Текст книги "Это невыносимо светлое будущее"
![](/books_files/covers/thumbs_240/eto-nevynosimo-svetloe-buduschee-75634.jpg)
Автор книги: Александр Терехов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Другой человек
Меня в Сергиев Посад занес так себе случай. Лихая подружка прижималась коленкой: «Поедемся в Сергиев Посад. Я покажу свои любимые места. А вы мне – свои. Останется время – в Лавру сходим», но мамаша ее не пустила, а я по дождю не решился уехать тотчас и, потрясенно выслушав гостиничные цены (чтоб я верил ушам, тетка дополнительно писала цифры на бумажке), заплатил назло за три дня и три ночи. Стоял среди холодного номера, ждал, пока кран вдоволь отсморкается ржавчиной, даст горячую воду. И колокольня ждала напротив.
Да, я вижу. Да, раз здесь – схожу в Лавру. Дуб повалился, стены дубовые пали – я хочу рассмотреть желудь, из которого росло. Моя дубовая голова сгнила. Нет сил. Хочу почуять насилие святости над собой. Хотя все это так скучно. Все вру, лень и тлен. Не верую.
Но дорог он мне, мне друг – Варфоломей Кириллович.
Варфоломей Кириллович – это в скобках, а спереди – Сергий Радонежский, так в мирских книгах. Хоть не ведаем: отца звали Кириллом в миру? Или нарекли в предсмертном монашестве? Вар-фо-ло-мей. Так и липнет к имени «ночь». Нет. Любимей – Сергий.
В первобытных русских закоулках не оставляли монаху даже начальной буквы детского имени. Рождался – другой человек.
Святость непосильна, а раз так, то для встречи нужно видеть его. Не иконный, просеянный Господом и снами, вываренный, обветренный лик. А того, кто похож на меня.
Он умер осенью, 25 сентября. По новому стилю – в октябре. Лег в землю под кров церкви Святой Троицы. Наверное, не думал о своей гробнице, когда тесал бревна для нее. Церковь спалили «поганые» – Едигей, и могила потерялась.
Ушло тридцать лет. Никон Радонежский, ученик, святой, взялся выстроить каменный Троицкий собор на прежнем месте – Маковце, маковке, макушке – холме, найденном Сергием на всю жизнь и братом Стефаном ненадолго. И прежде с холма сиял свет, сверкал огонь, но они осмелились.
Конечно, Никон именно искал. И все искали – лопатили землю. И Сергиев крестник – князь Юрий Дмитриевич Галицко-Звенигородский – примчался на стройку. И благочестивому, но безымянному мужу явился Сергий – найдете. И они нашли гроб. Копали ров и наткнулись. Кругом «ковчега» стояла вода. Но тело «светло соблюдеся» – вода не тронула праха и риз. День – 5 июля 1422 года, радость. Дьявол шепчет: слышь, мощи кормили монастырь, и городу перепадало. И князья удельные «с мощами» глядели гордо, вот и организовали попы «открытие мощей» – но этого я уж не слышу, я не трогаю святости.
Сквозь нищих шел – как через пасеку, отмахиваясь: туда! сюда! отстань! пошла отсюда! А за воротами еще лето, и белые круглые цветочки залили дурманом прометанные пути, и слонялось тут обожравшееся голубиное племя, наступая на хвосты закормленным котам. Коты трясли пьяно серыми мордами, силясь припомнить: «Ах, в каких я отношениях с крылатыми? А когти мне на что? Да погодь ты, как хоть меня звать?» Богомолка кидала с лавки очередной кусок колбасы под усатую морду, и кот вздрагивал: «А это зачем? Что это?!» – и сваливался спать, мучительно вздымая бурчащее брюхо. Семинаристы в черных кителях дарили нищим медь и ходили вприпрыжку, едва сдерживая бег, скованно держа, будто лишние, руки.
Я замкнул очередь у книжной лавки и томился полчаса, оглядываясь на храмы, платочки, попов – провожатые подводили к нашей очереди губастых иноземок, и те бросались фотографировать: я при этом улыбался очень гордо, будучи в очереди самым здоровым.
Колокольня отбила опять четверть часа, я наклонился вперед:
– Мамаша, да скоро откроют?
– Вот отец Иосиф придет…
– С книжками?
Мамаша обернулась, придерживая ладонями щеки: одну фиолетовую, другую – забинтованную:
– Это очередь бесов изгонять.
Я сбежал. Но тут же вернулся.
– И всех желающих принимает?
– Всех. Ну, кто чувствует… Что есть.
Есть? Нет-нет. То есть: вообще ничего нет.
Богу молиться учила Византия, Царьград. В русских небесах просияли греческие святые – полчища, большевики гоготали: семь праздников на дню, когда пахать? У греков ветры теплые, виноград, оливы, смоквы, не много надо – империя издыхала. В святые там брали широко: прославленных по смерти и при жизни, сидевших на полагавшемся лишь святом троне, пострадавших, хотя и не до смерти. Русская земля страшней. Под гнетом смерти, кряхтя, ставили лишь на златые ступени: оставляли лишь чудотворцев явных при жизни. В знаменитом труде профессора Е. Голубинского Сергий Радонежский «стоит» двадцать третьим по счету – почти за пятьсот лет! Народ удостаивал себя не попусту. Стыдясь ига: с 1326 года по 1447-й вообще ни едина душа не канонизирована.
И Сергий «освятился» не волей собора – «сам собой». Уже при жизни писали – «святой». И чтили посмертно, сразу. И житие Епифаний Премудрый писал, не дожидаясь обретения нетленных мощей. И что спустя полвека объявили «общерусским» печатно – так лишь порядка ради, за ним хлынули святые имена, но, по сердечному счету, он – первый.
Куда ж я бегу, не касаясь Божьих дел? Ну да, хочу увидеть лицо, пойдемте. Мощи открылись, через немногое время – года два? – великий князь Василий Дмитриевич подарил монастырю покров на мощи. Вышитый шелком портрет святого. Прежде шитья писал иконописец, и его «Сергий» – самый древний. Не забытый и бесплотный. Мастер мог видеть преподобного, и были живы ученики его, могли пихнуть в бок: разве такой? Наверное, и раньше писались иконы – не мог Андрей Рублев не писать отца своей «Троицы», застав его, Сергия, закат, бок о бок всю жизнь проведя среди его ближайших учеников, – обязательно писал, да не все перешагивает пожары, тоску и тлен, – а покров спасся. И в прежней ризнице, на втором этаже, в хранилище награбленного государством, я перешагиваю через ноги дежурных старушек, дремлющих на стульях, как кочевники в седлах…
Вот – в небогатых цветах моей Родины, медном закатном отсвете сосновой коры, голубой проточной сини меж распластанных, как шестикрылые серафимы, цветков, я вижу резкий, почти звериный скуластый лик. Большие, словно раздавленные, уши. Линия лба, заостренная вверх, – как шлем, купол церкви. Нос – долгий и тонкий. Едва заметный наклон к левому плечу. Широкая разбитая ладонь плотника, огородника, водоноса. И переломленные вниз, к переносице, глаза. Разные: левый от зрителя – сухая птичья зоркость. Правый: большой, скорбящий, со слезой. Облик. Облак. Князья писали грамоты в Царьград: «Облак печали, покрывши мои очи». Сергий Радонежский. Товарищи, переходим в следующий зал! Товарищи.
Пало на холм сорочье перо, дурман-трава, тучи и солнце, Господь и тьма могильной стены – вот краски монастыря. И ты вздыхаешь без привязи дней у румяных боков надвратной церкви, – полдень; у льда голубой колокольни – утро; под грозовой синью куполов Успенского и Троицкого соборов пасмурного русского неба; у пятнистой пышно-узорчатой ризницы, облепленной виноградными листьями да кистями: не зреет у нас виноград. И Господь для русских людей жил в раю с теплыми морями, в полузабвенном детстве, в хохочуще-отчаянных сказках, где родное не в конце «и я там был…», а в зачине: идет свинья с малыми детками-поросятками по лесу, а навстречу ей серый волк: «Сейчас съем тебя и твоих поросят!» – «Не ешь нас, серый волк», – взмолилась свинья, а он: «Как смеешь грубить, свиная харя?!» – все родное. Сергия – лучше бы в сказку, на кисельные берега, да вот тянутся все к Троицкому собору – и мне надо туда. Посмотреть на то, что держит. На мощь. Посмотреть на то, что осталось. На мощи. Если смогу.
Я побрел кругом Троицкого собора, вдоль стен, вокруг монастыря: чего страшного – глянуть на мощи? Хотя: что такое мощи? Кости? Скелет лежит? Коробка? Ларец? Из детских безбожных глубин упрямо лезут куриные косточки в маслянистых остатках лапши.
Как это действует? Как волна: действует…
Часто действует даже явная дрянь: я споткнулся у монастырских ворот – «Кормить голубей в строго отведенном месте!» и стрелка – «Место кормления» – и далее, по стрелке, я нашел земляную выклеванную площадку, похожую на маленький плац; там сидела одна черная по брови старуха, грузная, как надгробие, и дочищала огромные корки хлеба. Дурно и кисло пахло скотным двором, и кругом не было ни единой птицы – я почти побежал оттуда, под гору, искать речку, вымоленную из земли Сергием.
«Как отстоит восток от запада, так трудно постигнуть жизнь блаженного» – и не берусь, «имена которых на небесах Богом написаны, нет надобности в писаниях… людских». Но гляжу на лакированных матрешек, на продажные пуховые платки. Открываю двери за кольцо. Дурею на винтовой лестнице, подымаясь на башню за тарахтеньем испанской речи, – как уверовать в смертного, как я, одолевшего «смерти ско-рии»? На башне постоял, помялся, испанки умелись, и взгляд оторвался от луж, железных люков, автобусной базарной братии, развалин, огородов, заборов, дач. Дальше – холмы, поля, небо… И я вдруг, точно кожей, поверил, что все это было здесь, так и было, сюда пришел, «вся узы миръскаго житиа растьрзав», эта древняя пустошь напитала иконы непонятным полетом, парением – люди немеют… Змеи шипят: «В образе Богоматери выразилась безысходность мироощущения своего времени», а иконы темнели, тонули от нас, прикрываясь доступным убогим: златыми полями, венцами, цатами, золочеными ризами, изумрудами и сапфирами, оставляя открытыми лишь лики, да и те, потускнев, укрывались черным бархатом – так мы продались и обезлюдили.
Идол в мозолях от касаний, а герои не рождаются вновь – для каждого, нетронутыми, для нашей любви. Мы – на развалинах; не сыскать, где стояла кроватка, прячь голову от уставшего жить кирпича.
Согнул голову и пошел в Троицкий собор – мимо торговой лавки, дремлющих на скамьях увечных, налево – меж двух колонн. Прижался к левой, где икона Богоматери. За спиной собиралась и текла передо мной, минуя алтарь, степенная очередь. Там, за огненным озером свечей, увешенная лампадами, сверкает стальным блеском рака – гроб, под гнутой крышей на высоких узорчатых колоннах. Я подумал про мавзолей – ни разу не был. Священник стоял сбоку гроба, наверное, «в головах», спиной ко входу, и, откашливаясь, читал молитву, одновременно разбирая ворох записок в руке. Люди ставили свечи, крестились, опускались на колени и, главное, наклонялись и целовали гроб, сверху, затем уходили, отдав священнику записку, – мне не было видно, что же они целуют: стекло? глухую крышку? В темени пятиярусный иконостас, писанный с участием Андрея Рублева и Даниила Черного, вовсе не сиял – как на хвалебных открытках. Я пытался разглядеть евангелистов на царских вратах (подлинник украден государством), потом тупо щурился на «Троицу» (подлинник украден государством), пересчитал апостолов на иконостасе и тронул пальцами бархатный барьер, отделивший меня от очереди. Священник сделал перерыв в молитве, и женщины в платочках неожиданно запели в углу «Радуйся, Сергие» – на мотив, близкий какой-то революционной песне. Иностранки трясли непокрытыми космами, одна старушка просто лежала у гроба, не подымаясь, семинарист стоял камнем. Петь перестали, и из-за спины меня царапнул шепот: «Господи, послушай…» Неловко оглянулся, будто поправить ворот, – женщина смотрела через меня на что-то ей отвечающее и шептала негромко про свою семью, про сына – его тянет «к технике», у нее мужа нет, есть «один человек», а вот еще на работе… И она повторяла, упрашивая: «Я так хочу, Господи», несколько раз, чтобы он понял, что в первую очередь. И улыбалась.
Я пошел к киоску: надо купить свечей; а что, интересно, писать на бумажке? И очнулся только у дверей, где изгоняли бесов, – там осталось два человека; я ушел и оттуда, наверх, на высокое гульбище, что тянется вдоль трапезной. И разглядывал дотемна Троицкий собор, палаты митрополита, часовни. Это «Русские Афины» – догадался когда-то Флоренский, – «античный эллинизм». Отчего только русская античность так смурна: у греков солнце печет, но пашни – клочки, и те легки на подъем, до первого ливня, а снега едва пали – и уже их нет, и с любой горы там открывается море: вот оно, беги. Просторы же Руси так невыносимы, что с места не тронуться. Судьба без осечек – кладет на месте. На родном.
В этом самом месте, в этих стенах настигли великого князя Василия Васильевича посланцы двоюродного брата, Шемяки, сына того самого свидетеля обретения мощей Юрия Дмитриевича.
Обманули беззаботную стражу, подкрались на санях и понеслись с горы «как на счастливый лов», по снегу в девять пядей. И люди Василия обмерли – «яко изумлени». А великий князь, ослепивший в свое время брата Шемяки – Василия Косого, побежал в конюшню, да разве сыщется на Руси готовый конь, когда за дело берется судьба! Пономарь втолкал его в Троицкий собор, одного-одинешенька, запер, а сам вдарил бежать что есть сил. А гончая свора ворвалась и прямо, не спешиваясь, на конях – по лестнице, к соборным вратам: где? Где – хватали за грудки. А великий князь, ухом к дверям, он же слышал все это, схватил икону явления Богородицы Сергию и сам отпер южные двери. И главный догонял бросил руку свою ему на плечо: «Пойман еси, великий князь». И сам заплакал, уже зная все наперед. А Василий кричал, что пострижется в монахи, прямо здесь, корил крестным целованием. Ведь целовали эту самую икону, у этого самого гроба, «не мыслити… лиха», хватался за руки, молил, грянувшись оземь у гроба Сергия-чудотворца; «кричаньем моля», «захлипаясь» так, что посланные сами прослезились, а потом он просил: «Не лишите мя зрити образа Божиа»…
Его ослепили. Оставив в истории – Темным. В охотничьей суматохе упустили: будущего Ивана III – первого настоящего русского царя – унесли в охапку, скрывали в каком-то, наверное, подвале и ночью вывезли дальше. Античный, твою мать, эллинизм.
Запираются ворота Лавры деревянной решеткой – где ж наше место проживания?
Отчаявшись оживить телевизор, я упал животом на кровать. Кусал яблоко, вздыхал: отчего пуста моя жизнь? Лежебока? Но все русские любят диван. Куда ехать, ежели зима долгая, кругом – Сибирь и снега в девять пядей. Нет, беда, что душа моя бронзовая, душа моя медная и стальная не помнит детства, золотого века. Все империи наигрались, собрали солдатиков в коробок, легли спать и умерли, осенив мир заревом «классических эпох», – они снятся, и ты любишь золотые сны, правившие племена на юг, ранние царства, микенскую эпоху, ахейских царей, колесницы и костры Троянской войны, нашествия дорийцев, безгласие «темных веков», Пелопоннесские войны, персов, македонцев, богов, плавное, как и рождение – угасание, прощальный свет их, сиявший русским из Царьграда…
А историю русских я любить не умею. Во мне ее нет. Империя близка, слишком близка, солдаты ее еще грезят триумфом. На первый взгляд… Нас еще не разделили века и варвары, свет забвения еще не сгладил кровавых и лживых черт. Но пустота моя не только от этого.
Мы отроду не любили нашей истории! Праведная жизнь родилась не лучом Авроры, а пушкой «Авроры», и все века до этого казались пустопорожним топтанием, пьянством, тиранством над бедным людом, Божьей ложью – былое отчего-то вовсе не спешило к историческим неизбежностям, – разве могли мы это простить? Мы запаха земли не знали, но презирали ее вонь. И признали единственное, сгодившееся нам, – державу. ДЕРЖАВУ. И свыклись, что это – главная ценность.
За отстоянную и добытую землю прощалось все. До тех, кто принес кирпичик в Кремлевскую стену, мы снисходили и допускали в свои куцые сны – только рубак и только победителей. Без знаков различия, души и плоти. Только: Дмитрий Донской – победитель на Куликовом поле, Сергий Радонежский – благословил Куликовскую битву, Петр I – победитель при Полтаве, Александр Пушкин – почти декабрист, Николай Гоголь – обличитель царизма. Какую силу можно черпать с этих обглоданных скелетов? Какие золотые сны навеют слова Ключевского, что три великих святых русского народа четырнадцатого столетия – митрополит Алексий, Сергий Радонежский, Стефан Пермский – лишь делали «одно общее дело» – «укрепление Русского государства»: только-то? Мы затоптали душу свою порывами: любить – не любить, сгодится он нам или – враг, хотя подземные миры нации должны существовать неподсудно, как сердце, про него не скажешь: люблю, не люблю. Но пустота моя не только от этого.
Еще и то: империя, набравшись сил, действительно, не расцвела «классической эпохой», дала куда меньше, чем могла, или мы просмотрели золотой век, или не дождались; так изнурились борьбой за выживание, что ноги протянули прежде песен и Акрополя, просто спились и легли под забором, – мускулистая, жилистая, стершая зубы лошадь, рожденная слишком рано и надорвавшаяся по малолетству; а дети ее бегают кругом, кто – тоскуя по матери, кто – обожествляя сиротство свое, но сходясь в одном: хочу полюбить, да не знаю – как и не знаю – что.
«Аз есмь Сергие Маковскый, – открываю глаза и шепчу поутру, – Аз есмь…»
Суд безбожников собрал «дело» на смертного С. Радонежского – полистаем. Обедневшая семья, боярин Кирилл – отец, скатился в нищие из-за поездок в Орду, ратей, нашествия москвичей. Сын, вдобавок «будучи туповатым к учению», вырос «умело приспосабливающейся личностью», подмятый покровителями: старшим – митрополитом Алексием, младшим – Дмитрием Донским. По-собачьи преданно служил Москве, забыв ее кровавый ростовский погром, лишивший его семью родного дома. Покорно брался за дела, никак не потребные монаху: ездил мирить князей и даже закрыл церкви в Нижнем Новгороде, приводя в чувство местного князя, но безуспешно. Безуспешно! Настолько забыл свой сан, что отдал на Куликовскую битву двух монахов – ай да игумен! Тут суд немного перебрал, времена были суровые. Епископ Феогност как-то запросил патриарший собор: «Если поп по рати человека убьет, можно ли ему потом служить?» Собор сообщил: «Не удержано есть святыми канонами».
Однако продолжим листать «дело». Троице-Сергиевая лавра, конечно, угнетала трудящихся. Игумен, «страдавший нервными галлюцинациями и даже беседовавший с… самой Богородицей», конечно, – похвастал да бабушку и схрястал! Но чепуха это, «следствие психоза».
А есть верный удар – Радонежский не благословлял Куликовской битвы! Все трогательные песенки о напутствии, пророчестве, благословении, отдаче монахов в рать – это придумки троицких монахов (они и саму-то битву перевирали будь здоров для радости богатых вкладчиков). Летописи, столь внимательные к игумену, что сообщали даже о его хворобах, на сей счет – молчат. В ранних редакциях жития есть главка, что Донской отправился на татар с благословения Сергия и в честь победы выстроил Успенскую церковь на реке Дубенке; но церковь-то выстроена в 1379 году – за год до Куликовской битвы! Выходит, Сергий если и благословлял, то – битву на реке Во-же с мурзой Бегичем в 1378 году. А не историческое Мамаево побоище, и раз так – не было никакой схватки Пересвета с Челубеем! Да и вообще русская хитрая церковь упорствовала на проордынских позициях (это я все читаю, не говорю), а сам «так называемый святой» был «главой и идеологом архиерейско-монашеской антивеликокняжеской оппозиции».
Последний оборот имеет в виду печальную историю с Митяем, на ней стоит приостановиться.
Русскую землю делили враждующие Литва и Москва. Митрополит сидел в Москве, литовские князья – «огнепоклонники» – в свою землю его не пускали и грозили патриарху, что если и дальше русской церковью будет командовать Москва, то они свой народ перекрестят в «латинскую веру». Патриарх сдался и послал в Западную Русь отдельного митрополита – Киприана. Но – с хитрым условием: как только умрет московский митрополит Алексий (а дело к этому шло), Киприан опять станет единственным митрополитом «всея Руси», сохранит духовное родство всех русских, что, Бог даст, приведет когда-нибудь к объединению распавшихся половин. Думал ли так патриарх? Или я – по старой хворобе – угадываю во всяком строителя империи?
Но у великого князя Дмитрия не было поводов светло заглядывать в будущие века: удельные князья рвали великокняжеский ярлык из рук, неприязнь к Орде вылилась наконец в «розмирие», обещавшее мало радостей впереди. Литва недолго крепилась «вечным миром» и легко влезала в каждую распрю Руси, то воевала с Ордой, а то шепталась. При такой ненастной погоде – по смерти наставника и соратника, Алексия, принять поделенного с Литвой митрополита «Киевского и Всея Руси» князь не собирался: Москва б не стала Москвой, если бы хитроумные предки не добились путешествия митрополита по тропинке Киев – Владимир – Москва, а теперь все терять и мириться с «литвином» Киприаном, реально зависящим лишь от патриарха чахнущей в «неустроениях» Византии?
И князь нашел человека для возведения на митрополию – Митяя.
Хотя житие Сергия повествует: почуяв смерть, митрополит Алексий протянул Сергию митрополичий крест, и об этом Сергия молили все (житие подчеркивает: и великие князья тоже молили), но святой отказался, по великому своему смирению, – это, видимо, лишь красивая песня. Князь хотел Митяя.
А кто это – Митяй, не удостоенный в русских письменных глубинах даже полного имени? Любимец князя, голосистый и здоровый коломенский поп. Князь сделал Митяя духовником своим и ближних бояр и доверил ему государственную печать.
Время торопило – Алексий угасал, князь чуть ли не силком притащил Митяя в Спасский монастырь, и постриг в монахи, и начал упрашивать Алексия назвать «архимандрита Михаила» преемником. Алексий уклонялся что было сил: как это, «уно-го», «новоука» – враз на митрополию? Может, в душе Алексий уже разглядел в приходе Киприана некую правду? Князь не отставал, «много нуди о сем», Алексий кивал на Царьград – пусть решают там. Очередной константинопольский патриарх в смуте гражданской войны не вдавался в тонкости, а «поминки», сопровождавшие русские просьбы, были осязаемы – Ми-тяя утвердили. И Алексий умер, оставив недоумение: благословил иль нет?
Митяй сел править, и все презирали его птичьи права, и Митяй понимал, что ветры дуют из Троицкого монастыря, от отстраненного молчания смиренного игумена, и князь это понимал. Старцы верили в правду Киприана.
А тут неожиданно в Москву рванул сам Киприан: вступить торжественно в Москву с богатой свитой на сорока шести конях и одолеть «не желаю» молодого князя! «Еду к сыну своему ко князю ко великому», – подбадривал он себя в дороге письмом к Сергию и Федору (племяннику Сергия), давал им знать: встречайте, пособите, иду напролом.
Воеводы Киприанова «сына» перехватили митрополита под Москвой – раздели, ограбили, бросили ночевать в холодный сарай, свиту раздели до рубах, усадили на дохлых кляч, развернули посольство в сторону Литвы и придали ему хорошей скорости. Захворавший, взбешенный Киприан обрушился письмом опять на Сергия и Федора: да они должны жизнь были положить за митрополита! «Аще быша, вас убили, и вы святи» – это, наверное, единственный упрек Сергию от современника, да какой! Киприан с ходу решается на неслыханное дело: проклинает, отлучает от церкви, предает анафеме великого князя Дмитрия и его бояр, кажется, еще строчка – он и Сергия отлучит! Это тот самый Киприан, который, если верить «Сказанию о Мамаевом побоище», так по-отечески провожал Дмитрия на битву! Митрополит потребовал от всех читателей сего страшного послания переписывать его и рассылать во все концы – пусть все знают! И вряд ли Сергий и Федор посмели его ослушаться. В ответ они тут же что-то написали, и это «что-то» успокоило Киприана на их счет: «все познал есмь от слов ваших», но его проклятие гуляло по Руси, хоть и с намеренным коверканьем отдельных «ударных» мест – и князь ведал об этом, но не тронул Сергия.
Митяю же земля жгла ноги, и он упросил князя собрать епископов: они не посмеют при князе «вопиять», поставят Митяя в епископы – и так справней будет ехать в Константинополь на утверждение. Епископов собрали, все немо соглашались, лишь суздальский владыка Дионисий, зная за своей спиной Троицкий монастырь, взорвался, восстал и пригрозил за правдой поехать в Константинополь. Делать нечего, князь «повеле» его «удеръжати». Дионисий молил отпустить: не поеду никуда без позволения, пусть хоть Сергий за меня поручится, и Сергий поручился – Дмитрий поверил, устыдившись ручательства Сергия. Дионисия отпустили, и он, ни мгновения не медля, бросился Волгой в Царьград, плюнув на обещание год сидеть тихо и предав своего ручателя. А князь опять удержался – даже от худого слова Сергию.
Митяю пришлось ехать в Царьград архимандритом, он собрал денег, пышную свиту, княжьих грамот для заема дополнительных средств – дело предстояло затратное, на прощанье Митяй наобещал Сергию чего-то плохого (благодарить ему радонежского чудотворца, прямо скажем, было не за что) – Сергий бодро пожелал ему «царского града не имать видети».
Митяй добрался до Черного моря, разойдясь подобру-поздорову с цапнувшим его по пути Мамаем, – и сел на корабль. Корабль достиг турецких берегов и дальше вдоль земли поплыл к Царьграду. Заветный город уже вырастал из тумана, а может, и утреннее солнышко высветило его вдали, когда Митяй «разболеся в корабли и умре на море» – хворь одолела, удушили, утопили: не узнает никто. Корабль, как столб, замер напротив Царьграда, другие корабли с изумлением обплывали его слева и справа, далекая Русь ждала митрополита, воевала с татарами; предчувствуя «вытекающие последствия», послы пытались придумать, что бы князь велел им при таком обороте, и стали врукопашную выбирать замену Митяю из себя – и не угадали, и это стоило им потом головы. А Митяя, ну что Ми-тяя, – его на лодке свезли в Галату, на латинский берег, и закопали в землю – сына попа села Тешилова, любителя церковного пения, про которого никто не может ничего внятно сказать: мелькнул и пропал – настигла доставучая русская судьба.
Суд безбожников хихикал, что история Митяя задержала канонизацию Сергия и Алексия, – не знаю и знать не хочу. Новый духовник князя, Сергиев племянник Федор, и сам Сергий уговорили Дмитрия пригласить все-таки Киприана – и он пригласил, вся эта история имела еще продолжение на доброе десятилетие. Русь уберегла Сергия, он вышел правым и невредимым. Сергий угадал верный путь. Обо всем остальном – помолчим.
Святость не в жизни замечательных людей – в том, что мы, неловко улыбаясь, называем «чудом». Почти ничего не знаем об Андрее Рублеве – и почти всё, есть иконы. После Сергия осталась лишь Россия – тоже почти всё. Нашему невежеству с Сергием повезло, кроме непостижимого для нас сохранилось еще и житие. Епифаний (прозвище – Премудрый), дьякон при Сергии, повидавший и Царьград, и Восток, по смерти святого (а может – раньше?) записывал для памяти, что знал. Про детство святого расспросил у старцев, послушал рассказы Стефана – старшего брата и человека, что много лет Сергию служил; записи лежали в беспорядке. Епифаний ждал четверть века, надеясь, что сыщется кто-то достойней, – сам писать житие осмелился только перед смертью, в году так 1418-м. Еще лет через тридцать Пахомий Серб выправил житие: сократил, переписал, добавил чудес у обретенных мощей – житие стало любимейшим чтением Руси.
Житие расцвело на переломе писательских привычек: от сухости пересказа «жил-был» – к проповеди, блеску учености, плетению словес, и Епифаний вворачивал: «зверь, рекомый аркуда» – про медведя. Отец послал Сергия искать лошадей, а Епифаний – «на взыскание клюсяти». Решето не гнилого хлеба, а «гнилых посмагов». И Сергий в бесконечном, изукрашенном предложении представал светилом, цветком, звездой, лучом, лилией, кадилом, яблоком, шиповником, золотом, серебром, камнем, жемчугом, сапфиром, пальмой, кипарисом, кедром, маслиной, ароматом, миррой, садом, виноградником, гроздью, огородом, вертоградом, источником, сосудом, алавастром (сосуд такой), городом, стеной, крепостью, сыном, основанием, столбом, венцом, кораблем, ангелом, человеком – итого: тридцать семь наименований.
Предлагаю очень верить житию: к Писанию тогда не липла всякая шваль, в Писании сплетались Божьи молнии, и шепот земли, и слово – взвешенное, наполненное правдивостью, не подрасчетной корыстным нашим мозгам. И оттого так трогательно смирен воздух жития; не сыщешь райских обещаний за гробом, лишь печальные слова – о книгах жизни и книгах смерти. Оттого так обделен мелочный патриотизм: нас удивляет – Сергий живет, совсем не поминая Орды, и никто из переписчиков в победных веках не посмел «довести» житие в этом смысле! Смиренность святого воздуха – мимо нас, она не помышляет о доказательствах. Вот чудо: Сергий видит на небе птиц, блистающий свет, и голос обещает ему: «Так умножится стадо учеников твоих», Сергий скорей кличет Симона – посмотри! Но тот захватил лишь остатки света… И мы бессильны пошлым своим рассудком одолеть, что стоило Епифанию, точно знавшему: житие пишет только он и совершенно все, что выведет сейчас вот эта его рука, это и будет правдой во веки веков, – что стоило этой руке чуть дрогнуть – из благого умысла! – и подправить: и Симон узрел.
Мир жития печален – не знает своей судьбы. Тот же голос добавил Сергию с небес: ученики не пропадут, «если они захотят по стопам твоим идти», – нет обещаний. Умирающий Сергий видит: «Обитель моя эта весьма разрастется, – и опять: – Если… мою заповедь будут хранить». Богородица является Сергию – едва ли не первому из русских святых! – Богородица, чья икона способна приносить урожай, укрощать засуху, устрашать вражеские полчища: как же тогда всесильна она лично! А что она говорит? Обитель твоя будет иметь все в достатке, я не покину ее – сейчас и по смерти твоей, – как удержался Епифаний и не написал: ВСЕГДА?!
Есть еще спасительная, плачущая за нас строка в житии: «Благословен Господь, который не даст нам сверх сил искушений!» – это Сергия наставляют так словами апостола Павла – что ж тогда нам? Может, вся мерзость моя лишь от непосильности искушения – сверх сил?
Английский автор Уэллс спросил в Кремле Ленина – моего святого: сколько вы продержитесь? Ленин улыбнулся светло. Как ребенок. «Мне кажется: мы навсегда».
У Епифания бывают неточные слова, «от себя», для кажущейся его времени «пользы» – они приметны, как чужая рука. Землепашец пришел в монастырь посмотреть на святого. Монахи сказали: он в огороде, и подвели к дырке в заборе: хочешь – гляди. Мужик глянул: Сергий мотыжил грядку. Мужик разобиделся: столько слыхал про чудотворца, все дела бросил, а вы мне смеха ради тычете на убогого, «сироту», в латаной рясе. Сию веселую байку, гулявшую по монастырю, Епифаний напитывает нахмуренной, напыщенной силой. Монахи (смиренная братия) предлагают святому вытолкать мужика взашей (если б Сергий не вступился, так бы и сделали), да это ладно, вы послушайте, к а к они подходят к святому по такому пустяку: «Не смеем и боимся сказать тебе» – это про смешного-то темного мужика, как про грабеж монастырской ризницы! И кому? Игумену, который таскает им воду, колет дрова, как купленный раб, и только что утирал пот со лба на огороде, а братия чесала языками с мужиком у дыры в заборе, доказывая: это и есть наш чудотворец! Епифанию мнилось: так прилично.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?