Текст книги "Любовь олигархов. Быль и небылицы"
Автор книги: Александр Викорук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Харя упивался радостью Васьки и посмеиваясь объяснял ей:
– Слышал недавно, как президент вслед за попами объяснял народу, что нравственность от бога, – Харя засмеялся, пережидая волну наслаждения. – Не знаю, как там с нравственность, а вот такой кайф точно от бога! А попы все врут.
Васька стала подвывать в голос, а Харя медлил, растягивая радость, он знал, что когда наступит утро, он выползет опустошенный в туман и холод и будет думать о том, как набраться сил, чтобы следующей ночью снова войти в царство жизни, а потом его будет мучить мысль, как навсегда остаться в этом царстве счастья.
Но тут нахлынула волна содроганий, тьма осветилась молниями близкой истины… И все погасло, надвинулась тьма, холод. Обессилено Харя навалился на Ваську.
– Вот это кайф, Василиса, – прохрипел Харя, в ответ она захихикала.
Ночь длилась, они не слышали, как к ресторану подъехала вереница черных машин. Из них выскочили парни в камуфляже и вошли в ресторан. Один из приехавших мужчин что-то проговорил на ухо метрдотелю, тот побледнев выслушал и, повернувшись к публике, громко объяснил, что в органы был звонок о том, что ресторан заминирован, сейчас приедут спецслужбы. Метрдотель принес извинения за прерванное веселье и объяснил, что приглашает в следующую пятницу всех присутствующих повторить этот чудесный вечер бесплатно, за счет заведения.
Разочарованные крики сменились радостными воплями и публика потянулась к выходу. Только девица в белых брюках с одной разрезанной штаниной вскочила на стул и закричала, что она против, она хочет продолжать, ей еще рано в Париж. Ее тихо подхватили мужчины в камуфляже и бережно понесли к выходу.
Официанты и повара кинулись чистить зал, и когда посетители вышли, двери открыли и в зал ввели маленького тщедушного плешивого старикашку с мерзким плоским дряблым лицом. Он медленно жевал бледными губами, с тоской оглядывал блеклыми глазами столики. К нему подскочил метрдотель, льстиво улыбаясь и приговаривая о счастье, которое дарит им господин своим посещением. Из-за спины метрдотеля вынырнул чернокожий гражданин в алом балахоне и прильнул к руке старика. Лицо старика ожило, на губах появилась детская улыбка. Негр бережно провел старика к столику, который уже сиял белоснежной скатертью, вокруг тенями метались официанты.
– Африканская ночь ждет нас, мы будем одни – зашептал негр на ухе старику. Тот засмеялся, откидывая голову назад, и обнажая желтые зубы. Негр скинул на пол алый балахон и прильнул мускулистым торсом к ногам старикашки.
На площадке перед заведением медленно рассасывались машины. Девица в белых брюках все еще капризно буянила, а мужчины в камуфляже упорно выясняли, где ее машина и куда ее надо отвезти. Наконец ее подвели к белому «Мерседесу». Тут девица вырвалась из рук охранников, плюхнулась за руль и рванула машину, затем, вильнув, остановилась. Машина минуту не двигалась, и все смотрели на нее. Двигатель взревел, машина рванулась, сбила столб ограждения, перемахнула, ускоряясь, улицу и рубанула в газетную будку. Заскрипел металл, звонко зазвенело осыпающееся стекло, раздались вопли ужаса.
Все кинулись к машине. Охранники попытались вытащить из машины сплющенную подушками безопасности девицу, но дверь заклинило, стали вызывать службу спасения и «Скорую».
Девица материлась из машины, публика бесцельно глазела, наконец кто-то заметил, что из-под будки на асфальт медленно вытекает кровь.
Приехавшие спасатели первым делом стали вскрывать будку. Скоро из нее вытащили сначала тело мужчины, а затем женщины. Их положили рядом.
– Оба готовы, – проговорил врач «Скорой».
Из «Мерседеса» извлекли девицу в белых брюках, она вырывалась и кричала. Ее отпустили.
– Мне надо в Париж, – раскачиваясь, заявила она, сделала шаг, потом оглянулась на лежащие тела, подошла, наклонилась и тут же отпрянула в ужасе, не удержалась, поскользнулась на луже крови и упала. Ее подняли.
– Это кровь, – завопила девица, увидев измазанные брюки.
Глаза Хари открылись, на его губах запенилась кровь. К нему наклонились. Он хотел сказать, что это его кровь, но ему больше не больно… и утро больше не наступит. Но на губах только пенились пузыри.
– Он сказал: не наступит, – проговорил склонившийся охранник. – Что?
Харя закрыл глаза, последний раз прохрипел и затих.
Рассказ для скрипки с оркестром
Репетиция завершалась. Гаревских, кажется, был доволен. Он стоял у дирижерского пульта, несколько картинно выгнув спину, приподняв подбородок, словно хотел разом увидеть весь оркестр.
– Ну что ж, дорогие мои, – улыбался он мягко, отечески, слегка прикрыв глаза. – Еще из второго акта выход волка и закончим. Итак… – он мастерски выдержал паузу, по-дирижерски точно отмерив ее, – нам страшно, идет серый волк! – И взмахнул палочкой.
Оркестр мрачно застонал, виолончели задрожали от страха, издавая низкую ноту, угрожающе прогремели ударные. Борис Михеев осклабился, посмеиваясь над дирижером. Рука привычно вела смычок, скрипка жалобно скулила, а Борис мысленно осаживал дирижера: «Не надоест пошлятину толочь. Скоро на пенсию, полысел в оркестровой яме, а все в образ входит, тешится по-станиславскому. Если за пультом, значит, и дурачком можно прикинуться. А вы, четвертые и пятые, и не пытайтесь, и так дураками выглядите».
Вот наступил момент появления волка. Глаза Михеева легко улавливали движения дирижера, а мысли были далеко, потому что больше всего Борис не любил детские спектакли. Да, дети – самые благодарные зрители: смеются взахлеб, плачут, иногда кричат, спасая любимого героя подсказкой. Но есть в их внимании что-то физиологическое, животно-бессмысленное. Они ложатся на барьер, и тогда их любопытные физиономии нависают над оркестром, они жуют конфеты, роняют в оркестровую яму фантики, смеются – и так не переставая, пока не поднимется занавес. А затем они с каким-то сладострастием пожирают зрелище, как будто перед ними мороженое или торт. Если же им скучно, они хихикают, шепчутся, зевают, беззастенчиво и простодушно.
На детском спектакле впервые Михеев понял, что он обманут: вместо тайны искусства, о чем грезил в музыкальном училище, вместо известности – обычная служба, где не требуется ни вдохновения, ни мысли, а надо исправно водить смычком, вовремя приходить на репетиции и спектакли.
Прозрел Борис восемь лет назад, и с того дня сыпалась шелуха с позолоченного идола, открывались неприглядные подробности закулисной жизни театра. Словно из брюха троянского коня, выбирались под покровом занавеса, незаметно для зрителей, сплетни, зависть, интриги, и все чаще приходила мысль Борису, что приличное место не назовут «ямой». И скорее всего так назовут место, куда сваливают, что никому не нужное, чем место, где рождаются гении, и никогда серая пена будней не сотворит ничего путного.
Оставалось иногда радоваться малому: месяц назад ушел на пенсию сосед слева, старик Вазнин, с чудным прозвищем Апокалипсис. Сразу стало легче, как будто отвалили в сторону огромный холодный камень, заслонявший свет, не дававший воздуха. Его стул Борис придвинул к пюпитру, и в этот момент почудилось, что, вот, задвинул, прикрыл скучную книгу, которая постоянно мозолила глаза, давила на душу. Усмехнулся, как легко заканчивается жизнь: простым движением, отторжением.
Пришел Вазнин в оркестр в конце шестидесятых годов уже безнадежно измятым и раздавленным жизнью человеком, просидел до пенсии, ни на шаг не продвинувшись, исправно и точно играл на скрипке. Его, наверное, никто бы и не заметил, если бы весь вид его не источал холод конца жизни. Был он не разговорчив, но если его вдруг расшевелить, то чаще всего сетовал на то, что человек очень слабое существо, его запросто можно уничтожить. Наверное, поэтому за ним укрепилось странное прозвище.
Однажды старик проговорился, что в войну был в плену. Борис страшно удивился, так как старик, мешковатый, в очках, совершенно не походил на военного человека, даже бывшего. Вазнин подтвердил, что военным не был, а состоял при музыкальной бригаде и ездил по фронтовым частям, пока не случилось непоправимое. Больше из него не удалось выжать ничего. Но впоследствии Борис по смутным сплетням в оркестре сообразил, что дирижер и старик как-то связаны были давно, в прошлом. Говорили, что Гаревских чем-то обязан старику, даже боится его, намекали, что-то у них произошло, иначе и не держал бы его. В это не верилось: слишком хорошо чувствовалось у рассказчиков желание уличить дирижера. Но смутная тайна интересовала, обнаруживала какой-то порок. Приятно было иногда взглянуть на дирижера с сознанием, что и у тебя рыльце в пушку, так что не петушись особенно. Но старик ушел, с ним канула тайна, о чем Борис не сожалел, потому как – пустяки, обычная пакостная мышиная возня.
– Достаточно на сегодня, – Гаревских постучал по пульту, и музыканты поспешно скомкали звуки. – Спасибо, – он поклонился, – завтра в двенадцать спектакль.
– Есть объявление, – сказала виолончелистка Раиса Жебко, плотная женщина с гладко зачесанной круглой головкой, крупными плечами и бедрами. – Двадцатого мая поездка на теплоходе по каналу, день здоровья. Для работников театра билеты пятьдесят процентов, члены семей – за полную стоимость. Записываться сейчас. Вас, Леонид Витальевич, записывать? – обратилась она к дирижеру.
– Обязательно. Ах, этот май, ивы, река, соловьи.
Михеев стал пробираться между пюпитрами к Раисе, вокруг уже толпились музыканты. Борис решил записаться, а заодно и проводить ее до метро. Раиса давно привлекала внимание Бориса, хотя была старше лет на пять. Но, считал Борис, это и гарантировало, что будущие отношения, которые, по его предположению, должны были возникнуть, не перейдут в излишне тягостные и длительные. Она всегда казалась ему доступной и немного распущенной, уж слишком откровенно чувственной была ее поза, когда она во время исполнения, словно любовника, прижимала коленями красноватое тело виолончели. Записался Борис последним и уже хотел предложить выйти вместе, но ее окликнул Гаревских.
– Раиса Александровна, задержитесь на пару минут. Мне надо с вами поговорить. – Гаревских стоял в отдалении и ждал, когда Раиса подойдет к нему. Она улыбнулась Борису, попрощалась и направилась к дирижеру.
Борису ничего не оставалось, как удалиться: ему ясно указали, что он здесь лишний. Проклиная все, Борис вышел из зала один, подумал, что между дирижером и Раисой наверняка что-то есть, и это еще больше усилило неприязнь к Гаревских.
На улице сияло майское солнце. Уже неделю стояла жаркая погода, горожане избавились наконец от плащей и пальто, многие ходили в рубашках. Замусоленные дождями фасады домов вдруг расцвели яркими пятнами белого и желтого цветов, на газонах топорщилась нежно-зеленая трава, дышалось легко и сладко. Но с некоторых пор Борису и в весеннем цветении чудилось притворство актера, который восклицает на сцене возвышенные любовные слова, а за две минуты до третьего звонка носился по театру, пытаясь куда-то пристроить купленные сосиски, да хихикал, рассказывая сплетни о жене дирижера. Так же и весна, считал Борис, розовые лепестки, жаркое солнце, румянец на щеках девушек, сменивших сапоги на почти невесомые туфельки, а на самом деле – тягостное кроводвижение, сминающее тишину и покой, безумие, о котором потом, отрезвев, только пожалеешь, обман, которому хочется поддаться, а следом – похмелье. И вся суета вполне достойна прибаутке: бабы каются, а девки собираются. «А куда девки собираются?» – иронизировал в душе Борис. Тоже собирался, давно: музыкальная школа, училище, долгие уроки, постоянное, какое-то болезненное соединение со скрипкой и бесконечное движение смычка слева направо, туда-сюда. Божественные звуки! А сколько переживаний, разговоров об искусстве, о вдохновении, таланте. Тот – гений, этот – бездарность. Глухариное ослепление, бормотали черт знает что. И вот тебе, получили. Бывшие гении халтурят по ресторанам детишкам на молочишко, особо хитрые засели в оркестрах – выпиливать оклад, грезят гастролями по заграницам. Еще ходят легенды о связях такого-то, который далеко пошел. Элементарное размножение, деление клеток в питательном бульоне. Но что же жалко себя так? Будто украли что-то…
Борис, не глядя по сторонам, с мрачным видом шел по праздничным улицам, а вспоминалось лишь одно, из далекого детства: мать ведет за руку по темным зимним переулкам к музыкальной школе, в другой руке она несет скрипку. Холодно, темно, сгорбленные тяжелой одеждой прохожие бредут по улицам, окна слепо теплятся яично-желтым светом. Дома только и разговоров о скрипке, о Борином таланте и его будущем, о том, что мама на что угодно пойдет, но выучит сына. А Боря под мамины восторги занимался и занимался, и даже музыку полюбил: уединение со скрипкой, какая-то отрешенность от приятелей по школе и двору, находил в музыке утешение, лелеял мечты. А сейчас ясно видел, что не случайно пугали вечерние походы в музыкальную школу, и мрачная зимняя тьма предрекала будущее, нашептывала обо всем тяжком и темном, что поджидало его. Но детские глаза не могли увидеть и осознать, а мать лгала и себе, и другим, пыталась найти оправдание собственной не состоявшейся жизни… И тащила, тащила его за руку по заледеневшему асфальту, мимо темных подворотен, из которых тянуло холодным ветром, мимо теплых окон. Зачем?
Наверное, с тех пор Борис невзлюбил, когда его брали за руку. Едва он чувствовал чьи-то пальцы на запястье, как незаметно напрягались мышцы рук, холодок проникал в грудь и появлялось безотчетное желание сопротивляться.
С тех пор минуло много лет. Мама постарела, умер папа, отставной полковник, и сам Борис потускнел: давно сошло с лица очарование детства, он оказался некрасивым мужчиной с желтовато-дряблыми щеками, бесцветными глазами, с линялыми редкими волосами на голове. Так же сильно преобразилась и жизнь…
В среду в оркестре произошло событие. Дирижер представил новую скрипачку. Он сказал, что это внучка Вазнина, зовут ее Надежда Тихоновна Астахова.
Рядом с ни стояла девушка с приятным лицом, глаза смотрели тихо и чуть дерзко, как водится у современной молодежи, темные гладкие волосы были ровно расчесаны и заплетены в две косички с белыми шнурками, которые как бы подчеркивали весьма несолидный возраст девушки. Ее посадили по левую руку от Бориса, который обрадовался такому соседству. Все восемь лет он изнывал от присутствия рядом старика Вазнина и полагал, что тот изрядно портил ему настроение своим неподвижным расплющенным скорбью лицом. Теперь соседи Бориса стали оживленнее обычного: шутили, проявляли чрезмерную галантность. После первой же репетиции Борис провожал ее домой. От нее впервые узнал, что ее дед живет в маленькой семиметровой комнатке в одной с ними квартире, очень любит разводить цветы, но они не приживаются: то ли часто поливает, или еще что. Надя любит своего деда, жалеет. Он был ее первым учителем игры на скрипке. Борис спросил, почему Вазнин все время просидел в театральном оркестре – в те времена мог бы устроиться и получше.
– Спрашивала его. – Надя пожала плечами и добавила: – Будто не любит чувствовать внимания множества людей. Сказал, вид его никого не обрадует.
Борис вспомнил, что Гаревских и ее дед, кажется, и до войны были знакомы. Надя подтвердила и рассказала, что вместе они закончили консерваторию перед войной.
– Они и работали вместе в войну, – округлив глаза, сообщила Надя. – А потом дедушка в плен попал, а Леониду Витальевичу повезло, он перед этим куда-то уехал. Мне папа по секрету сказал, что если бы Леонид Витальевич не уехал, то и дедушка не попал в плен.
Борис на мгновение онемел. Он смотрел на беспечное лицо Нади, хотелось тут же все ей растолковать, стереть эту беспечность, замутить спокойствие, но утерпел, решил приберечь обмолвку юной дурочки для более важного момента.
Дома Борис вдруг рассказал матери о Наде, хотя последние годы редко говорил о своих делах. Вспоминая Надю, удивлялся, что такая симпатичная девушка и страшноватый Вазнин – родственники.
На следующий день, едва поздоровавшись с Надей, сказал ей о предстоящей поездке на теплоходе. Она тоже захотела поехать, но вдруг Раиса заявила, что записываться уже поздно, если только кто-нибудь откажется. Борис принялся расспрашивать музыкантов, не передумал ли кто, даже Гаревских спросил, хотя не любил к нему подходить. Гаревских вдруг прицепился, стал выпытывать, зачем Борису еще один билет. Борис сначала не сознавался, пытался убежать, но дирижер ухватил его за локоть и не отпускал.
– Да вот, – мямлил, все больше раздражаясь, Борис, – понадобился. Астахова захотела присоединиться. – Борис пытался высвободить локоть из цепких пальцев Гаревских, но не решался слишком сильно дернуть руку, и все больше накатывала неприязнь – он и так не любил властных замашек дирижера, которые так часто проступали сквозь напускное добродушие и вальяжность.
– Дорогой мой, – мягким баритоном заворковал Гаревских, – а вы бы свой билет и уступили, благородство проявили. Как полагаете?
Борис обозлился на такое предложение, видел в глазах дирижера гипнотическое мерцание, словно он глядел из-за пульта, готовясь движением рук подчинить себе весь оркестр.
– Извините, – пробормотал Борис, разжимая пальцы дирижера и высвобождаясь, – у меня локоть болит, ушибся. – Борис стал отступать потихоньку. – Почем же я? – спросил он. – Может, кто передумал, а я хочу поехать.
Гаревских улыбнулся ему вслед и ничего не ответил. Борис еще успел заметить, как улыбка сошла с лица дирижера, он задумался, а глаза утратили всякое добродушие, стали холодными и жесткими. Больше всего Борис не любил глаза дирижера. Руки дирижера лишь механически, словно метроном, отсчитывал такт, измеряли время и силу звука, а глаза могли оскорбительно прищуриться, если неудачно взята нота, насмехаться или ласково похваливать. А похвала еще оскорбительнее, считал Борис, потому что будила рабское желание угождать, нравиться, следовать еще старательнее командам дирижера. А Борис с детства ненавидел подчиняться кому-либо.
Все еще чувствуя раздражение, Борис подошел к флейтисту Смагину. В оркестр они поступили в один год, почти одногодки, и все считали их товарищами. Иконообразное лицо Смагина сначала капризно вытянулось, потом он ухмыльнулся, нахальные глаза его масляно заблестели.
– Что я вижу, Боря? – сказал он. – Сколько молодого задора, энергии. Браво, ты давно не был в таком экстазе. Последний раз, помню, у меня на квартире. Но тогда дама для вдохновения была. А что сейчас?
– Брось придуриваться, – зло сказал Борис. – Какая тебе разница, в другой раз поедешь.
– Хочешь лишить меня живительного озона. Как же мой ослабленный организм?
– Ты опять напьешься, – вспылили Борис. – Не все равно где?
– Гармония, – протянул тонко Смагин. – Природа и легкая эйфория – сочетание божественное.
– Уступил бы, а?
– Брось, Михеев, не суетись, – печально взглянул Смагин. – Поверь мне – она не для тебя. Тебе надоест скоро романтически беседовать. Ты ведь в душе – сухой практик, без просвета. Лучше давай, – сморщив лицо, он причмокнул губами, – опустимся во тьму распутства, скинем оковы.
– Я серьезно, – Борис нахмурился обиженно.
– Покорён, – ты настойчив, – кивнул Борис, – пусть Надя едет, но учти, ко мне никаких претензий за последствия.
Оставшиеся до понедельника дни тянулись долго, но было в них какое-то легкое волнение, предчувствие перемен, и поэтому медленное время не томило, а как бы растягивало тайное удовольствие ожидания. Немного досаждал Смагин. Он часто многозначительно подмигивал, даже, чудилось, флейта его изменила голос, звучала с ехидцей, издевательски и цинично. В спектаклях Надя еще не участвовала, но Борису казалось, что он ощущал ее присутствие, и дирижер перестал выглядеть диктатором, который безжалостно мял руками воздух над головами музыкантов, извлекая нужные ему звуки.
В субботу Борис немного задержался в оркестровой яме, с иронией смотрел, как раскланиваются актеры. Их усталые лица улыбались зрителям, а Борис думал, что, пожалуй, можно вспотеть, изображая не свойственные тебе возвышенные черты. Он даже как-то вообразил некое физическое «объяснение»: благородство героя пьесы, соединяясь с приземленностью актера, способно выделять энергию. Раньше Борис наивно удивлялся, если какая-нибудь актриса, только что игравшая невинную возлюбленную, вдруг за кулисами по-барски похотливо шутила над некими причудами требовательных мужчин. Но скоро он понял, что оркестранты ничуть не лучше: стоит дирижеру положить свою палочку на пульт и кончается очарование музыки, душа композитора исчезает, едва застынут молчаливо инструменты. И начинается какофония, в которой каждый музыкант солирует, не слушая другого, а подчас и пытается перекричать, подавить соседей. Когда-то Борис сделал открытие, которое поначалу ошеломило его: профессионализм выше искренности. Так же как из скрипки можно извлекать звуки, сотворенные композитором в момент вдохновения, так и актер суммой приемов творит из своей пошлой плоти – сердечность, радушие, стыдливость. И да здравствует всесильное мастерство!
Насладившись последней сценой прощания актеров с публикой, Борис поднялся и стал пробираться к выходу. Его окликнул Гаревских. Произнеся некую пустяковую похвалу, Гаревских спросил:
– Послушайте, Борис Степанович, а почему вы до сих пор не женились?
Михеев не отвечал, он насмешливо смотрел на дирижера.
– Жениться лучше раньше, – посоветовал Гаревских.
– Верю вашему опыту, – ответил Борис заносчиво – все в оркестре знали, что жена Гаревских в войну перенесла блокаду и у нее иногда случались нервные припадки, после которых дирижер являлся в театр совершенно разбитым.
Лицо Гаревских стало суше:
– Да вы уж поверьте, семья, она придает человеку завершенность.
– А почему, извините, такая забота обо мне?
– Конечно, вмешиваюсь, простите, – спокойно ответил Гаревских. – По склонности к вам. Иногда самому трудно свои ошибки заметить.
– А может, дело в другом? – Перебил его Борис и с интонацией дирижера проговорил: – Иногда самому трудно заметить свой интерес.
– Вы полагаете, я хитрю?
– Ну, что вы, всего-навсего – профессиональная привычка дирижировать.
– Напрасно вы подозреваете.
– О-о, нам ли, Леонид Витальевич, обманываться? Каждый вечер наблюдаем, как ловко можно любую роль играть, надо лишь текст выучить и несколько ужимок позабавнее… А хотите, в Вам раскрою ваш интерес?
– Сделайте милость, – удивленно сказал Гаревских.
– Уж не Астахова ли причиной?!
– Ну… какое отношение имеет Астахова к вашей личной жизни?
– К чьей личной жизни она имеет отношение! – вспылил Борис и не удержался: – К вашей!
– Ах Борис Сергеевич, – покачал головой Гаревских, – как вы. Мне казалось, вы поймете.
Долго сдерживаемая неприязнь к дирижеру вдруг всколыхнулась, подступила к горлу. Борис побледнел и тихо сказал:
– Слышал я, как позаботились о Вазнине, теперь о внучке его волнуетесь?
Лицо Гаревских дрогнуло, глаза сдвинулись вниз:
– Что вы имеете в виду?
– Да-а, поторопились в свое время, а Вазнин в плен попал, вот где хлебнул, наверное. Он вам не рассказывал?
Гаревских согнулся, руки его слепо щупали воздух, наконец он по-стариковски жалко и беспомощно шагнул к стулу и повалился на него. Борис испугался и уже хотел бежать, позвать кого-нибудь, но Гаревских вздохнул глубоко, пошевелил рукой, как бы останавливая Бориса.
– Все было не так… вы не имеете права, – Гаревских снова сделал глубокий вдох. Борис пожал небрежно плечом, Гаревских заметил и добавил: – Я докажу вам. Я был с машиной недалеко от них по делу. Когда возвращался, двадцать километров всего осталось. Нас остановили, сказали, что прорвались немцы, дальше нельзя. Шофер не захотел ехать, я его уговаривал. Потом узнал, что шансов уже не было.
Борис молчал, испуг прошел, ему теперь все было ясно: Гаревских струсил, а сейчас оправдывается.
– Вы, я прошу вас, – волнуясь, сказал Гаревских, – никому не говорите. Такие вещи не хуже убивают, чем тогда.
Борис молча кивнул, глянул искоса на дирижера, невнятно распрощался и убежал. На улице шел быстро, взволнованный разговором. В душе была жалость – и поднималось торжество: и с него, самого, слетела шелуха слов, маска благополучия – оказался жалким, трусливым человечишкой. Будет знать место. В метро догнал Раису. Она устало ждала поезд. Борис подлетел к ней, подмывало выложить все, но решил главное пока поберечь.
– Меня давно Гаревских из себя выводит, – начал он. – Как вы его переносите?
Раисе удивленно взглянула на него:
– Леонид Витальевич – хороший дирижер.
– Не только дирижер, – намекнул с иронией Борис.
– О чем вы?
– Удивляюсь, Рая… вы, по-моему, ничего не замечаете или не хотите замечать. А где же ревность?
– Какая еще ревность? – не понимая, переспросила Раиса.
– Разве незаметно? Он же за Надей Астаховой очень бдительно приглядывает.
– Не заметила. А если и так, то что?
– Ну, по-моему, вы имели какие-то права.
– Боря, милый мой, вы – дурак. – Раиса фыркнула и рассмеялась низким сильным голосом.
Борис обиделся, но стерпел и стал втолковывать ей все, что заметил. Раиса смотрела на него с изумлением и смеялась.
В понедельник Борис явился на пристань одним из первых. Погода была прекрасная. В глубокой синеве сияло солнце, берега покрывала нежная зелень, высоко носились недавно появившиеся стрижи. С водохранилища с небольшим напором дул ветер, вода морщилась, наливаясь темной синевой. Над причалами парили плюшево-белые чайки. Видно было, как, зависая, чайки поворачивали головы, оглядывали черными пуговками глаз воду, белые теплоходы, пристань.
Пока ждали посадки, немного продрогли. Столпились тесной кучкой, мужчины говорили о футболе, женщины о детях. Борис пристроился к Наде и рассказывал о своем однокурснике, который благодаря связям хорошо устроился, уже дает сольные концерты, стал лауреатом конкурса. Он вспоминал о средних способностях во время учебы ловкого товарища, а Надя весело щурилась на игравшую солнечными бликами воду, облизывала губы, которые сушил необыкновенно пахучий ветер, и вся была полна очарования молодости и свежести.
Когда гурьбой всходили на теплоход, откуда-то вынырнул Смагин. Произошло замешательство: Раиса со списком в руках растерянно переводила взгляд с Нади на Смагина, Борис почуял неладное и собрался уж было накинуться с упреками на Смагина. Но контролер не заметил лишнего человека, Смагин хитро подмигнул и исчез. В руках он тащил тяжелую сумку, в которой глухо звякали бутылки.
Музыканты собрались компанией в одном из салонов. Борис решил все-таки поговорить со Смагиным. Тот оказался на корме: сидел в кресле рядом с бортом и пил, запрокинув голову, из бутылки:
– Зачем ты явился, Евгений? – спросил Борис.
Смагин оторвался от горлышка и смачно крякнул:
– Отличное пиво… Прекрасный вид. Что я тебе мешаю? – закричал он неожиданно и подмигнул, указывая в пространство. – Прекрасный вид. Ради этого стоило стать безбилетником. А может, конкуренцию составить? Люблю, знаешь, единоборство. Страсть, ревность, знаешь, украшают жизнь.
– Только подойди к ней, – пригрозил Борис, – морду набью.
– О, – воскликнул Смагин, – устроим матч бокса. Рефери – Витальич. А?
– Без шуток.
– Знамо дело. – Смагин опять присосался к бутылке, допил, посмотрел на свет и бросил за борт. Удаляясь, на воде закачалось горлышко бутылки. – Как прочитанная книга, – махнув широко рукой, произнес Смагин. – Откроем новую книгу. Присоединишься?
– Нет.
– А где курятник?
– В салоне носовом, Гаревских рассказывает о Париже.
– Люблю воспоминания, – сказал Смагин. – Допью и пойду спрошу насчет злачных мест.
Борису наскучило слушать Смагина, решил вернуться к группе. Разговор там шел о возможных гастролях. Тема заинтересовала всех, спрашивали, не предвидится ли поездка за границу. Гаревских сказал, что переговоры ведутся, но всех, конечно, не возьмут.
– Опять обиды будут, – с улыбкой заметил дирижер.
– Еще бы, – вклинился Борис, – а кто согласится с несправедливостью? Творческие качества плохо поддаются оценке.
– Вот видите, уже горячимся. А до дела дойдет – держись.
– Конечно, Леонид Витальевич, – продолжил Борис, – удобнее по партитуре, чтоб каждая нота свое место знала.
– Вас, Борис Степанович, вижу, дирижеры раздражают?
– А что их любить – типичные диктаторы, – Борис смотрел многозначительно, неимоверно тянуло намекнуть при всех, да так, чтобы другие не поняли ничего: мол, что там о высоких материях загибать, душонки-то черненькие у всех. – Не хочу, чтобы учили меня, запрещали. Своя голова есть. Прекрасно знаю, что кроется за нотным ключом: потешиться, усладить слух, поговорить об искусстве, гармонии – и вернемся кто к своим баранам, а кто за руль авто. Искусство демократично, как расхожие истины: для всех, пожалуйста. А все остальное?.. Дудки.
– Я несколько иначе понимаю. Если хотите, нечто вроде высшей организующей силы, даже не сила, а разум. Да, разум лучше. – Гаревских воодушевился, приподнял блестящую лысиной голову. – Жизнь изначальная – хаос. Стихия. Звуки не совпадают, противоречат. И вот задается ритм, нащупывается мелодия, точно размечено время – чудовищное насилие! А рождается прекрасное: здесь и гармония, и совесть, и чистота. Жизнь становится осмысленной. Разве не чудо?
– Не хочу вашего чуда! – воскликнул Борис, помедлил, наблюдая, как легкая тень проступает на лице Гаревских, как в глазах копится тревога, дрожит. – У меня свое, вы понимаете, свое представление об искусстве, о моем назначении. Не ломайте меня, не тащите. А словам мы знаем цену, – и усмехнулся со значением, чуть было не подмигнул сочувственно, – это яма до пенсии: волк пришел, волк ушел, красавица проснулась, красавица влюбилась, входит жених.
– Леонид Витальевич, – робко сказала Надя, – а, действительно, ведь каждый человек неповторим, уникален, а в оркестре к какому-то общему знаменателю сводится?
– Так гармонии учатся зато, – возразил Гаревских. – Говорите, человек – уникален? Да уникальность человека – это тоже гений. Говорим мы как все, желания тривиальны, только гениям дано обнаружить свое, сказать: я есть. Какой же позор видите в том, если прикоснетесь к гению, на мгновение окажетесь в недостижимой свете.
– А мы что же – бездарности? – спросил Борис.
– Не обижайтесь, Борис Степанович, но пока вы – исполнитель, хороший, точный, хотя норовистый.
– А я не верю! Вам так выгодно. Меня с детства за руку тащили. Не потому, что я не знал, куда идти – потому что выгодно было им. Тешили себя, играли мной, моим будущим. Но с этим покончено. – Борис оглядел всех, повернулся и вышел.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?