Электронная библиотека » Александр Васькин » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 29 июня 2018, 14:40


Автор книги: Александр Васькин


Жанр: Путеводители, Справочники


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Однако писавший свои картины на рубеже веков Бодаревский и не предполагал, что через пятьдесят лет у него появятся соавторы по созданию галереи композиторов. В 1953 году художники М.А. Суздальцев и Н.П. Мещанинов создали для Большого зала новые портреты. Это были изображения Мусоргского, Шопена, Даргомыжского и Римского-Корсакова. Естественно, чтобы разместить новые портреты в зале, требовалось убрать из него четыре старых. «Крайними» оказались Гендель, Глюк, Гайдн и Мендельсон. Причиной произошедшего послужило мнение «сверху». Кому-то из сиятельных посетителей Большого зала не понравилось, что зарубежных композиторов в ряду «великих» больше, чем их русских коллег. Новые портреты по стилю ничем не отличались от старых, разве что надписи под ними свидетельствовали о разном времени создания.

Исчезновение портрета Мендельсона было по-разному воспринято посетителями Большого зала, вызвав у одних восторг, у других уныние. Бывший главный патологоанатом 3-го Прибалтийского фронта Яков Рапопорт (1898–1996), известный в Москве ученый-медик и один из главных фигурантов «дела врачей», сразу уразумел, что к чему: «Был изгнан из Большого зала Консерватории портрет Мендельсона. Портрет этого выдающегося композитора XIX века, внесшего огромный вклад в музыкальную культуру не только своим замечательным творчеством, но и “открытием” Баха, до него малоизвестного композитора, был в настенном медальоне Большого зала вместе с другими композиторами мирового класса. “Вынос” портрета Мендельсона, украшавшего вместе с другими композиторами Большой зал Консерватории, был совершен в период борьбы с так называемым космополитизмом. “Вынесли” не Вагнера, другого немецкого композитора, но ярого немецкого националиста и шовиниста, кощунственно провозгласившего гений Бетховена принадлежавшим только Германии и ей служащим. Творчество Вагнера, замечательное в музыкальном отношении, было принято на вооружение гитлеровцами, так как он в нем якобы прославлял музыкой истинно германский дух. “Вынесли” соотечественника Вагнера – немецкого еврея Мендельсона и заменили его Даргомыжским. Не углубляясь в сравнительную оценку творчества обоих композиторов – Мендельсона и его “сменщика”, – существенно то, что при строительстве Большого зала Консерватории (в конце XIX века) общественный комитет, руководивший строительством, принял решение, что в медальонах должны быть только симфонисты (у Даргомыжского нет ни одной симфонии). Вопреки этому правилу, Мендельсона, пережившего в Большом зале Консерватории двух царей-самодержцев и царский антисемитизм, заменили Даргомыжским».

Снятые портреты спрятали так далеко, что обнаружились они лишь спустя полвека, и не все, а лишь два из них: Мендельсона и Гайдна. Оказывается, хранились они на складе. В 2000 году портреты были отреставрированы художниками А.В. Нестеровым и Н.В. Акимовой. Но вернуть их на прежнее место все же не решились: а мало ли что, вдруг кто-нибудь да что-нибудь скажет или подумает? В итоге портреты разместили у центрального входа в партер Большого зала. Увлекательна история третьего зала консерватории – Рахманиновского, названного так в 1986 году в честь ее выпускника Сергея Васильевича Рахманинова. Зданию, в котором он размещается, уже более двух веков, оно известно как дом Колычевых. В 1886–1918 годах в его стенах находилось Синодальное училище церковного пения, готовившее певчих для храмов. Ученики, мальчики, жили тут же. Можно себе представить, какие требования предъявлялись к ним, если зал, специально пристроенный для хоровых занятий в 1898 году, прославился на всю Москву своей уникальной акустикой, сравнимой разве что с акустикой кремлевских соборов. Его называли также бело-голубым залом, выступать под его сводами почитали за честь лучшие вокалисты России.

С 1923 года в доме обосновался юридический факультет Московского университета, консерватории его передали в 1963 году, а еще через пять лет включили в общий архитектурный ансамбль. Открылся зал в 1983 году выступлением Святослава Рихтера.

Появился в консерватории и свой музей, ставший первым музыкальным музеем в России. Он открылся 11 марта 1912 года в первом амфитеатре Большого зала. Музею по праву дали имя Николая Рубинштейна. Показывать в экспозиции было что – личные вещи основателя, музыкальные инструменты, автографы рукописей, афиши и многое другое. В разгар войны, в 1943 году (!), музей обрел самостоятельность от консерватории, а с 1954 года стал официально называться «Государственный центральный музей музыкальной культуры им. М.И. Глинки». Так имя основателя консерватории исчезло из названия ее бывшего музея, переехавшего в 1960-х годах в палаты Троекурова в Охотном Ряду, а оттуда в 1983 году в специально выстроенное здание на улице Фадеева. А консерваторский музей имени Николая Рубинштейна стал возрождаться с начала 1990-х годов и нынче вновь открыт для посетителей Большого зала.

В середине 1920-х годов в консерваторию ходили смотреть… кино. В период НЭПа в Москве расцвел кинобизнес, помимо государственных кинотеатров расплодились и частные. На Арбатской площади был кинотеатр «Первый Совкино», на улице Арбат открылось аж два кинотеатра – «Карнавал» и «Арс» (здесь герои Михаила Зощенко спешили занять лучшие места, ибо дешевые билеты не предусматривали конкретного места – кому какой стул достанется, там и садись). Кинотеатр «Аквариум» работал на Триумфальной площади, а на тогда еще Страстной (а не Пушкинской) крутили кино в «Ша-Нуар», на Тверской был «Великий немой». Показ кино оказался настолько прибыльным, что из Большого зала выселили музыкантов (в Малый), повесили огромный экран и назвали все это дело «Колоссом». Что смотрели? «Показывали, – вспоминал князь Сергей Голицын, – дореволюционные фильмы с Мозжухиным и Верой Холодной, усиленно протаскивали примитивные и скучные фильмы-агитки со свирепыми белогвардейцами и капиталистами. А народ стремился на американские боевики с ковбоями, с бандитами, с похищаемыми красавицами, с загадочными преступлениями. И непременно в семи сериях, и каждая серия обрывалась на самом интересном месте. Помню такой фильм: девушка бежит по крышам вагонов быстро мчащегося поезда, за нею гонятся бандиты и лупят в нее из револьверов; она добегает до последнего вагона… Казалось бы, нет ей спасения… Последняя надпись “конец второй серии, третья серия такого-то числа”, и в зале зажигается свет. Целую неделю ты изнываешь от нетерпения, знаешь, что девушка спасется, весь только вопрос – как? Оказывается, мимо на воздушном шаре пролетал ученый, с его корзинки свешивалась веревка, девушка зацепилась за нее и была спасена. Четвертая серия кончалась, как бандиты девушку поймали, спустили в шахту, там привязали к металлической штанге, в шахту напустили воды. Вода поднялась до подбородка девушки, и тут опять загорелась надпись – “конец четвертой серии”. И ты снова изнываешь. Ну как же не достать денег на эту четвертую! Эпоха большого искусства немого кино, и заграничного и нашего, пришла позднее».

Валил народ на немой немецкий фильм «Нибелунги», музыкальное сопровождение – музыку Вагнера – для которого исполнял оркестр, а иногда и просто тапер: «Конечно, я обмирала на первой серии, где герой Зигфрид. Рыцарь! Что может быть прекраснее для девочки? Кримгильда тоже была очень хороша. Особенно хороши были ее необыкновенные длинные белокурые косы – моя несостоявшаяся мечта, у меня-то были хвостики на голове. Но Зигфрид – вот ради кого стоило ходить в кино сколько угодно», – вспоминала москвичка Алла Андреева.


Консерватория в 1930-е годы


Показывали уже в то время и фильмы в трехмерном измерении. Именно в «Колоссе» был первый сеанс такого кино, зрителям при покупке билетов выдавали и специальные пластмассовые очки с красным и зеленым стеклом. Ощущение, по воспоминаниям очевидцев, было необычным – как будто все действие на экране происходит совсем близко, около тебя. Кино крутили в консерватории в 1924–1933 годах.

С 1926 по 1928 год по соседству с консерваторией в том самом доме Колычевых на факультете советского права университета учился Варлам Шаламов. Он бегал в консерваторию хотя бы чего-нибудь покушать: «Наш институт, наш факультет был впритык с консерваторией, и при желании проникнуть в здание, проскочить сквозь барьер консерватории было [можно]. Но что нам там слушать? Иностранных скрипачей, советских пианистов? Не скрипачей, не пианистов слушали, а, всем телом, всем мозгом, всеми нервами своими напрягаясь, слушали ораторов. Для того чтобы слышать ораторов, в консерваторию ходить было не надо – все словесные, и бессловесные, и не словесные турниры шли у нас же, хотя Коммунистическая, бывшая Богословская, аудитория поменьше была Большого зала консерватории – наиболее крупного тогда кино в Москве. Консерватория так и называлась – кино “Колосс”, причем, по упрямой московской обмолвке, тому упрямству, которое заставляет произносить “на Москва-реке”, а не “на Москве-реке”. Большой зал консерватории назывался “Киноколосс”. В консерватории было то, чего не было в университете, – буфет. Мы все имели талоны в столовую латинского квартала Москвы, но буфет консерватории был подарком. И хоть там, кроме бутербродов со свеклой, а иногда с кетовой икрой, тоже ничего не было, все же деятели искусства как-то подкармливались. Вот этот буфет и был предметом наших постоянных атак. Пускали туда по консерваторским пропускам с фотографиями, и такой свой пропуск нам отдал студент консерватории». Шаламова исключили из университета «за сокрытие социального происхождения», он, оказывается, не указал в анкете, что его отец – священник. А в 1929 году последовал первый арест писателя.

Эпоха, наступившая после 1917 года, привела не только к эмиграции выдающихся русских музыкантов и композиторов – Рахманинова, Стравинского и многих других, но и породила новые формы исполнительства. В 1920-х годах в Московской консерватории организовался так называемый Персимфанс – первый симфонический оркестр без дирижера, куда вошли преподаватели и студенты оркестрового факультета, а также музыканты Большого театра. А еще возник «Проколл» – производственный коллектив студентов-композиторов, сочинявших в складчину кантаты и оратории. Более жизнедеятельным оказался квартет имени Бетховена, созданный в 1923 году.

Как мы помним, еще при Рубинштейне в консерваторию принимали без сословных ограничений. Это условие попытались нарушить большевики: слишком много было среди студентов и профессоров интеллигенции и прочих буржуев, потому потребовалось усилить социальный отбор при приеме непролетарского состава учащихся и взять курс на пополнение педагогических кадров «пролетарской и близкой рабочему классу молодежью». Короче, привести все в соответствие с «марксистским методом». На новом факультете – рабфаке – социальный состав был такой: беспризорник, сын мастера оружейного завода, сын маляра, типографщик и тому подобное. В общем, «вышли мы все из народа» и сразу пришли в консерваторию.

Борьба с классическим наследием прошлого привела к тому, что в феврале 1931 года консерваторию переименовали в Высшую музыкальную школу имени Феликса Кона – завсектором искусств Наркомпроса и большого любителя песен «Варшавянка» и «По долинам и по взгорьям». Судя по всему, это и было главным критерием переименования. Остряки сразу же переиначили новое название консерватории, обозвав ее Конской школой. Новый ректор Б.С. Пшибышевский (1929–1931), отменив экзамены и оценки, во главу угла поставил активную общественную позицию студента, чем немало озадачил старую профессуру. Из всех композиторов «социально близкими» пролетариату были объявлены любимый Лениным Бетховен (это и так понятно) и Мусоргский, «основоположник народно-революционного бунтарского начала в русской музыке». Все остальные – классово чуждые, как то: певец «русского загнивающего паразитического аристократизма» Чайковский, мракобес Скрябин, церковник Бах, салонный эстет Шопен и белогвардеец Рахманинов. А вскоре последовали и первые итоги работы «Конской школы» – ее ученики не были допущены даже на последний тур Второго международного конкурса пианистов в Варшаве в начале 1932 года. Зато, видимо, с пролетарским происхождением у них было все в порядке. Вакханалия в консерватории закончилась уже осенью 1932 года, в октябре все вернули на свои места, в том числе и название.

За сто пятьдесят лет своего существования консерватория воспитала музыкальную элиту России и Советского Союза, подарив миру немало замечательных имен, начертанных золотом на памятных досках, украшающих интерьеры здания. Среди руководителей консерватории были крупнейшие музыканты своего времени – Константин Игумнов, Генрих Нейгауз, Виссарион Шебалин, Александр Свешников. Помимо уже упомянутых на сценах консерваторских залов выступали Надежда Обухова, Ирина Архипова, Галина Вишневская, Ирина Образцова, Леонид Собинов, Сергей Лемешев, Иван Козловский, Максим Михайлов, Владимир Атлантов, Евгений Нестеренко, играли Давид Ойстрах, Эмиль Гилельс, Мария

Юдина, Мстислав Ростропович, Олег Каган, Леонид Коган, дирижировали Николай Голованов, Евгений Светланов, Геннадий Рождественский, Рудольф Баршай, Кирилл Кондрашин. Здесь же исполнялись премьеры произведений Сергея Прокофьева, Дмитрия Шостаковича, Георгия Свиридова, Родиона Щедрина и многих других.

Прокофьева можно было нередко встретить на Большой Никитской – он шел в консерваторию пешком из своего дома в Камергерском переулке, где жил в коммунальной квартире. Неподалеку обитали и другие корифеи – певцы и музыканты, они жили в Брюсовом переулке, на Кисловке, на Тверском бульваре. Квартал вокруг консерватории можно назвать музыкальным – он был населен очень интеллигентной и культурной публикой.

Мимо консерватории часто ездил Лаврентий Берия – его водитель по обыкновению снижал скорость машины, давая возможность своему патрону повнимательнее рассмотреть идущих по улице студенток. Москвич Андрей Трубецкой запомнил глаза сталинского сатрапа: «Берия, положив руки на портфель, стоявший у него на коленях, повернул голову направо и рассматривал пешеходов. Было заметно, что он обратил внимание на мою спутницу. Мне запомнились его крючковатый нос и водянистые глаза осьминога за стеклами пенсне, глаза, провожавшие мою спутницу. Мы миновали машину. Через некоторое время я вновь услышал сигнал машины, и Берия обогнал нас. Теперь он уже активно рассматривал мою попутчицу, а я еще раз внутренне содрогнулся». Благодаря тому, что многих из советских музыкантов если и выпускали на Запад, то с большим трудом, в Москве сложилась уникальная культурная атмосфера – за три рубля можно было будничным вечером насладиться игрой исполнителей мирового уровня. А купившие билет на балкон Большого зала консерватории за сущие копейки приобщались к классике почти бесплатно. Г. Вишневская так писала о консерваторской публике: «В отличие от Большого театра, на концертах в Большом зале консерватории встречаешь всегда одних и тех же людей – это москвичи. Одна половина их – в основном, усталые интеллигентные женщины. Прямо с работы, не переодеваясь, порою с продуктовыми сумками в руках, идут они на симфонические концерты или вокальные вечера. Чаще всего они одиноки, без семьи, и музыка в их жизни играет важнейшую роль. Другая же половина – профессионалы: инструменталисты, певцы, студенты и преподаватели консерватории, музыкальных школ, а также артисты разных оркестров. Это та самая московская публика, о которой остаются столь теплые воспоминания у всех западных гастролеров, посещающих столицу Советского Союза». Существовало даже такое понятие «консерваторские лица» – это была особая порода людей. «По дороге в московскую консерваторию по улице Герцена я безошибочно узнавала людей, которые идут на концерт. У нас дома однажды встретились два не знакомых между собою человека, долго вглядывались – и оба вспомнили: “Да ведь мы же постоянно встречались на концертах!” Особый орден. Международный», – вспоминала в эмиграции Раиса Копелева.

В Москву приезжало немало звезд мировой величины, таковым был и немецкий дирижер Отто Клемперер (1885–1973), необычайно популярный у советской интеллигенции. В1933 году он эмигрировал из гитлеровской Германии в Америку, где стал дирижером Лос-Анджелесского филармонического оркестра, с которым исполнил немало произведений классики, особенно немецкой – Бетховена, Брамса, Малера. Во время его концертов Большой зал консерватории был переполнен, билеты было не достать, ну а счастливчики запомнили его выступления на всю жизнь. Так было и зимой 1936 года: «Не забыть концертов Отто Клемперера. Мы сидим в партере. Исполняются третья и девятая симфонии Бетховена. Клемперер высокий, худой – не в традиционном фраке, а в несколько мешковатом пиджаке. Его манера дирижировать необыкновенна. Невольно чувствуешь, как едины музыка и дирижер, как он весь ушел в замысел Бетховена. На его пюпитре нет партитуры. Руки не связывает дирижерская палочка – они свободно взлетают над оркестром. Тонкие узловатые пальцы, старческие кисти, но столько в них пластичности, столько нежности. Но вот они сжимаются в кулаки и бьют, дробят, протестуют. Потом эти руки молят, жалуются и опять взлетают в протесте, в борьбе. Клемперер или это сам Бетховен? Слушатели замерли, забыв обо всем. Клемперер поднимается на цыпочки, возвышаются над оркестром его руки, седая голова. Кажется, он сам сейчас взлетит на крыльях своего порыва, и вдруг все сникает. Все ниже, ниже клонится дирижер, ниже голова, руки – весь он почти под пюпитром. Скорбная музыка, тяжкая судьбина. Но нет, не сломлен человек. Нет унижения – есть борьба. И опять взлетают руки-птицы, и хор гремит “К радости”. Вторым концертом был реквием Берлиоза. Кажется, исполнителей больше, чем слушателей. Сцена заполнена большим симфоническим оркестром, хором, а на боковых балконах два духовых оркестра», – вспоминала москвичка Галина Степанова.

А вот Наталья Сац была лично знакома с дирижером с 1928 года, когда на вечеринке в МХТ она представилась ему как директор детского театра. Клемперер тогда расхохотался: ну и ну, такой молодой директор! На следующий день она получила от него персональное приглашение в красивом конверте: «Милостивая государыня директор Детского театра Наталия Сац, прошу Вас оказать мне честь и посетить мой сегодняшний концерт». Наталья Сац отправилась на концерте мамой: «Мы пришли в Большой зал консерватории за полчаса до начала, но дойти до гардероба оказалось совсем не просто. Одиночки и целые группы людей разного возраста с молящим: “Нет ли лишнего билетика?” – очень затрудняли продвижение по консерваторскому двору. Занятая по горло делами Детского театра, я ничего не слышала про концерты нового для Москвы дирижера и только пожимала плечами: “Как дикие, до чего иностранцу обрадовались”. Мама была наэлектризована, как и все обладатели билетов, она волновалась и, только сев в середине четвертого ряда, благоговейно замолкла. Люди не только заняли все места – они стояли в проходах, в ложах, в дверях, спорили со сбившимися с ног билетершами.

Но вот огромный оркестр занял свои места на эстраде, музыканты захлопали смычками по пультам и устремили глаза на моего вчерашнего знакомого. Он казался еще больше, чем вчера, – во фраке, белом жилете, галстуке-бабочке, со старательно приглаженными завитками волос. Мне даже смешно стало. Ну и рост! Гулливер среди лилипутов. Но между пультов музыкантов он прошел как-то даже грациозно, никого не задел, хотя проходы были для него узки. Его появление приветствовали тепло, но, казалось, он не глядит через стекла очков на публику, а отгородился ими от всего внешнего, и аплодисменты, словно чтобы не вспугнуть его собранность, как-то сразу замолкли. Он повернулся к оркестру и поднял огромные крылья рук.

Это была Шестая, “Пасторальная” симфония Бетховена. Меня поразила звучащая тишина, тончайшие нюансы. Он достигал их, казалось, так просто – мановением руки; все его пальцы, каждый сустав, чудодейственно помогали тончайшему раскрытию партитуры.

Клемперер стоял на ровном полу. Пьедестал, на который становились все дирижеры, был ему совершенно не нужен. Он был вершинно виден всем без исключения музыкантам и так. Неизбежного у других дирижеров пульта с нотной партитурой перед Клемперером также не было. Все, что он дирижировал, он знал наизусть. Он держался совершенно просто. Минимальные, точные и выразительные жесты только для возникновения звучаний – ничего для публики. Да он о публике вроде бы и совсем забыл. Только когда между частями симфонии раздались аплодисменты, он повернулся один раз с болью на лице, словно сказал: “Не прерывайте, дослушайте до конца, зачем шум, когда музыка только прервана, но не закончена”. И тишина, наэлектризованная восприятием двух тысяч слушателей, больше не прерывалась до самого конца. Тишина сберегла последние аккорды на несколько мгновений дольше, чем они звучали, услышанное словно выиграло время, чтобы спуститься в память слушателей глубоко, затаиться там надолго. Но потом, казалось, аплодисментам и вызовам не будет конца. В шестой раз дирижер снова почтительно поклонился публике и каким-то одному ему ведомым движением дал понять, что больше не будет выходить кланяться – второе отделение ждет его сосредоточенности. И вот… Девятая симфония Бетховена! Я не слышала ее прежде. Где взять слова, чтобы говорить о Девятой, когда ею дирижирует Клемперер?! Казалось, звучит не только оркестр – каждый слушатель, своды здания, земля, небо. О, это дерзкое фортиссимо Клемперера, когда его черные крылья-руки повелевают, укрощают и снова будят титанические звуки протеста, страсти, веры! И как органичен он сам: нос, тонкие губы, острый подбородок, разметавшиеся, как у дьявола, черные завитки волос, такая пропорциональная в своем величии фигура… Потрясающее проникновение в звучащие образы, масштабы понимания Бетховена, способность волновать, всецело увлечь слушателей… После конца Девятой зал ревел, как буря… Мою маму вместе со многими другими “вынесло” к эстраде, она была в исступлении, доселе мною невиданном, махала руками, кричала “брависсимо”.

Мы ушли после десятого вызова дирижера, когда многие еще оставались в зале – видно, не знали, как вернуться обратно в свои берега. Шли мы молча. Мне было и хорошо и неловко. Почему вчера он показался мне таким неприятным? Конечно, сегодня он был совсем другим, такого человека только в творчестве узнать можно, но была у меня и предвзятость. Теперь, после концерта, он для меня не был иностранцем. Язык музыки – единственный, который понимают все народы. Такой музыкант, как Клемперер, безусловно, не может быть чужим».

На следующий день Клемперер вновь захотел видеть Наталью Сац на своем концерте, отказаться она не могла: «Когда Клемперер дирижирует, он совсем другой, чем в жизни. В жизни он может и раздражать, и казаться громоздким, с ним есть о чем спорить… Когда же дирижирует – это такая огромная правда, что хочется только вбирать ее. Клемперер-дирижер – огромная загадка природы, ее неповторимое чудо. Он создан с ювелирно точной отработкой всего внешнего, поразительной силой и многогранностью внутреннего.

Все в нем задумано для одной цели: он – дирижер. Репетировать жесты перед зеркалом? Ему это неизвестно. Жесты приходят только во время музыки, ее задачами тут же рожденные. Клемперер, весь огромный Клемперер, входит в звучащий оркестр, как рыба в воду, чтобы стать неотделимым от музыки».

После концерта дирижер ждал Сац в артистической, она увидела около двери очередь из весьма авторитетных людей, но никто не заходил. «Дверь артистической приоткрылась и показались совершенно мокрая голова и шея полуголого Клемперера… Интересное там было: совершенно мокрая, точно ее принесли с речки, фрачная рубашка, которая, когда он дирижировал, была так хорошо накрахмалена, а теперь стала такой жалкой. Оказывается, дирижировать – это и огромная чисто физическая отдача! Он и сидел сейчас какой-то вдруг осунувшийся, подурневший. Все отдал Бетховену, концерту, нам!»

Так и повелось: приезжая в Москву в дальнейшем, Клемперер, уже выходя из вагона, спрашивал у встречавших: «Как дела у Детского театра и Наташи?» А Наташе было не до романтических отношений – все ее мысли занимал театр, личная жизнь была на третьем плане. Московские же поклонницы заваливали дирижера цветами после концертов. Популярность его была фантастической. Бисировал он по несколько раз, так случилось на первом московском исполнении сюиты Курта Вайля к «Трехгрошовой опере» Брехта, «Баллада о Мэкки-ноже» повторялась им трижды, Большой зал консерватории ревел от восторга. В 1931 году Сац выезжала в Берлин ставить «Фальстафа» Верди, дирижировал Клемперер. Поездки за рубеж прекратились после ее ареста в 1937 году.

А среди тех, кто слушал стоя музыку, бывал и Борис Пастернак, когда-то мечтавший о карьере композитора и готовившийся к поступлению в консерваторию. У него даже есть строчки об этом: «Рифма не вторенье строк, а гардеробный номерок, талон на место у колонн…» Стихотворение это написано в 1931 году и посвящено Зинаиде Нейгауз, супруге известного пианиста, которая станет женой поэта.

Трудно поверить: на сцене консерватории танцевала сама Майя Плисецкая, хотя видели это немногие. В конце 1949 года на сцене Большого зала проходили репетиции правительственного концерта к 70-летию Сталина. Многие мечтали выступить, но позвали лишь самых доверенных, а среди них и Плисецкую. Ее вызвали и поручили станцевать прыжковую вариацию из балета «Дон Кихот», сказав: «Тебе выпадает высочайшая честь. Будешь участвовать в кремлевском концерте 22 декабря». Репетиции проходили ежедневно в Большом зале консерватории: «Начались многочасовые бдения. Ни класса, ни завтрака, сиди битый день на скрипучих креслах консерватории. Жди, когда вызовут. В партере полно сосредоточенных, внимательных господ-наблюдателей. И комиссия, и коллегия, охрана НКВД – все тут как тут. Сверяют физиономии артистов с их “личными” делами по отделу кадров. Каждый номер гоняют по сто раз. Репетируют поклоны, выход, уход, реверанс к богу. Тут пишу бог с маленькой буквы, Сталин был роста мелкого.

Все поют и поют дуэтом Козловский с Михайловым. Народную песню. Вот-вот сорвут голоса. В полную силу, отлынивать не дадут. Вера Давыдова, от тайной страсти к которой пылало кавказское сердце полководца народов (Москва полнилась слухами), повторяет и повторяет свою бархатную арию. Арий поменяли немало, силятся подобрать самую-самую… Валерия Барсова, знаменитое колоратуро той поры, тяжелая, приземистая, зябко кутается в оренбургскую шаль. Голос устал, похрипывает. Зал консерватории не самый теплый в Москве. Томится Лепешинская. Без нее правительственные концерты не обходились. Сталин ей симпатизировал, прозвав «стрекозой» (опять же слухи). К тому же составители концертов никогда не забывали, что грозный муж балерины – соратник людоеда Берии (Леонид Райхман. – А.В.). Генералов НКВД боялись нещадно.

Со мной опять все неладно. Прыжковая вариация – совсем кроха, каких-то сорок секунд. Не успеет юбиляр со зваными гостями рассмотреть молодое дарование, полюбоваться техникой прыжка. Назавтра велят повторить соло дважды.

Прыгаю вторично, теперь с другой ноги. Опять нехорошо. Музыка та же, как шарманка. Следующий день просто сижу. Танцевать не зовут. Похоже, выкинут из концерта. Лавровский предлагает комиссии “художественное” решение. Пианисту сыграть прыжковую вариацию Лауренсии, а мне дважды пропрыгать “Дон Кихота”. Эрудиты соглашаются. Я с трудом свожу концы с концами: сама танцую, сама балетмейстер. Но сцена консерватории привольная, широкая, прыгаю во всю мощь. Стараюсь. Вылететь из концерта нельзя. Затопчут, засмеют: не подошла. Рыльце, похоже, в пуху… Комиссия – коллегия довольны. Подзывают, спрашивают, не лучше ли одеться в пачку красного цвета. День-то красный, великий для человечества. Ясно, соглашаюсь. Предложите танцевать хоть в маскировочном халате, покорюсь. Обратного ходу нет. Засмеют, растопчут. А какого цвета, товарищ Плисецкая, будет головной убор, в тон? А прическа? Всем интересуются, гады. Бдят. Юбилей справляли днем позже календарного дня рождения».

Участие в юбилейном концерте повлияло на карьеру балерины – через два года ей присвоили звание заслуженной артистки РСФСР.

История Московской консерватории прошла разные этапы. Чего здесь только не происходило! Сегодня многие говорят о недостаточном внимании государства к развитию музыкальной культуры, а бывали моменты, когда это внимание носило слишком выраженный характер. Вот ставший уже историческим документ, характеризующий прошедшее время. В отчете о проверке Московской консерватории, составленном на имя М.А. Суслова и датированном 2 февраля 1948 года, консерватория была названа «питомником формалиствующих (слово-то какое! – А.В.) молодых композиторов и музыковедов». Далее говорилось: «Воспитание молодых композиторов, отданное на откуп Шостаковичу, Шебалину, Ан. Александрову, принимало все более формалистический характер. Творчество значительной части студентов-композиторов несет отпечаток нездоровой атмосферы на композиторском факультете: отгороженность от жизни, замкнутость в кругу технических, формальных задач, абстрактность и схоластичность музыкального языка, крайний индивидуализм, при обостренном интересе к западноевропейской модерни-стической музыке и при явно выраженном пренебрежении к демократическим музыкальным средствам и жанрам. Ни директор консерватории Шебалин, ни тем более педагог Шостакович даже не пытались предотвратить эти вредные увлечения вверенной им молодежи. Шебалин упорно добивался исключения политэкономии и философии из учебного плана композиторского отделения “как излишних для музыкантов”, член парткома Д. Ойстрах постоянно выступает против обучения пианистов и скрипачей основам марксизма-ленинизма. Профессора Нежданова, Козолупов, Юдина говорят своим студентам: “Меньше занимайтесь марксизмом, это – прикладная дисциплина, за нее можно браться в последнюю очередь”. Многие педагоги консерватории не ходят на собрания. Газет не читают, в политике не разбираются». Проверка не прошла для консерватории бесследно, вскоре, в июле 1948 года, директор консерватории композитор-формалист Виссарион Шебалин был снят с должности. Выгнали и Дмитрия Шостаковича, лишив его звания профессора. Причем увольнение произошло своеобразно – композитор пришел на занятия, а ему отказались выдавать ключ от аудитории. Уволили его за дело – совсем не разбирался в марксизме-ленинизме, а ведь ему доверили принимать экзамен по этому важнейшему для всех музыкантов предмету. Но что он мог спросить? Как-то сидит Шостакович на экзамене в консерватории и думает, какой бы вопрос задать студенту, чтобы тот наверняка ответил. А в аудитории висит плакат «Искусство принадлежит народу. В.И. Ленин». Композитор спрашивает: «Кому принадлежит искусство?» Студент молчит. «Ну кому, подумайте, вспомните, что Ленин по этому поводу сказал?» Студент – бестолочь такая! – так и не понял, и двойку получил. А в другой раз Шостакович поставил пятерку студентке, которая на вопрос, что такое ревизионизм, ответила: «Это высшая стадия развития марксизма-ленинизма». В Союзе композиторов его тоже мучили, заставив изучать работы Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» и «Экономические проблемы социализма в СССР». Все советские люди должны были прочитать их и законспектировать. Так к Шостаковичу прикрепили специального преподавателя, проверявшего его тетрадки, которые за композитора вел его друг Исаак Гликман.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации