Текст книги "Тень за правым плечом"
Автор книги: Александр Соболев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Какой-то дар у вас есть специальный – вечно вы все передернете так, что я выхожу идиотом.
– Ну помилуйте, Владимир Павлович, я же излагаю почти прямо по тексту, разве нет?
– Так, да не так.
– А что не так?
– Вовсе мы не считаем, что хорошо, если вымрут миллионы. То есть вымрут они по вине царского правительства и самого царя, но все равно лучше бы они остались живы, а царь бы отрекся от власти и передал ее народу.
– Когда вы выступаете от лица каких-то «нас», вы имеете в виду конкретную группу лиц? – переспросил отец Максим.
– А вы бы, торговец религиозным дурманом, вообще помолчали бы, – огрызнулся Шленский.
– Дурман дурманом, а молебен о здравии ко мне прибежали заказывать.
– Что, правда? – развеселился Рундальцов. – А о чьем, если не секрет?
– Не могу сказать-с, – сладко улыбаясь, сообщил священник, – разве что Владимир Павлович сам решит вам поведать.
– Не решу, – отрезал тот. – Но на вопрос отвечу. Да, говоря «нас», я имею в виду не просто всех здравомыслящих лиц, которым небезразлична судьба отечества, но и вполне конкретную группу, которая сделала честь избрать меня своим членом.
– Неужели членом? – простодушно протянул отец Максим, и я краем глаза заметила, как Мамарина прыснула в ладонь. Шленский, увлекшись, продолжал.
– Вы считаете, что мы – просто сердитые молодые люди, которые ничего не могут сделать, а только болтают и пописывают в газетах? – Он обвел всех гневным взглядом. – Ошибаетесь, у нас уже идет самая серьезная подготовка к тому моменту, когда власть зашатается и надо будет только легонько ее подпихнуть, чтобы все обрушилось. У нас уже готовы все назначения: кто будет губернатором, а кто полицеймейстером и так далее, до самого верха.
– А вы, Володенька, кем будете? – не удержалась Мамарина.
– Тогда увидите, – огрызнулся тот, но видно было, что вопрос ему приятен.
– А как вы примерно датируете наступление этого нового золотого века? – поинтересовался Рундальцов. – Это еще мы увидим или уже только наши дети? Кстати, – проговорил он, обращаясь к жене, – что там девочка, ты давно ходила наверх?
– Ты так намекаешь мне, что нам пора бы уже расходиться?
Тут снова вмешался Шленский.
– Если все будет складываться для нас удачно – буквально лет пять-десять, так что вы точно доживете. И дети ваши будут жить уже в новую эпоху.
– Удачно – это чтобы эпидемий было побольше?
– Не передергивайте, – разозлился Шленский. – Эпидемии – это хорошо, поражение в войне – хорошо, подорожание хлеба, каторжники на улицах, засуха – все это, конечно, на пользу. Сытый рабочий – ленивый рабочий. А нам ленивые не нужны. Просто перестрелять жандармов достаточно отряда в двадцать человек, но зачем? Из Петербурга введут войска, которые устроят тут кровавое побоище. Нам нужно, чтобы половина города вышла на улицу, причем не с требованием остановить эпидемию или дать хлеба, а только ради отставки правительства. И тогда дальше все пойдет как по писаному.
– А вот я слышал, – начал опять отец Максим, – что у вас в фаланстере вашем, в котором мы через пять лет окажемся, все будет общее – и посуда, и одежда…
– И жены, и дети, вы хотите сказать? – перебил его Шленский. – Это всегда так, когда хотят посмеяться, сводят на тему общих жен и мужей.
– Ну, если так, я категорически не согласна к вам в фаланстер, – хихикнула Мамарина.
– Да здесь это вообще ни при чем. Вы будете жить примерно как живете: учителя-то нам все равно понадобятся. Никто вас насильно в коммуну загонять не будет. А вот отца Максима, товарища Монахова, мы слегка поднаправим на нужную тропинку, он у нас будет дороги мостить или, например, петрушку выращивать.
– А если не захочу? – поинтересовался будущий моститель дорог.
– Тогда вот, – и Шленский изобразил будто стреляет из револьвера.
– Мрачные перспективы. Ну, Бог милостив, авось и не придется.
12
Историю про святого Варлаама Керетского отец Максим дорассказал мне в один из следующих вечеров, когда мы сидели втроем: Лев Львович с газеткой, а мы просто за чаем. У Мамариной болела голова, так что к нам она не вышла, Клавдия выпила чашку и удалилась, а Шленский отсутствовал по каким-то своим таинственным делам.
Прибежав домой, священник увидал, что подлая старушка действительно была права и жена его – босая, пьяная и в объятиях заезжего скандинава. Здесь, в этот кульминационный момент, версии снова расходятся. По одной, самой цветистой, священник прикончил неверную жену, мерзавца Олафа, всех его спутников и вдобавок еще захватил их ладью, но это, как считал отец Максим, уже поздние дополнения, навеянные лубочным чтением «Прекрасной Магилены» и «Адольфа, принца Лапландийского». Наиболее древним и, следовательно, правдивым ему казалось ответвление сюжета, в котором описывалось, как будущий Варлаам, сразу понявший, что это мстит ему злопамятный бес, стал изгонять его из жены, но от волнения вышиб его вместе с ее некрепким духом. В любом случае, дело кончилось ее гибелью. Священник, точнее, бывший священник, поскольку убийца извергается из сана, похоронив ее, ушел на покаяние к блаженному Феодориту, в городок Колу. Феодорит этот тоже был личностью замечательной, принадлежа к нередкому на Руси типу монахов-путешественников. Прожил он девяносто лет и за это время изъездил не только всю Россию и Скандинавию, но бывал в Константинополе, на Афоне, в Иерусалиме, не говоря о Норвегии и Финляндии: по пути же, чтобы не скучать, создал карельскую письменность и написал историю Лапландии. Но Варлаам застал его на месте – и тот наложил на него чудовищное послушание.
Варлааму предписано было выкопать тело убиенной им жены, перенести на лодку и плавать с ним на этой лодке, пока оно не истлеет. Жития не рассказывают о том, как он это делал – вез ли, например, гроб на санках, если все это происходило зимой, или на телеге. Что думали его соседи, видя, как их бывший священник в мирской одежде копается на кладбище. То есть весь этот сюжет, если не принимать его за выдумку или какую-то комбинацию отвлеченных идей, должен был обрасти десятком деталей, которые по их макабрической силе значительно превосходили саму фабулу. При этом лодка, на которой плавают поморы и на которой должен был исполнять свое послушание Варлам, вообще не предназначена для одного: даже на самых маленьких карбасах ходили вдвоем, под парусом или на веслах. Но спрятаться там было решительно негде – так что убийца был обречен находиться не просто в соседстве, а непосредственно напротив своей истлевающей жертвы ежедневно, круглосуточно. А ведь нужно было как-то жить: иметь с собой запасы еды и пищи, ложиться спать, хоть ненадолго, где-то пережидать непогоду. Так проплавал он вдоль побережья долгих три года (море там не замерзает). В преданиях такого рода, как объяснил отец Максим, время течет по-особенному: житие вообще ничего не говорит о том, что происходило все эти годы, переходя сразу к следующему эпизоду – когда Варлаам совершил свое первое чудо, избавив моряков от каких-то водяных червей, грызущих их корабли, и поняв по тому, что молитва его услышана, что он прощен Богом и что послушание его выполнено. В этом-то, говорил он (не Варлаам, естественно, а отец Максим) и есть истинная сила предания – в том, что оно образует такие полости, которые любой читатель или слушатель может наполнить собственным, близким ему содержанием. Мирянин не в состоянии представить, каково находиться три года сряду наедине с телом убитого тобой человека, который был тебе самым близким на земле, но именно в попытке это вообразить и состоит главный урок жития. Он привел такой пример: никому не нужна чашка с содержимым, которое, будучи раз налитым туда, навсегда застынет. Нет: главное в чашке – то, что она может быть наполнена любой жидкостью, которую можно после вылить, а можно и выпить…
– А кстати, не попросить ли нам возобновить самоварчик, – вмешался не вовремя Лев Львович.
Батюшка аж крякнул от досады:
– Подождите минуту со своим ублажением пороков, а? Позвольте уж дорассказать.
Лев Львович сделал шутовской жест, показывая, что не смеет перебивать.
– Вот так и здесь: старинный поэт, сложивший эту историю, специально оставил самые страшные места вне повествования – как, знаете, дети боятся «черной руки» или «красной простыни» – так и тут. Поэт не в том смысле, что истории такой не было – нет сомнений, что Варлаам существовал. Потом он прославился, да и известно, где он умер, где был похоронен, где обретаются мощи, – но ведь любой пересказ этого жития поневоле примет на себя часть личности сказителя: как вы услышали это от меня. И, как в любой великой истории (а для меня она на линии Шекспира и Гомера), здесь есть и дополнительный, особенный смысл, который, может быть, окажется самым важным. Он – об избавлении от плоти. Не случайно наш наивный сказочник подчеркивает, что бедная матушка покойная, в которую вселился бес, – босая. Это ведь не просто чтобы описать глубину ее распутства: достаточно того, что мужняя жена целуется с чужим человеком, да еще еретиком. Вовсе нет: нужно, чтобы сначала представили ее живой, во всех подробностях, как ее чистая ножка, не привыкшая, наверное, к дорожной грязи, становится прямо в лужу – и как на белой-белой коже появляются брызги…
– Вы, батюшка, в синематограф, наверное, часто ходите? – вновь не утерпел Лев Львович.
– Бывал-с, – с достоинством отвечал отец Максим.
– А вам это не запрещено?
– Специального синодального указа не было, а по постным дням я и не хожу. А с чего вдруг вы заговорили о синематографе?
– Потому что очень уж вы живо это воображаете, словно съемка идет крупным планом: сначала – лужа, в луже лежит свинья. Рядом дом священника. Из него выглядывает простоволосая красотка. Смотрит направо, налево…
– Так, значит, это вы для вида «Биржевые ведомости» читаете, а на самом деле слушаете, о чем мы тут шепчемся с Серафимой Ильиничной?
– Голос у вас, батюшка, чисто иерихонская труба. Иерихонцы тоже, наверное, отвлеклись от своих «Ведомостей», когда евреи у них под стенами затрубили.
– Ну это лестное сравнение. Прощаю вас, голубчик, за то, что вы меня перебили, хотя и не стоило. Еще одну фразочку последнюю – и займемся наконец вашим чаем. Так вот: эта воля воображению, особенно мужскому, нужна для контраста – чтобы потом лучше представлять, как плоть эта, совсем еще недавно живая, теплая, прелестная, известная убийце лучше, чем собственная, медленно тлеет у него на глазах. Плывет он, бедненький, по Белому морю: серое небо, серая вода, туман, барашки пены на волнах, холодно невыносимо. Где-то за туманом кричат птицы: знаете, там водятся какие-то такие особенные чайки – крупные, с желтым изогнутым клювом. Я их почему-то терпеть не могу, хоть и тоже Божье создание. И вот – кричат чайки, свистит ветер, бьет в парус (вы помните, что лодка была с парусом?), волна качает – и один этот несчастный гребет веслами и не сводит глаз с дубового гроба, где тлеет его любимая. Вот ужас-то. Все, я кончил, давайте ваш чай.
Чаще всего, впрочем, бывало, что к вечеру никто не приходил, так что в доме оставались Рундальцовы с девочкой, Клавдия, повариха, кормилица и приходящая служанка Агафья, которая выполняла всю работу, от которой отказывались остальные: мыла полы, перестилала постели, выносила ведра и вытирала пыль. Передвигалась она совершенно бесшумно, как будто была не вологодской крестьянкой, а дочерью вождя индейского племени, так что мне не раз и не два случалось вздрогнуть, внезапно обнаружив ее у себя за спиной с метелкой из страусиных перьев и загадочной улыбкой на устах. Житье в доме Рундальцовых было самое размеренное. Лев Львович вставал ранним утром, кипятил сам себе по студенческой привычке стакан молока (которое молочница еще затемно успевала оставить на крыльце), выпивал его и, облачившись в вицмундир и фуражку, отправлялся пешком в гимназию. Следом просыпалась Клавдия и начинала хлопотать по хозяйству: подбивать счета из лавок, обсуждать предстоящий обед с поварихой, разбираться с приходящими водоносом и истопником. Клавдия оставалась для меня загадкой: маленькая, крепкая, феноменально молчаливая, она казалась мне существом какой-то другой породы, не людской. Иногда минутами мне представлялось, что она сродни мне, но по здравом размышлении я решила, что она бы, вероятно, попыталась как-то намекнуть на связывающие нас узы. Впрочем, я же не попыталась. Мы с ней почти не разговаривали: так, изредка и все по делу – например, о рецептах приготовления брюссельской капусты. Никогда, за исключением дня нашей встречи, когда она явно злилась на Мамарину за изгоняемых из дома сироток, я не видела на ее лице отражения каких бы то ни было эмоций: даже когда при гостях в ответ на очередную шутку отца Максима все реагировали по-своему – утробно ухал Шленский, хихикала Мамарина, а Рундальцов в своей особенной манере отбивал ровные «га-га-га», Клавдия оставалась совершенно невозмутимой – лишь иногда, обычно слушая Шленского, она слегка прищуривалась. Временами, ловя взгляды, бросаемые ею на Льва Львовича, я думала, что она тайно в него влюблена – может быть, не в грубом человеческом смысле, а скорее в высшем, чистом, не подразумевающем скверное животное копошение. Но позже, узнав связавшую их историю, я решила все-таки, что он для нее (что, кстати, было верно и в обратном смысле) лишь живой сувенир, память об утраченной возлюбленной. Может быть, впрочем, я слишком много читала Метерлинка.
Короче говоря, с Клавдией я считала нужным держать ухо востро (прекрасная русская поговорка). Не то чтобы я боялась разоблачения: вряд ли хозяин дома немедленно примет меры, если домоправительница вдруг заявится к нему с сообщением, что его жиличка спустилась к ним в квартиру прямиком с серого северного неба. Точнее, принять-то он меры примет, но будут они совсем не те, которых мне следовало бы опасаться. Но таинственность сильно въелась мне в кровь, так что хотя бы теоретическую возможность подобного срывания покровов я должна была иметь в виду.
Примерно в то же время, что и Клавдия, просыпалась девочка, Анастасия, Стейси – предмет моих беспрестанных, хотя и несколько умозрительных забот. Беда в том, что я не могла проявлять к ней слишком много интереса – Рундальцовы, хорошо подкованные в модных психологических теориях (в шкафу у них подряд стояли Плосс, Герцеги, Ломброзо), немедленно решили бы, что я, повинуясь развившемуся у меня стародевическому комплексу, хочу похитить их малютку. И были бы, что особенно обидно, недалеки от истины: так псевдонаучная банальность, сама себя покусав за хвост, вдруг неожиданно становится похожей на те легендарные выдохшиеся часы, которые дважды в сутки показывают точное время. Полка эта, кстати сказать (я уж отвлекусь от описания нашего обычного дня), однажды пополнилась в моем присутствии и при характернейшей сцене.
В этот вечер у нас был полный комплект гостей – и никого сверх обычного числа. Шленский, Клавдия и Рундальцовы играли в стуколку: я отказалась, но с удовольствием наблюдала за игрой. В этот момент в дверь позвонили. Клавдия, положив карты, отправилась открывать и вернулась с мокрым от дождя и при этом сияющим отцом Максимом. Зонтик он оставил в прихожей, но, похоже, ливень был такой, что ряса его промокла насквозь, в штиблетах хлюпало, а с волос и бороды просто текло. Мамарина и Клавдия захлопотали, попеременно предлагая ему полотенце, растопить печку, переодеться в сюртук Льва Львовича (по поводу чего сам владелец сюртука немедленно запротестовал) или даже облачиться в того же Льва Львовича шлафрок, покуда Клавдия просушит его одежду (все это время Шленский, как назло выигрывавший, метал на него злобные взгляды). Батюшка согласился лишь на печку да попросил еще маленькую рюмочку «для согрева», настояв, чтобы играющие докончили партию. Явилась и рюмочка, приняв которую он стал аккуратно распеленывать книжку, извлеченную им откуда-то из-под рясы: вероятно, чтобы не промокла. Доставая ее, он, не в силах удержаться от взрывов душащего его смеха, рассказал, что, проходя по какому-то своему делу мимо книжного магазина на Кобылкиной улице, он увидел в витрине книгу, название которой сослепу прочел как «Поп и характер».
– Я, как вы знаете, и есть поп, – продолжал он, – а характер у меня о-го-го. И я подумал: вдруг там что-то о том, как священнослужителю вспыльчивую свою натуру обуздать, – и сам полистаю, и матушке дам прочитать, чтобы она меня, как сарептская вдова, усмиряла своей кротостью. Дай, говорю приказчику, раб Божий, вот ту книжицу с витрины. А он на меня так странно глядит и говорит: «Вы, батюшка, уверены?» – «Да, – говорю, – вполне уверен. Или цена ее непотребная?» – «Цена подходящая, один целковый двадцать копеек». Завернул он ее мне, приезжаю домой, разворачиваю – Господи, помилуй! Хорошо, что не дал сперва матушке – это не «Поп и характер», это «Пол и характер» какого-то немецкого грешника. Полистал я ее, полистал и решил, что вам такая необходима.
Лев Львович расхохотался.
– Ну, благодарите Бога, что не архиерею вы ее в подарок поднесли. И много, батюшка, узнать нового изволили?
– Да, честно сказать, на исповеди иногда такого наслушаешься, что ни один немец не придумает. Но здесь дело же не в фактах, а в выводах. И все сводится к одному – если человек не знает Бога, то плохо его дело. Это вкратце, но это самое главное семечко: все, что нужно, из него прорастет, когда придет пора. Ум человеческий – как почва: она может быть засушливой, глинистой, плодородной – так и человек может быть поглупее или поумнее, это, в общем, не так уж важно. Но даже самый лучший чернозем не даст урожая, если его не засеять хорошим зерном. Так и человеческий ум: немец этот, меня обманувший, – судя по всему, умнейший человек, образованнейший, но растут у него между ушами одни сорняки. О женщинах он там отзывается не только без всякого почтения, но даже с грубостью почти неприличной. Как так можно? Зачем? Но в предисловии написано, что это самое наиновейшее сочинение, и вся Европа уже пятнадцать лет его из рук не выпускает, и только мы, лапотники, лишь сейчас приобщиться соизволили. А по мне, могли бы и еще потерпеть. У нас в деревнях тоже бывают такие философы: от баб, говорят, только вред и суета. А этот Пантелей-пастух, оказывается, не просто дурачок, а крупный мыслитель с трагической судьбой, как пишут. Впрочем, вы такое любите – вот я и решил вас порадовать.
Я, кстати, полистала эту книгу – несколькими неделями позже, когда ее успели уже прочесть и Лев Львович, и Мамарина. Общее впечатление у меня осталось довольно тягостное: больше всего автор напоминает слепца, ночующего в большой комнате многоквартирного дома и вдруг слышащего отдаленный запах дыма. Он понимает, что где-то поблизости пожар и надо спасаться, но из-за испытываемого им волнения не очень знает, что делать, – и начинает руками ощупывать стены в поисках двери. Более того, наш автор в результате вместо двери находит окно и благополучно в него выходит (я знала уже, что он покончил жизнь самоубийством). Но одно место в книге, где он рассуждает об общих свойствах еврея и женщины (равно ненавидя тех и других), показалось мне очень неглупым. Выводит он это из того, что в еврействе нет представления об ангеле (как и о черте), а женщина, в свою очередь, по своей природной нерелигиозности не способна ни ангела, ни черта вообразить. Все это грубо, мелочно, нерассудительно, но чувствуется, что кое-какой отблеск истины он своими глупыми бельмами увидал – и вроде бы достаточно было еще немножко пройти в том же направлении, но те, кого не могут вообразить евреи и женщины, его совлекли с верного пути. Не подумайте, что я об ангелах.
Вернемся, впрочем, к нашему распорядку. Девочка просыпалась и, будучи прекрасным образцом здорового младенца, немедленно оглашала весь дом своими криками. Кормилица, ночевавшая с ней в одной комнате, ее подхватывала, перепеленывала и прикладывала к своей исполинской груди, но за эти несколько секунд весь дом уже успевал проснуться. À propos de исполинская грудь: несчастный автор «Пола и характера», который как-то не идет у меня из головы, очень бы порадовался тому странному круговороту причуд, который связан был в то время с грудным вскармливанием. Сама Мамарина кормить девочку не хотела, поскольку это, по ее мнению, сказалось бы на ее фигуре – да и было это среди сливок вологодского общества (прошу прощения за каламбур) не принято. При этом молоко у нее все прибывало и прибывало, так что ей приходилось перебинтовывать и утягивать грудь, бешено завидуя собственной кормилице, которая у нее на глазах кормила ее дочь, явно и совершенно недвусмысленно наслаждаясь этим занятием. Собственный же ребенок кормилицы был отдан в приют (муж ее был в солдатах, а младенца она прижила благодаря какой-то романтической истории), она его там навещала и даже, полагаю, подкармливала тайком, даром что была законтрактована Рундальцовыми. Конечно, самым естественным и желанным для Мамариной было бы, рассчитав явно раздражавшую ее кормилицу, кормить Стейси самостоятельно, к чему рвалось все ее естество, но столь же животный страх утратить собственную привлекательность волил ее от этого отказываться.
С первым детским писком, а иногда до него просыпалась и я. По первоначальным условиям завтрака мне не полагалось, но в какой-то момент то Клавдия, то повариха Жанна Робертовна стали приносить мне по утрам чайник с кипятком, чайничек с заваркой и либо бублик, либо сайку; сахар у меня был свой. Иногда я, не дожидаясь, шла на кухню, где уже растоплена была печь и Жанна Робертовна, необыкновенно мрачная с утра, гремела какими-то сковородками или на ломаном русском препиралась с мясником, пришедшим с черного хода и ухмылявшимся в свои густые пшеничные усы. Опровергая национальные стереотипы, была она ужасно неразговорчива – не только с утра, но и вообще. Сперва мне казалось, что ее давит какая-то мрачная тайна или трагедия, случившаяся в прошлом, но потом, сблизившись с ней, я поняла, что она была не то чтобы глупа, но как-то отстранена от мира. Мне иногда казалось, что происходящее вокруг скользит по поверхности ее сознания, оставляя там совсем ничтожные следы: поток событий подхватил ее из родной Тулузы или Дижона, перенес в далекую Россию, поставил к плите, убрал от плиты и сделал воспитательницей, потом опять пригнал к очагу – и на каждом новом месте она, не успев оглянуться по сторонам и вдуматься в произошедшее, приступала к работе.
Сама она была, кажется, не слишком чистоплотной, но при этом все кухонные принадлежности у нее не просто содержались в идеальной чистоте, но хранились в специальном, чуть не ювелирном порядке: например, одиннадцать ножей (я специально посчитала) висели на одиннадцати крючках, выстроившись по размеру – от маленького, для вырезания картофельных глазков, до самого длинного, предназначенного не знаю для чего, да и знать не хочу. Вы думаете, что я так подробно рассказываю о ножах из-за того, что один из них несколько глав спустя станет орудием убийства? Нет, опасность придет с другой стороны. Работала она с механическим повторением движений, словно у заводной куклы, мягкими, размеренными жестами: три раза провела масляной тряпочкой по сковородке в направлении по часовой стрелке, три раз против – никогда не сбивши ритма и не переменив число повторений. В минуты, когда у нее наступал перерыв в делах, она просто сидела, уставившись в одну точку, и иногда шевелила губами, как будто считая или молясь: может быть, она отсчитывала минуты отдыха? Сидеть так могла буквально часами, но по первому зову без признаков раздражения выходила из транса и снова принималась шваркать ножами и греметь сковородками. Ела она всегда у себя, спала в каморке у кухни. Странное она была существо! Интересно, кстати, на что она тратила свое жалованье: за все время, что я провела в доме Рундальцовых, она никогда не купила себе ни одной обновки, а ходила всегда в одном и том же затрапезе.
Ко мне она, кажется, благоволила: сперва я думала, что из-за моего знания французского языка, но позже сообразила, что все обитатели этого дома тоже должны его знать. Более того, когда я как-то попробовала разговорить ее на французском, она немедленно замкнулась, как будто захлопнула створки раковины, и после продолжительного молчания заговорила уже на русском. Выговор у нее был странный: она не только грассировала, но и целиком заимствовала французский синтаксис – например, когда я предложила ей помочь убрать чашки после вечернего чая, она отвечала: «Это я – та, кто унесет и вымоет посуду». Впрочем, и вообще разговаривала она весьма редко.
Позже всех просыпалась Мамарина, о чем на весь дом возвещал звон колокольчика: это значило, что через час-полтора она пожалует в гостиную завтракать. Несмотря на всю свою эмансипацию, в бытовых привычках она была подлинной наследницей своего отца-купчины: утренняя трапеза подразумевала не только бесконечное число чашек черного кофе с жирнейшими сливками, но и груды лакомств из французской кондитерской: мазуреки, миндальные венчики, петишу, пышки, попатачи – и прочие воздушные и не очень изделия, которые в специальной, украшенной голубым бантом золотистой коробочке раз в два или три дня приносила Клавдия, кажется втайне злорадствовавшая на счет хозяйки с ее заметной склонностью к полноте (по крайней мере, так я истолковывала перехваченные порой ее насмешливые взгляды). За столом она обычно читала свежие газеты (Рундальцовы выписывали «Биржевку», «Русское слово» и «Речь») и пришедшие с утра письма: корреспонденцию она вела весьма обширную. Иногда она посылала за мной Клавдию или, пройдя по коридору, сама стучала в мою дверь, приглашая, как она выражалась «немножко посекретничать». Разговор за столом шел самый свободный: как обычно бывает со всеми самовлюбленными и не слишком далекими людьми, она, задав пару ритуальных вопросов, начинала долгий рассказ о каком-нибудь эпизоде из своей биографии: например, как в детстве она ходила с влюбленным в нее двоюродным братом на речку удить пескарей. Ее разбухшая память хранила тысячи нелепых деталей, которые она по своей внутренней убежденности считала необходимым встроить в рассказ, вся фабула которого, и без того, признаться, не слишком острая, вязла в бесконечных и к делу не идущих подробностях. Сперва она описывала, во что был одет кузен, потом – подробно, со вкусом и чувством, какое у нее самой было платье, какого цвета и как сшитое; отсюда она съезжала к истории своих поездок с давно покойной матерью к недавно отправившейся в небесное ателье портнихе (а по ходу дела выяснилось, что и влюбленный кузен утоп где-то под Цусимой вместе со своим миноносцем «Безупречный»), так что после часового рассказа мы с ней еще не добирались до речки, и бедные обреченные пескари продолжали резвиться на своих отмелях, не думая о грядущем. Но и в дальнейшем рыбешкам угрожало не так уж много, поскольку, только прибыв на берег и не успев толком распутать снасти, юные удильщики начинали долго и старательно целоваться в тени прибрежных ив, заранее оплакивавших будущее грехопадение. Почему-то именно во все тонкости их трогательного сближения с любвеобильным покойником она считала необходимым меня посвятить – может быть, в надежде, что я вставлю эту историю в какую-нибудь душещипательную повесть. Иные из сообщаемых ею деталей казались мне просто смехотворными, иные глуповатыми, а кое-что и пугало: например, эпизод, когда юная Мамарина, приоткрыв вдруг глаза посреди особенно жаркого лобзания, видит непосредственно перед собой комара с красным пульсирующим брюшком, прихлебывающего кровь прямо из закрытого века ее возлюбленного, – и нахлынувший на нее в этот момент приступ ревности к несчастному насекомому. Мне кажется, что даже если бы прогрессивный редактор «Задушевного слова» и пропустил бы эту главу в печать, то потом журналу долго пришлось бы разбираться с цензурным комитетом. Этот же юный гардемарин позже сорвал цветок ее невинности, о чем тоже мне было при случае рассказано, но, к счастью, без слишком уж откровенных подробностей: очевидно, даже Елизавете Александровне было понятно, что для читателей «Задушевного слова» они точно не пригодятся.
Любила она рассказывать и о Льве Львовиче, причем почему-то особенно – о прежней его жизни, до встречи с ней. Вероятно, в какой-то момент бедолаге пришлось перенести такую серию допросов с пристрастием, перед которой побледнел бы и осунулся любой узник Шлиссельбургской крепости, не говоря уже о Пьомбо, но зато в результате этих цепких собеседований в ее памяти хранились бесчисленные подробности, может быть уже намертво забытые им самим. В ее изложении жизнь его представлялась чем-то вроде биографии грешника и язычника, который успел много натворить дел до перевернувшей его жизнь и даровавшей прозрение встречи: подразумевалось, естественно, первое рандеву с нею самой. Не знаю, удалось ли ему сохранить в душе и архиве какой-нибудь заповедный уголок: было впечатление, что она имела полное представление не только о содержимом его почтового ящика, но и о тайниках его мыслей, – причем, не обинуясь, делилась со мною подробностями о том и о другом, может быть, впрочем, понимая своим звериным инстинктом, что к сплетням я не склонна.
Рассказывала она, хотя и без интимных подробностей, о ближайших друзьях дома. В частности, об отце Максиме сообщила, что вместе со всем выстроенным по алфавиту семейством проживает его престарелый отец, отставной профессор-филолог, автор учебника старославянской грамматики, по которому училось уже второе поколение студентов. Как известно, над лицами такого рода тяготеет особенное проклятие: ответ мироздания на многоголосый ропот их учеников, хотя бы и заочных. Профессор этот, Монахов-старший, несколько лет назад, еще занимая кафедру в Воронежском кадетском корпусе, оказался в центре громкой истории: в одном из местных монастырей он обнаружил древнюю пергаментную рукопись с поэмой, которая по художественному и историческому значению должна была если и не затмить «Слово о полку Игореве», то как минимум сравняться с ним. Выменяв у практичного настоятеля драгоценный (хотя и совершенно невзрачный с виду) манускрипт на украшенный яхонтами и сапфирами оклад для монастырской святыни, иконы Александра Невского, профессор, торжествуя, возвратился к себе домой. Любопытно, кстати, что монастырь этот был пещерным, то есть основные его помещения (не считая домов для приезжих и хозяйственных служб) располагались под землей, в гигантских катакомбах, вырытых монахами: между прочим, так объяснялось и происхождение рукописи – якобы завернутая в тряпицу и несколько слоев бычачьей кожи, она сохранялась в подземной полости и была обнаружена при земляных работах.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?