты деятельности. Это могут быть и поведенческие реакции, и резонаторы коллективных аффектов, и профессиональные результаты, то есть конечные изделия, будь то изделия кузнецов, гончаров, могильщиков или номографов. Проникающая логотомия рассекает целостность текста-инструкции и отсекает адресную строчку. Благодаря этому обнажаются промежуточные сцепления и тем самым визуализируется странное знание, которому не достает концевых элементов, самих «фиксаторов know how». Оно-то, это знание, и именуется «эпистеме», то есть общее, пригодное для множества достаточно разнородных концевых соединений. Именно его и воспевают Сократ, Платон и Аристотель, да можно сказать, и эллины в целом, поскольку это и вправду их уникальная, судьбоносная особенность.

Оценки такого знания, безусловно, зависят от того, как к нему подойти. С одной стороны, это знание причин, первоначал, знание, приближающее к Единому. С другой – его оборванные нити болтаются как ни пришей кобыле хвост, и ничего весомого с обрывков не свисает. Так склонны были оценивать чистый логос и многие эллины, и, безусловно, все варвары, для которых пустые слова, не ведущие ни к какому «ноу хау», должны были казаться проявлением абсурда, как и время, потраченное на ведение разговоров об «отсутствующих предметах» – о подковах, которые не будут выкованы, об амфорах, которые никакой гончар не изготовлял, о лире и арфе в качестве примеров, об определении, которого никто не требовал…

Большинству эллинов подобные разговоры, которые они вскоре стали называть «рассуждениями», вовсе не казались ни пустопорожними, ни абсурдными, им предавались охотно, на них тратили время и даже лучшее время, драгоценное достояние свободных граждан. Все это практиковалось с увлечением, с азартом, с хюбрисом, в совокупности это и был логос во всей красе, а в интересующем нас аспекте – логотомия, принудительное обращение к оголенным проводам или паутинкам, которое временами и принимало характер рассуждений, исчислений, выстраивания пропорций, получая при этом солидарно высокую оценку. И это, собственно, имеет в виду Сократ, когда говорит о чрезвычайной важности знания оснований мужества, оснований прекрасного и добродетели вообще. И это не похоже на осложнения и воспаления ресентимента, поскольку нет внешних, присоединенных целей, к которым нужно уметь перегнать и «перелгать», как говорит Ницше, те или иные обстоятельства, будь они чувственными или правовыми. Греки просто решаются, воистину решаются неведомо на что, и негативная практика софистов тому подтверждение. Ведь слова и обрывки слов, входящие в зацепление, еще не понятия, но они никогда бы и не стали понятиями, если бы не мужество и безоглядность эллинского логоса.

* * *

Итак, прежде чем по монолитному кристаллу души пошли трещины ресентимента, прежде чем трансперсональный проект Юнга (распадающийся на архетипы) сменился «проектом Фрейда» (двоящееся бессознательное), имел место еще один тектонический разлом, великая логотомия, породившая греческое чудо и, в значительной степени, саму нашу цивилизацию. Первый логотомический разлом остался незаметным в своей сущностной значимости, а все его последствия были приписаны ресентименту, при том, что честь открытия и «честь закрытия» принадлежат одному и тому же человеку, Фридриху Ницше. Катастрофа ресентимента породила психику (из психеи) и ее последствия, вместе с великим порождением (становлением, в отличие от трансформаций), следует считать на сегодняшний день почти преодоленными. Логотомия приводит к не менее чудесным следствиям, список которых до конца не ясен. Но среди них, как бы между прочим, логика и этика, плоды рассечения мифоса и этоса, плоды логотомии. Ресентимент застает логику уже в целом готовой, но пользуется ею чрезвычайно лукаво, в результате чего метафизика по-прежнему «шита белыми нитками», то есть связи, узлы избранных понятий набросаны на скорую руку, и общее (и по сей день) правило применения логики таково: чем ближе к важнейшим сингулярным точкам расположены логические связи, тем менее они «логичны». Это можно назвать минимизацией логической добросовестности по мере приближения к центру откровения, в том числе личного откровения. Но практически все это есть результат вторичного злоупотребления, ответственность за которое несет ресентимент, причем прежде всего в «иудейско-христианском» изводе, который Ницше преимущественно и исследовал и изобличал.

Первый тектонический разлом не мог предполагать заранее направление дрейфа «тектонических плит» – и каким образом эллинская состязательность, беспрецедентная атмосфера полемоса, смогла задать подходящие критерии отбора, настроить механизм селекции – это остается в значительной мере неясным, очевиден лишь общий ажиотаж, с которым подвергались проверке все новые сплетения глагола legein, налицо интенсивность аполлонической настройки. Выражение «броситься в стихию Диониса» звучит достаточно привычно: потерять себя, потерять голову от любви, от гнева, от неодолимой силы искусства (например, трагедии) – это вроде само собой разумеется… Как-то так оно и происходит. А Аполлон, со своей стороны, предлагает систему сдержек и противовесов, он охлаждает горячие головы, обуздывает неистовых, подбивая для этой цели и к резонерству, которое, впрочем, способно выйти и к собственной цели. Впрочем, если бы повадки этого бога были действительно таковы, он мог бы быть Богом Ресентимента, и ресентимент, возможно, считался бы священным аполлоническим состоянием, как одержимость Вакхом, только с другим знаком. Но похоже, что эллины бесстрашно бросались в аполлоническую стихию, как в омут, с головой, понимая, что и она «жестче, чем лихорадка, оттреплет» (А. Ахматова), не уступит в этом качестве Элевсинским мистериям и другим дионисийским погружениям. Именно этим сущность логотомии радикально отличалась от ресентимента.

Среди прочего, это означает, что и логика была обретена отнюдь не путем завидного повторения или педантичной схематизации. Поначалу среди сплетений вовсе не доминировали те, которые в качестве образцов банальности приводит Аристотель: все люди смертны, Кай – человек, следовательно, Кай смертен. Хотя бы даже категорические силлогизмы Аристотеля действительно отражали порядок сущего, это вовсе не значит, что исторически они сразу же, первыми, подвернулись под руку. Есть основания подозревать, что первоначально после великой логотомии, выделившей Элладу из всей Ойкумены, типичным силлогизмом была вовсе не история о смертности Кая, а сплетения совсем другого типа, что-нибудь вроде «у верблюда два горба, потому что жизнь – борьба». Еще раз заметим, что конденсация логики и методологии, селекция пригодных рассуждений происходила постепенно, и сама эта селекция хотя и была запущена логотомией, но не она определяла ее суть. Суть, скорее, определялась готовностью к высоким ставкам в азартной игре, в том, чтобы отдавать себе отчет всюду, и в царстве техне, где имеющиеся ноу-хау не предполагали самоотчета, и в священном неистовстве, и даже в том, в чем именно прекрасен Гомер, – как раз этому Сократ учил Иона, проводя в его присутствии безжалостную логотомию.

Следует заметить также вот что. Не ошибиться насчет смертности Кая и «бледности» силлогистического Сократа было, конечно, важно, но, скажем так, не смертельно. А вот ошибиться насчет оснований мужества – что оно такое – это могло стать воистину фатальным, учитывая решимость афинян и других эллинов довериться рассуждениям. Даже сегодняшних читателей иногда охватывает опасение за собеседников Сократа, особенно когда они, стойкие, мужественные воины, вроде Главкона, начинают теряться и плутать в мужестве, тем самым явно затрудняя себе задачу его сохранить. Но ведь не отмахиваются от логотомии, от состязаний на поприще Логоса! Похоже, никто из эллинских мудрецов не внял бы предупреждению Иисуса: «Бойся смутить одного из малых сих!»

Не боятся эллины, что в бою могут дрогнуть, споткнуться, утратив безмолвную, надежную, трансперсональную опору мужества, и остаться вместо нее с неким сплетением или даже хитросплетением Сократа. Не подобает этого бояться свободному эллину, смело бросающемуся в стихию Логоса, в добровольную логотомию. И софисты, профессиональные сталкеры логотомии, и у них не было недостатка в слушателях, при том, что нигде за пределами Эллады софисты не вызывали такого мощного эффекта ужаса, зачарованности, внезапной готовности подчиниться полному абсурду, раз уж в результате рассуждений оказалось, что так обстоит дело.

Эта странная, своеобразная честность и подстерегающая опасность весьма далеки от рефлексивной изощренности ресентимента, которой, в этом смысле и в этом случае, нечего и опасаться, ибо альтернатива в виде прямого действия и прямой чувственности все равно разрушена, логотомия состоит в родстве совсем с другими феноменами. Навскидку вспоминается институт диспутов в тибетском буддизме (гэлуг-па) с его идеальным принципом «победи или умри». Общность тут, в частности, в том, что без этого диспута вера не стала бы слабее, ведь никакое постороннее резонерство не в состоянии ее подменить, – но рождается новая решимость и делается запредельно высокая ставка. Пресловутых категорий извращенной чувственности – заблудившихся аффектов со смещенным адресом (зависть, ревность, обида, вина) – идеальная логотомия не предполагает, так что вполне мыслима непосредственная мирополагающая рефлексия по принципу «пан или пропал» – сюда входили бы и императивы чистого практического разума, рыцарские девизы абсолютной суверенности, – входили бы, если бы не вирус лжи, который именно здесь (или и здесь тоже) обнаруживает для себя питательную среду, а вслед за тем и поводырей, тех самых жрецов ресентимента, о которых так красочно писал Ницше.

* * *

И что же? Пока мы обнаруживаем параллели в месте надлома прямой чувственности, сбоя архаических резонаторов. Активной силой является логотомия, способная расщеплять гранитную плиту трансперсональной архаики на ровном месте. Но тут же и ресентимент с его резонерством, возникающий с неизбежностью там, где феномен уже надломлен и логотомия запущена. В некотором смысле логотомия есть род автотравматизма, динамическая аскеза, стойкое воспаление, причиной которого является «жало в плоть», при том, что новая плоть должна быть уже доведена до состояния естественности. Такова как раз эпимелея в случае греков – и это важное различие, ибо ресентимент при всей виртуозности (М. Вебер) не становится естеством. А вот логос есть жало в плоть, ставшее плотью, пусть даже и плотью, непрерывно провоцирующей богов и природу. Ресентимент, несомненно, тоже есть разновидность жала или стрекала, но жало это сильнее всего напоминает осиновый кол, забитый в естество, кол, удерживающий плоть в принципиальной несобранности и разорванности. Желательное, непрерывно воспроизводимое следствие ресентимента – трепет души и хаос тела, тогда как девиз логоса – настройка души (на слух) и сопровождающая ее настройка тела, пусть травматическая и безжалостная, ведь в ходе логотомии наносятся раны, происходит «рассечение» и последующее сшивание, вторичное сплетение концов в духе глагола legein. Мы смело можем назвать это творчеством. С непременной раной работает и ресентимент, но, как проницательно заметил все тот же Ницше, жрец Ресентимента, совершая исцеляющие действия, при этом ресентимент отравляет рану, чтобы вызвать воспаление, переходящее в лихорадку и бред: таков ресентимент на всем протяжении его заданности. Приметы его мы и в самом деле видим повсюду: воспаленная рана, уязвленная плоть и деятельный дух, направляющий усилия в поддержании плоти в положении ниц.

Далее. Ресентимент, в сущности, это удавшийся реваншизм брахманов, выполняемый специалистами по словам новой формации, как правило, не осознающими свое родство с распорядителями ритуала (последние три ипостаси – нигилисты, комиссары, активисты). Возможно, что сам по себе ресентимент древнее пробудившегося логоса с его «взбесившимися знаками» (М. К. Петров), возможно, что они одновременны, как волны сейсмической активности, пришедшие с разных сторон или расходящиеся в разные стороны. Вся фишка в том, что в пределах некой минимальной дистанции логотомия и ресентимент взаимодействуют: переплетаются, отталкиваются и сливаются, расходясь на иных участках чрезвычайно далеко друг от друга. Метафизическая зоркость к деталям этого процесса могла бы стать важнейшим методологическим приемом и способствовать содержательному наполнению дисциплины (то есть могла бы и метафизику сделать дисциплиной), если бы Ницше в свое время выявил соответствующий параллакс и не стал списывать все обновления и сбои на счет ресентимента – все психологические осложнения, проявления нигилизма и уловки воспаленного авторствования. Собственно, только Ницше и мог это сделать, развести по разным полюсам сейсмические волны зыбления. Только он, учитывая характер таланта и тот факт, что античность всегда была перед глазами, была предметом его постоянных размышлений, мог. Мог, но не сделал. Это повлияло и на его пристальный анализ нигилизма, становящийся местами смутным и путаным. Ну как можно было зачислить Сократа и Вольтера в один разряд, прибавив сюда еще и ребе, знающего все насчет соблюдения субботы и готового объяснить любой нюанс? Как можно было объединить софистов с фарисеями и их наследниками, лукавыми пророками и учителями жизни? Смешение и вправду произошло, и, быть может, оно не так уж и удивительно, учитывая ничтожность параллакса и то, что сама Греция в эпоху эллинизма действительно стала рассадником ресентимента (однако ни к софистам, ни к Сократу это напрямую не относится), а также и то, что ресентимент и логотомия, несомненно, обладают свойством взаимоиндукции. Но согласимся с Ницше – ресентимент универсален как реванш жреческой касты, реванш успешный, повсеместно сокрушивший власть воинов (доминанту меча) и господство воинского братства. О логотомии такого навскидку не скажешь, хотя, как уже отмечалось, именно она ответственна за греческое чудо: Логос имеет свою малую родину так же, как и Иисус.

Как бы там ни было, но восхождение логоса не прошло бесследно. Хотя безусловное господство по всему фронту человеческого обрел ресентимент, однако его жрецы овладели рефлексией, которую застали уже наличной – и они же продолжают определять ее вектор вблизи важных гравитаций (праведность, мораль, сегодня еще и политкорректность). Так что по-прежнему совсем немногие свободные умы могут идти своим путем. Следует, однако, исходить из того, что в последующих завихрениях рефлексии, ее исторических всплесках можно выделить независимую логотомическую составляющую – то поглощаемую ресентиментом, то высвобождающуюся в качестве решимости – той самой, когда более всего прочего «надобно мысль разрешить». Логотомия, конечно же, порождает свои фигуры рефлексии; их можно опознать по особой безоглядности и непредсказуемости, как в уже упоминавшемся тезисе «у верблюда два горба, потому что жизнь – борьба!» или «очень я тебя люблю, и поэтому убью!». Безоглядность логотомии отчетливо контрастирует с предсказуемой причудливостью, если можно так выразиться, плетений и хитросплетений ресентимента. Вот два образца, принадлежащие, соответственно, к чистой логотомии и к рефлексии ресентимента.

«Не бойся, твоя душа умрет еще скорее, чем твое тело: не бойся же ничего!» – так Заратустра говорит канатному плясуну.

А вот образец, которым может руководствоваться любой сталкер ресентимента: «Плата, взимаемая психоаналитиком за лечение, имеет в виду интересы не только аналитика, но, возможно, в первую очередь интересы самого пациента, который, не уплатив денег, отнесется к лечению невнимательно и в результате надлежащего лечения так и не получит». Это, понятное дело, Фрейд.

Вроде бы оба изречения нетривиальны, но второе не может принадлежать канатному плясуну, только ребе, учителю жизни, психоаналитику или другому жрецу ресентимента.

Но параллакс есть параллакс, и далеко не всегда различия столь очевидны. Нередко различие обнаруживается лишь в мотивации, в полном соответствии с изречением Конфуция: «Муж благородный не тот, кто поступает всегда иначе, чем простолюдин, но тот, кто, даже поступая точно так же, делает это по иным причинам». В многочисленных объективациях и автономных структурах, в великих идеях, когда-то овладевших массами и продолжающих ими владеть, в Реформации, в Просвещении, в революциях и поветриях, колеблющих эпохи (и психоанализ можно считать таким поветрием), мы можем теперь увидеть не только дихотомию ресентимента и прямой чувственности, всегда искажающую картинку, но и яркие штрихи логотомии, не пугающие господина, а, наоборот, придающие ему сил.

Продолжая сравнительный анализ, отметим, что лого-томия зачастую оказывается, так сказать, персональной молнией, рассекающей то или иное эмпирическое единство апперцепции, и в этом, вообще говоря, преобладающем случае логотомия имеет силу и характер индивидуальной идеи фикс. В мифологическом или сказочном ключе персональная логотомия запечатлена, например, в «1001 ночи», в частности, в эпизоде, который использовал Лазарь Лагин в «Старике Хоттабыче». Там старший брат Хоттабыча, тоже джинн, провел в заточении в кувшине больше времени, чем сам Гассан Абдурахман ибн Хоттаб, и его монолитная природа как духа покрылась трещинами пронизывающей рефлексии. Первая молния расщепляющей логотомии гласила: «Я исполню любых три желания того, кто освободит меня из заточения!» Но результата не последовало, и через тысячу лет образовалась новая трещина: «Кто освободит меня из заточения, тут же умрет, но умрет смертью, которую сам выберет». Что ж, типичный логотомический (хотя и дологический) ход: очень я тебя люблю, и поэтому убью. Если «логотомия» в общем виде означает «сечение», например, рассечение самодостаточности сенсориума посредством довода или тезиса, то и «шизофрения» тоже буквально означает «расщепление», раскол. Однако значение глагола legein, как мы помним, «связывать», «соединять», то есть как бы устранять последствия разрыва, который (такова уж диалектика) сам же и был нанесен первым выпадом логотомии. Ресентимент углубляет уже наличные трещины сенсориума и этоса, создавая рыхлую породу с огромным количеством пустот. Логотомия сама инициирует разрывы и глубокие проникновения, учреждая новую причинность и новые основания человеческого бытия, даже пытаясь их по-своему стабилизировать. В результате последовательность истин Будды в случае задач логотомии несколько модифицируется:

Безмятежность пронизывается страданием, жалом в плоть и в психею.

Разделенные части пронзенного целого исцеляются посредством новых мостиков и связываний.

Это исцеленное становится либо новым естеством, либо вирус ресентимента воспаляет раны, так что естество не заживает никогда, оставаясь израненным, оставаясь чем-то в идеале сверхъестественным, а на практике противоестественным.

Нас индивидуальные расщепления сами по себе не интересуют, нас интересуют умонастроения и трансперсональность, то, что в индивидуальных телах только присутствует, а базируется за их пределами. Лишь в этом случае экстатическая аргументация может обрести модус длительного существования, каким бы радикально инновационным и даже мироотрицающим он ни был. Да, угроза возникновения переизбытка абсурда, равно как и угроза расчеловечивания, существует, но сплетения слов, избранные приемы связывания аргументов, могут создать и пригодное для обитания пространство: сама логика, однажды сплетенная эллинами из обрывков логотомии, является ярким подтверждением тому. И сколько бы потом, post factum, ни выводили логику из законов самого естества (а рефлексия практического разума вполне позволяет сделать это), все равно остается некая смесь недоумения и восхищения по поводу того, что данное предприятие удалось…

Большинство других прорывов логотомии не увенчалось подобным успехом, но понятно, что присмотреться к ним было бы чрезвычайно важно и интересно. В отношении феномена либертинажа соответствующие попытки были предприняты[31]31
  См.: Энаф Марсель. Маркиз де Сад. Изобретение тела либертена. – СПб., 2005.


[Закрыть]
, но в отношении феномена в целом, феномена экспроприации логотомии ресентиментом, расследование пока не было проведено. Досадно, поскольку это могло бы пролить свет на последующие социально-культурные феномены, в том числе и на происхождение психоанализа. Не менее интересен и феномен русского нигилизма, буквально завороживший Ницше. Здесь можно зафиксировать прорыв логотомии, доходящий до уровня своеобразного перфекционизма – и столь же мощный пласт ресентимента, поглощенный в коллективном неврозе (прежде всего, неврозе зависти), агональную площадку героев Достоевского и Чернышевского вместе с их реальными прототипами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации