Электронная библиотека » Александр Соболев » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 7 апреля 2023, 09:00


Автор книги: Александр Соболев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Впрочем, несмотря на климатические обстоятельства, яблоневый сад перед следующим домом действительно был отменным и не полностью декоративным: по крайней мере часть деревьев была украшена крупными, наливными и на вид вполне съедобными плодами. Между ними шла дорожка, мощенная шестигранными торцами деревьев, как мостовая в Петербурге, который мне по странной ассоциации сразу и вспомнился – точнее, даже не сам город, а многолюдная перекладка этой мостовой после очередного наводнения, когда Нева, выплеснувшись из берегов, успела за пару дней часть торцов выкорчевать, а часть наполнить влагой до такой степени, что они, разбухнув, выворотились сами.

За садом виднелся темный двухэтажный деревянный дом типичной местной архитектуры; с одной стороны к нему был пристроен небольшой флигелек, с другой стояли сарай и навес с летней кухней; окошки по здешней моде (а скорее даже по необходимости) были небольшие, причем в одном из них виден был характерный белый прямоугольничек, что меня обрадовало. Тот же неведомый, но старательный садовод, который устроил в вологодском палисаднике убедительное подобие эдемского сада, постарался и здесь: дом был довольно тщательно увит девичьим виноградом (который, с присущим ему растительным пессимизмом начинал уже краснеть в предчувствии осени, хотя лето было еще в самом разгаре), а перед входом, наподобие ифритов в восточной сказке, стояли два куста, которые я не смогла опознать – краснолиственные, покрытые мелкими светлыми пахучими цветками; над одним из них жужжала одинокая пчела.

Я позвонила. Раздался звук колокольчика, и в ту же секунду дверь распахнулась, как будто, завидев меня из окна, хозяева поджидали прямо у входа. Сперва мне показалось, что прихожая пуста, а дверь отворена порывом ветра, но это было не так: просто открывшая мне женщина была очень маленького роста, почти карлица, значительно ниже меня. В отличие от большинства своих собратий, она не выглядела уродом: все пропорции ее тела были примерно как у взрослого человека, просто она была, если можно так выразиться, болезненно миниатюрной. Сзади или в полутьме ее, вероятно, можно было принять за подростка, но сейчас, когда яркий дневной свет падал из-за моей спины, истинный возраст выдавало ее хмурое, с чувственными чертами лицо, искаженное печалью и, кажется, даже заплаканное. Тонкое хныканье слышно было и из глубины дома. Что-то поднялось во мне тенью смутного чувства, испытанного сегодня перед церковью, – и вновь опустилось. «Вы за девочками?» – хмуро спросила меня карлица. «Нет», – растерялась я, сперва вдруг на какую-то долю секунды подумав, что она разгадала мою истинную сущность: впрочем, этими делами у нас занимаются другие. «А в чем тогда?..» – «У вас комната сдается?» – «Да, но…»

– Ну что там, Клавдия? – раздался из глубины дома голос, смутно показавшийся знакомым, и следом за ним откуда-то из темных недр показался не кто иной, как Лев Львович, отец моей подопечной. Меня, кажется, внутреннее чувство успело, хотя и подспудно, подготовить к этой встрече, он же был явно изумлен.

– Ангелина? Ой, простите, Серафима… забыл как по отчеству.

– Ильинична.

– Вы извините, Серафима Ильинична, но…

Мне первой удалось взять себя в руки.

– Я пришла не в гости и случайно, простите великодушно. Да и вижу, что не вовремя. Я искала себе комнату и вдруг увидела, что вы сдаете…

Он обменялся с прислугой взглядами, значения которых я не поняла.

– Да. Проходите, пожалуйста.

В доме, как оказалось, было электричество: карлица Клавдия вдавила кнопку, и прихожую залил желтоватый и слегка мерцающий свет. Я сделала шаг вперед: теперь я ощущала явственно, что младенец где-то здесь. Прислуга потянулась закрыть дверь, и мне вдруг на секунду сделалось жутко, как будто я в гондоле воздушного шара, горелка с ревом наполняет его горячим воздухом, и сейчас вот-вот отпустят швартовые канаты. Нервы мои были так напряжены, что я поневоле вскрикнула, когда в закрывающуюся уже дверь (как сейчас помню этот сходящий на нет клин голубого неба) шмыгнул крупный черный кот.

Это тоже была удача, причем сопоставимая по масштабу: любое домашнее животное почти наверняка было обречено стать если не моими глазами и ушами, то уж точно моим союзником. Конечно, дело не в том, что я понимаю их язык: они, собственно, не говорят ничего членораздельного, у них нет языка в грубом человеческом смысле, когда любое сообщение одного двуногого существа другому как минимум двухслойно – слова, которые сотрясают воздух, и то, что стоит за ними. Животные обходятся без первых, то есть сводят их к вполне механистическому «мяу» или «гав-гав», тогда как речь второго плана, собственно сообщение, у них не менее полнокровно, разнообразно и существенно, чем у людей: просто оно не членится на отдельные фрагменты. Да, понять это для тех, кто привык объясняться бесконечными комбинациями трех десятков звуков, трудно: допустим, это как разница между европейскими буквами и иероглифами, причем разнообразие будет здесь на стороне четвероногих. В конце долгого весеннего дня пахарь скажет, что он устал, утомился, выдохся. Пара волов, на которых он работал весь день, может выразить то же сотней различных способов, причем усталость после вспахивания суглинка или чернозема, под моросью или под ясным небом, под северным или южным ветром всегда будет разная.

Собственно говоря, именно это различение оттенков позволяет мне почти всегда выигрывать на ипподроме: просто перед забегом я полчасика прогуливаюсь у паддока и слушаю разговоры лошадей. Конечно, никогда не бывает, чтобы вороной жеребец прошептал кобыле в яблоках: «Я выиграю этот забег для тебя, дорогая»: он бы не смог это выговорить, а она бы не поняла (да и я тоже). Но сам тон, настроение, задор, та вибрирующая готовность к экстатической вспышке, которая одна позволяет возглавить гонку, слышны в их беседах очень хорошо. Для земнородного, даже имеющего дело с лошадьми, вроде конюха или жокея, то, что представляется мне оживленным гулом голосов, будет звучать какофоническою смесью всхрапываний, вдохов и перестука копыт: ну и прекрасно, тем значительнее будет выдача в тройном одинаре.

В отличие от людей, которых языки в большей степени разделяют, чем сближают (я вспоминаю одну деревушку под Цюрихом, чей немецкий непонятен уже на другом берегу Лиммата), все звери понимают друг друга – ну а я, соответственно, их всех. Кот, конечно, почувствовал меня, но виду не подал, шмыгнув под стоящее в углу кресло. Прихожая была обставлена старой желтой мебелью, на стенах висели какие-то пестрые картины, словно в студенческой столовой: на одной, крупной, в полстены, кентавр, неожиданно похожий на заросшего волосами Скобелева, но только с копытами, куда-то тащил озадаченную полногрудую красотку в лиловом; другие, размером помельче, я не успела разглядеть.

Что-то в доме было не так. Карлица вновь обменялась взглядами с хозяином и скрылась в коридоре, уводящем вправо; через несколько секунд, впрочем, вернулась и закивала. Рундальцов сделал приглашающий жест, пробормотав «милости просим». Проход был узковат, так что ему пришлось практически вжаться в стену, чтобы случайно не прикоснуться ко мне, пока я протискивалась мимо; коридор освещался тремя тусклыми лампочками в жестяных абажурах. Мы прошли мимо нескольких закрытых дверей; у последней (коридор кончался глухой стеной) карлица Клавдия остановилась и жестом королевского батлера распахнула дверь. Скуление, доносившееся оттуда, прекратилось. Рундальцов, стоявший ближе, заглянул внутрь и отвел глаза. «Вот это ваша комната будет», – проговорил он, как будто стесняясь. Я осмотрелась: комната была большой, светлой, в три окна, но была она не пустой – на кожаном диване, стоявшем у правой стены, сидели, прижавшись друг к другу, две темноволосые девочки-подростки с заплаканными глазами и с ужасом смотрели на меня.

6

За прошедшие годы я приучилась к тому, что любая память, и человеческая и наша, устроена совершенно непостижимым образом. Бывает, что человек изо дня в день бьется, стараясь запомнить какое-нибудь греческое спряжение или хоть последовательность ассирийских царей, и никак не может: отвлекся на секундочку – и все Хархару и Мандару просыпались, как горох из дырявого мешка. А бывает, напротив, что какая-нибудь скверная сцена все возвращается и возвращается, хотя ты уже почитал ее навсегда похороненной где-нибудь на погостах забвения, как выражалась в патетическую минуту Елизавета Александровна, госпожа Рундальцова, впрочем совершенно не терпевшая, когда ее так называли. Я прекрасно помню – с диалогами и мизансценами – подробности своей жизни в этом доме; я могу, кажется, восстановить в памяти чуть ли не каждый из порою тягостных обедов, которые я выдержала в их весьма утомительной компании, но почему-то совершенно не помню подробностей переезда.

Сговорились мы очень просто: впрочем, им, конечно, было невдомек, что ради возможности быть поближе к их семейному очагу я готова и пострадать, по крайней мере финансово (представьте, что вы покупаете сторожевую собаку, а она ежемесячно еще приплачивает вам за конуру, цепь и миску). Я пообещала им платить по тридцать рублей в месяц в обмен на комнату и обеды. К этой нехитрой договоренности прилагалось довольно много обременений: так, гостей принимать мне было можно, но оставлять их ночевать нельзя (в этот момент, к чести их надо сказать, оба засмущались); в ту же плату входили и дрова, но растапливал печь самолично дворник, которого они даже собирались мне при заключении договора предъявить – интересно зачем? Оговорка про дворника была, конечно, трогательной: очевидно, предполагалось, что если специально меня не предупредить, то я буду ежедневно, подобрав платье, колуном пластать хозяйские поленья у себя на паркете, после чего топить собственную печь, покуда она не раскалится, может быть даже открыв из вредности форточку, чтобы больше ушло дров. Постельное белье мне должны были менять еженедельно. Обед готовила некая Жанна Робертовна, которая во время первой нашей встречи с Рундальцовыми так и не появилась, хотя, кажется, звенела стеклом и фарфором где-то за закрытыми дверями. Когда я предупредила, что скоромного не ем ни в каком виде, Елизавета Александровна пожала плечами и сообщила, что тогда мне придется регулярно довольствоваться одним гарниром, что меня полностью устраивало. Среди прочего они, конечно, поинтересовались родом моих занятий, и безотказное «Задушевное слово» с «Пропавшими валенками» вновь пришли мне на помощь. Договорились, что я перееду к ним с утра во вторник (дело было в воскресенье). Ребенка мне так и не показали, и речи о нем не было, но присутствие его в доме ощущалось, по крайней мере мной. Из двух последующих дней врезалась мне в память одна-единственная деталь: извозчик, который вез меня из «Золотого якоря» сюда, на Дмитриевскую, был необыкновенно похож на Пьеро – в широких мешковатых брюках, каком-то светлом балахоне и белом картузе. Мне сперва показалось, что он еще и припудрен, что, признаться, для Вологды было совсем уж непредставимо, – но, только сев в его пролетку (куда гостиничный малый, обливаясь потом, погрузил мои вещи), я поняла, в чем тут дело. Вероятно, с утра он вез кого-то с мельницы, так что весь оказался припорошен тонким слоем муки, а остальное уже доделало мое не в меру разыгравшееся воображение: мука стала пудрой, обычный кафтан – балахоном, а Ванька из Грязовца сделался, против всякого своего желания, французом.

Стендаль говорит где-то: «Жизнь поворачивалась к ним лицом, и оттого они не были злы». Даже сейчас, по прошествии почти пятнадцати лет, не могу подобрать других слов и про моих хозяев. Лев Львович Рундальцов (носивший некогда другую фамилию) был родом из Кишинева, из богатой семьи. Я не знала, но он мне объяснил, что любой еврей с тавтологическим именем и отчеством несет на себе, как родимое пятно, отпечаток драмы, осенившей его рождение. Дело в том, что у евреев прямо воспрещено давать младенцу имя здравствующего родственника. Как и большинство их запретов, этот уходит причинами куда-то в седую древность: так, еще за три тысячелетия до того, как Левенгук (тоже, между прочим, не алеут) открыл бактерии, евреи уже соблюдали все гигиенические предписания, как будто зная об их существовании. Лев Львович предположил, что это – в смысле запрет на имя живого родственника – делается, чтобы ангел-хранитель не ошибся (и я, увы, так и не смогла ему потом объяснить, почему я расхохоталась). Единственное здесь, но важное исключение – если отец будущего ребенка умирает, пока его жена еще брюхата, она не только может, но и обязана назвать младенца именем его покойного отца.

Учился он в Харькове или Киеве, где-то, где процентная норма для поступающих в университет соблюдалась не так жестко, как в столицах, занимался прилежно, кончил курс одним из первых и вернулся к себе в Кишинев подающим большие надежды молодым юристом. По закону он был обязан отработать определенное время помощником присяжного поверенного или кем-то в этом роде, на низовых должностях. И получилось, что он так хорошо себя в этой роли показал, что-то такое необыкновенное сделал, что адвокатская палата (я могу путать название) вопреки традиции возвела его в должность в рекордно юном возрасте. В общем, к двадцати пяти годам, когда у его сверстников и коллег только начинали маячить где-то в бесконечном далеке первые профессиональные возможности, Лев Львович уже практически схватил бога за бороду, сделавшись чуть ли не самым модным адвокатом своего богатого города.

Он пытался описать мне это ощущение, которое не отпускало его несколько блаженных месяцев, но не смог – либо у него не хватало слов, либо у меня понимания. «Ну вот когда все у тебя получается, чего бы ты ни захотел». Мне показалось это немного скучным, только и всего: он же толковал об этом времени как о каком-то непрекращающемся опьянении. Он водил дружбу с местными богачами. Был принят в небольшой и державшийся весьма обособлено аристократический кружок. Дверь в особняк генерал-губернатора он открывал без стука, чуть ли не ногой – и пожилая, по тогдашним, конечно, его меркам, рыхлая генерал-губернаторша, по слухам, рыдавшая над романами Клавдии Лукашевич, склонялась постепенно к мысли, что лучшей партии для ее перезревшей единственной дочери, может быть, и не сыскать: конечно, после его крещения. Креститься он, впрочем, пока не хотел, оставляя это на крайний случай: семья его не была религиозной (хотя на еврейскую Пасху в доме не оставалось ни крошечки квасного), но что-то его не то чтобы останавливало, но побуждало отложить на потом, может быть, перед последним, решительным взлетом карьеры – а уж каким тот будет, страшно было и вообразить.

Собралась тогда вокруг него и соответствующая компания – золотая молодежь местного разлива: дети местных виноторговцев, латифундистов, сын владельца городских боен, вернувшийся после четырех лет в университете Гейдельберга; юный хозяин городского элеватора, неожиданно получивший наследство после того, как его бездетный дядюшка, жуир и бонвиван, погиб в первой кишиневской автокатастрофе, врезавшись на только что доставленном по железной дороге «хорьхе» в кирпичную стену собственного склада; очень похожие друг на друга близнецы, сын и дочь полицеймейстера, и некоторые другие юные господа и дамы, чьи потускневшие черты оказались полустерты в памяти Рундальцова воспоминаниями о захватившем их вихре наслаждений. С удовольствием вспоминая эти безмятежные времена, Рундальцов каждый раз выуживал в памяти новые подробности состоявшихся кутежей, причем по большей части совершенно невинные: может быть, впрочем, он инстинктивно щадил мою чопорность. Но все эти воспоминания, как несчастный пловец в водовороте, неизбежно съезжали к увенчавшей их катастрофе.

Среди его свиты был упомянутый выше сын владельца боен, вернувшийся из Германии. Был он, по воспоминаниям Льва Львовича, болван и шалопай, хотя любил цитировать применительно к своей особе строки русского романа: «Он из Германии туманной, – говорил он при первой встрече, уставившись на собеседника своими красными воспаленными глазами, – привез учености плоды». Подразумевалась дурная болезнь, которую местные авиценны с грехом пополам вылечили, но которая наградила его странным симптомом: сперва у него выпали ресницы и брови, а потом он сам вдруг загорелся непреодолимым отвращением к волосам, росшим у него на лице и теле. Из-за этого каждое второе утро он начинал с двухчасовой утомительной процедуры – специально выписанный из Малороссии искусный цирюльник брил его полностью, причем от скуки сам пациент любил в это время беседовать с друзьями и подругами (в последнем случае поставив особую ширмочку, чтобы щадить стыдливость, может быть, мнимую).

Отец, несколько фраппированный таким результатом довольно дорогостоящего европейского обучения, пытался приладить его к семейному делу, но не слишком преуспел: с другой стороны, даже если не брать во внимание приставший к нему гейдельбергский лоск, трудно было вдохновиться кровавыми подробностями их жестокой фамильной коммерции. Как это свойственно всем разочарованным родителям на свете, он склонен был винить в педагогической неудаче нынешнюю компанию своего сына – до появления в ней Льва Львовича. Последний же его совершенно очаровал: оказывается, этот кряжистый коммерсант, не моргнув глазом отправлявший под нож тысячи быков и свиней (о чем мне даже думать тяжело без внутреннего содрогания), был в действительности наивен и сентиментален. Раз-другой поговорив с Рундальцовым, когда тот заезжал за его свежевыбритым чадом по пути к очередной эскападе, он был в высшей степени впечатлен манерами, складом характера и остротой ума юного адвоката. В свою очередь, Рундальцов постарался развить и укрепить знакомство, обещавшее ему в будущем вполне ощутимые блага: как и любое обширное дело, торговля старика регулярно нуждалась в юридических консультациях и услугах.

Собственно, ближайшая оказия для того, чтобы взаимная симпатия (совершенно, конечно, невиннейшая) переросла в деловые отношения, возникла довольно скоро. С тыльной стороны к зданию боен подступал небольшой лесок, издавна принадлежавший небогатой кишиневской семье. Муж и жена Лысогорские, бездетные и не имевшие близких родственников, еще с последней четверти прошлого века подпали под сильнейшее влияние идей графа Толстого: состояли с ним в переписке, участвовали в «Посреднике» и «Маяке», ежегодно совершали паломничество в Ясную Поляну, набираясь впрок мудрости и смирения на весь календарный круг. Существенным было и ежегодное пожертвование, которое отправлялось от их имени кому-то из толстовских распорядителей – например, Черткову – на устроение добрых дел.

С этими Лысогорскими владелец боен имел нескончаемую тяжбу. Для расширения своего безжалостного предприятия ему было совершенно необходимо увеличить земельный надел: с одной стороны владения его были ограничены рекой, с другой – кладбищем (которое он было заикнулся некогда перенести, но на него цыкнули даже весьма благоволившие ему отцы города), с третьей – шоссе, так что ему поневоле требовалось идти на поклон к соседям. Они же, благодаря своим взглядам, не только не готовы были уступить ему хотя бы часть ненужного им в принципе леса, но и, напротив, не пожалели бы сил и средств, чтобы его дело вовсе закрыть. В результате старик нанял каких-то особенно пронырливых ищеек, которые, всласть накопавшись в архивах губернского правления, выяснили, что много лет назад, еще до рождения всех участников истории, оба земельных надела, и его и Лысогорских, составляли одно исполинское имение, некогда поделенное на несколько частей. При помощи масштабных казуистических ухищрений (не обошлось, конечно, и без солидной порции обычной смазки, придававшей подвижность отдельным заржавленным частям бюрократического механизма) удалось извлечь тот самый пыльный первичный договор на свет божий, с тем чтобы попытаться его оспорить. Владелец боен и наголо выбритого наследника в последний раз предложил Лысогорским мировую; те отказались.

Дело должно было рассматриваться в суде. Предстоящий процесс широко освещался в прессе, особенно падкой на скандалы подобного рода: капиталист-мироед против небогатых благотворителей, хорошо известных всей округе. Мироед, благодаря знанию тайных пружин судопроизводства и приобретенному умению заставлять эти пружины музыкально вибрировать, в принципе не сомневался в победе: его непрерывно чихающим от архивной пыли крючкотворам удалось весьма убедительно доказать, что при межевании вековой давности границу между участками провели ошибочно и сейчас ее следует перенести как минимум на полсотни саженей вглубь участка толстовцев. Для того чтобы помочь этому камню сдвинуться с горы, требовалось минимальное усилие – и вот произвести его старик пригласил юного на тот момент Льва Львовича. С одной стороны, расчет его был довольно практичным: допуская молодого адвоката к заведомо выигрышному процессу, он заручался на будущее его благосклонностью. В случае, если тот оправдывал возлагаемые на него надежды, он должен был на всю жизнь сохранить теплое чувство благодарности к доверителю – и неизвестно, в какие еще услуги можно будет впредь эту благодарность конвертировать. С другой стороны (как полагал уже через пропасть лет сам рассказывавший об этом Лев Львович), в этом имелся некоторый подспудный иезуитский мотив: прельстить его достаточно двусмысленной славой, чтобы с юности слегка замарать слишком уж сверкающий образ. Не последнюю роль играл и будущий гонорар, который по традиции должен был отсчитываться от кадастровой оценки имущества, стоявшего на кону.

Лев Львович после секундного колебания принял это приглашение, что сделало его на недолгое время одним из самых обсуждаемых адвокатов если не в России, то уж, по крайней мере, в Бессарабии. Как это обычно бывает, неравнодушные люди (а в России все делаются неравнодушными, когда речь заходит о чужих грехах) поделились на две примерно равные группы: одна жестоко порицала Льва Львовича за нездоровый практицизм (они выражались грубее), другая, напротив, говорила, что закону должно быть безразлично, кто смиренно стоит перед ним, и что даже такой малоприятный субъект, как владелец боен, заслуживает справедливости, и то, что даже еврейчик это понимает (неожиданно давала петуха группа поддержки), только делает ему честь. По мере приближения суда общественный накал становился все заметнее, тем более что дело приходилось на период, когда других развлечений у обывателей обычно бывает маловато. Лев Львович ходил совершеннейшим гоголем, сделавшись не только единственной общепризнанной звездой в своей компании (так было, по сути, и раньше), но и одним из самых заметных лиц города. Дошло до того, что владельцы главных городских ресторанов на Александровской улице ежевечерне наперебой заманивали его и его свиту, отказываясь брать с них деньги, – поскольку замечено было, что их присутствие гарантирует полный зал и очередь у входа (впрочем, после того, как шалун-мукомол, хозяин элеватора, заказывал однажды весь вечер шампанское, почти исчерпав ресторанный погреб, счет за вино стали все-таки приносить).

За день до суда в Кишиневе высадился отряд столичных корреспондентов: таким образом, предстоящий процесс собирался прогреметь на всю страну, может быть, за временным отсутствием более важных новостей. Гости из Москвы и Петербурга прошлись по главной улице, съездили на извозчиках осмотреть спорную территорию, поцокав языками, сытно поужинали и разошлись по номерам Гранд-Отеля, чтобы к десяти утра быть уже в здании губернского суда. Во время ужина многие из них, кому хватило места в «Александрии», могли видеть и компанию золотой молодежи, где солировал Лев Львович, которого городская молва единогласно называла завтрашним триумфатором. Любопытно, как по мере приближения заседания акценты смещались – и уже не владелец боен с защищавшим его юным пронырой виделся захватчиком чужой земли, а, напротив, противостоявшие ему Лысогорские казались «выскочками» и «святошами», «не дававшими городу развиваться».

Наконец наступил долгожданный день, выдавшийся дождливым и промозглым. С утра улица у здания суда была полна экипажей: в межсезонье (а начинался, кажется, и Великий пост) возможностей для развлечения в городе было немного, так что предстоящий процесс поневоле приобретал черты оперной премьеры. Казалось, в самом его сюжете не было ничего, что способствовало бы занимательности, – это не было даже делом об убийстве (хотя, если вдуматься, в сущности, это именно оно и было, поскольку, победив, старик мог бы удвоить и утроить количество казнимых им животных). С другой стороны, сравнение с оперой здесь, может быть, оказывалось не таким уж и натянутым, поскольку обычно и в последней занимательного немного. Нотариус в костюме летучей мыши так напился на маскараде, что заснул на скамейке в городском парке: а ведь тысячи, десятки тысяч ходили и ходят слушать эту искрометную историю! Так что простим и невинные души кишиневских обывателей, с утра стекавшихся к суду.

Наконец в назначенный час судья в мантии и парике величественной походкой выходит из своей каморки и поднимается на кафедру. Полный зал. На отдельной скамеечке сидит погубитель коровьих душ в своем черном макинтоше и читает свежий номер «Бессарабца». На другой скамеечке, поодаль, сидят супруги Лысогорские: она с вязаньем, он с томиком избранных сентенций седобородого учителя и пророка. При них – оробевший стряпчий, неизвестно откуда взявшийся, может быть данный по суду или присланный кем-то из единоверцев. Не хватает только господина Рундальцова, адвоката истца. Судья недовольно хмурит брови, но, снисходя к молодому любимцу всего города, прощает ему желание театрально обставить свое появление в зале. Но вот уже пять минут, десять, пятнадцать: среди зрителей поднимается ропот. Лев Львович блистательно отсутствует. Тогда судья делает то, что предписывает ему традиция, закон и совесть: объявляет заседание открытым, выслушивает заикающегося, но вполне убедительного стряпчего Лысогорских, потом ритуально опрашивает старика, который, отложив «Бессарабца», может лишь что-то взрыкивать, поминутно таская из кармана золотой «Брегет» с четвертным репетиром в несколько языческой надежде, что при каком-то повторении этой манипуляции его адвокат может вдруг воплотиться. Вотще! Процесс завершается полным поражением владельца боен и абсолютной победой Лысогорских, которых городская молва, переменчивая, словно земная женщина, отныне и надолго делает героями и всеобщими любимцами.

Как объяснял мне Лев Львович десятилетие спустя, в то знаменательное утро, которое должно было стать, как выражались кишиневские журналисты, «зарею его торжества», он испытал такой приступ апатии, которого с тех пор не чувствовал даже близко. Злые языки утверждали, что накануне он с друзьями слишком увлекся, отмечая свой будущий триумф, но он с этим категорически не соглашался, даром что прошло уже столько лет и эта запоздалая дискуссия имела сугубо схоластический характер. Накануне он, по его словам, практически не пил, а долго заснуть не мог лишь от понятного волнения. Между тем, когда прислуга пришла его будить, он не мог шевельнуть и пальцем, сам себе напоминая слугу сотника из Капернаума. При этом он не был парализован: по желанию он мог двинуть рукой, ногой и даже сложить известную фигуру из пальцев (что настоятельно советовала ему прислуга, чтобы отогнать черта), но поднятая было рука расслабленно валилась обратно на постель. Он отказался от мысли отправить кого-нибудь из дворни в суд предупредить о сразившем его припадке: матери как назло дома не было, а мысль о том, как старуха-няня будет объясняться с судебным приставом, заставила его даже сквозь апатию почувствовать какие-то особенные спазмы, так что он предпочел пустить дело на естественный ход и даже вновь заснул, а когда снова проснулся и смог, пошатываясь, встать и сделать несколько шагов, было уже поздно.

Кажется, он сам не понимал масштабов постигшего его несчастья, покуда несколько дней спустя не попытался впервые выехать из дома. Вероятно, если бы он просто проиграл этот процесс или, допустим, явившись в суд пьяным, постарался бы посреди юридической дискуссии задушить адвоката противной стороны, общественное мнение нашло бы для него смягчающие обстоятельства. Но он, на свое несчастье, сделался посмешищем – и от него отвернулись не только владелец боен с сыном (этого и следовало, конечно, ожидать), но и все, включая собственную мать, которая на третий или четвертый день, не выдержав, все-таки сообщила ему, что ей стыдно теперь даже показаться в благотворительном обществе, где она играла до этого какую-то немаленькую роль. В результате Рундальцов вновь провалился в депрессию, на этот раз не такую тотальную (он мог вставать и сам себя обслуживать), но гораздо более продолжительную – и, по его словам, два или три месяца пролежал на кожаном диване, уткнувшись лицом в щель между спинкой и ложем. Поскольку часть этого времени он поневоле проводил с открытыми глазами, он успел изучить эту щель очень хорошо, как, может быть, какой-нибудь ботаник изучает розу: со всеми стежками швов, кусочками торчащего из них конского волоса, случайно забравшимися крошками и узором самой кожи. Долгие часы посвящал он размышлению о животных, которые пожертвовали ради него собственной шкурой: впрочем, от этого предмета мысли, как муравей в ловушку муравьиного льва (он, кажется, рассказывая, сам гордился этим каламбуром), съезжали к бойням, от боен – к проигранному процессу и дальше опять увязали в том мучительном болоте, в которое превратился его угнетенный ум.

Наконец, ближе к середине лета, он стал понемногу поправляться и даже попробовал несколько раз выходить из дома поздним вечером, укутавшись в плащ и подняв воротник, чтобы оставаться неузнанным. Случившаяся с ним странная расслабленность полностью переменила его характер: позже, вспоминая ее, он сравнивал свое состояние с ощущением человека, который, спасаясь от какого-то кошмара, забежал в незнакомый дремучий лес и там остановился. Столько лет он провел в непрерывной погоне за ускользающим от него миражом… непонятно даже чего: славы? денег? успеха? – вероятно, всего этого вместе, но взятого как-то в отвлеченных идеях. К деньгам, по скромности привычек, он был в основном равнодушен, да и честолюбивые замыслы влекли его как некоторая абстракция: «Если принято к этому стремиться и если у меня это так легко получается, то почему бы и нет?» Выяснилось же, что это не просто составляло главное дело его жизни, а что, собственно, вся жизнь в этом и заключалась, и, утратив адвокатскую бойкость, он потерял вместе с ней и весь свой сокрытый двигатель.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации