Электронная библиотека » Александр Волков » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 02:50


Автор книги: Александр Волков


Жанр: Мифы. Легенды. Эпос, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Феномены сказки и сновидения были переосмыслены психоаналитической школой К.Г. Юнга. Фрейдисты не успели основательно заняться сказками – что, вообще говоря, странно при таком обилии высокохудожественных «первобытных» мифов родом из Австралии, Африки и Южной Америки. О. Ранк обратил лишь внимание на интересы «отцов», а Г. Рохайм – «сыновей», подсознательно заменивших «плохих» родителей злыми демонами, и на торжество эроса в качестве счастливого конца сказки70. Волшебство фрейдистов не волновало – чем меньше его в сказке, тем лучше.

О коллективно-бессознательном слое психики в его связи со сказкой заходила речь не только у психоаналитиков (в другой формулировке, конечно). «Разрешите десяти тысячам детей рассказать о том, что они делали в лесу, – замечал Честертон, – и вы без труда найдете одинаковые сюжеты, которые прекрасно подойдут под поклонение солнцу и тотему»71. Юнг разделял мысль Леви-Брюля о первобытном мышлении, подчиненном закону мистической партиципации, но не оценивал это мышление негативно, более того – приписывал состояние сниженной интенсивности сознания любому человеку. Его ученики распространяли свои выводы о психической природе в целом и о волшебных сказках в частности на «людей всех возрастов и всех национальностей, независимо от их культурных различий»72. В этом плане психоаналитики ушли от «европоцентризма» еще дальше, чем поклонники доклассового общества. К тому же в их подходе к сказке не было ни малейшего намека на духовную инициацию.

Не было там и мистицизма. Хотя Юнг производил миф и сказку из «бессознательного психического процесса», а не из познания природы и наблюдений за внешним миром73, его теория не допускала существования чудесного вне пределов человеческой психики. Честертон недаром называл психоанализ исповедью без отпущения грехов74. Искренности, желания выслушать и помочь там хватало, но отсутствовало понятие греха как ненормальности нынешнего состояния человека, преодолеваемой не здесь, а в другой реальности. Если акцент делается на психике, в рамках одной психики и будут решаться все проблемы. Врач (и психоаналитик тоже) старается вернуть человека к земной жизни, священник напутствует к жизни вечной, и между их задачами, по верному замечанию Л.И. Шестова, нет ничего общего75. Практической цели подчинена даже сказка, интерпретация которой не менее значима для пациента, чем ее истинное происхождение.

По примеру Лангер строит механизм формирования сказки М.Л. фон Франц, одна из лучших учениц Юнга. И у нее началом всего является «личный опыт индивида, полученный им во сне или в виде обычных галлюцинаций (индивидуальных и массовых), когда бессознательное содержание вторгается в жизнь конкретного человека». Правда, фон Франц уверяет, что подобный опыт «имеет сверхъестественную (божественную) природу», но это пустые слова. Ни Бога, ни иных сверхъестественных сущностей в их объективном, независящем от человека виде в психоанализе нет. Психоаналитику необходимо учесть все проявления бессознательного в том материале, который «создавался в процессе творчества многих людей». Где много людей, там много богов. По этому в интерпретацию сказок фон Франц, не смущаясь, впихивает то случаи из своей практики, то чьи-то сны и воспоминания, то собственные оценки исторических событий и политических деятелей. В общем, нет бога кроме коллективного бессознательного, и Самость – его регулирующий центр76.

Рационалистов не тревожили булавочные уколы символистов и психоаналитиков. В сфере этнографии, мифологии и фольклора они прочно занимали лидирующие позиции. Им удалось даже одолеть коварный вопрос о разнице в интеллектуальном и культурном развитии между европейцами и дикарями. Его попросту упразднили как бессмысленный. Обычаи и культура дикарей полюбились «белой расе», о Геродоте позабыли, а «китаец» стал ближе и понятнее. Да и количество «китайцев» за столиками существенно возросло.

Лидер структурной школы К. Леви-Строс не только противопоставлял дух «общественного договора» архаических племенных коллективов социальным контрастам цивилизованного мира, но и, вопреки Леви-Брюлю, восхищался первобытной логикой – «мощным инструментом рационального освоения окружающего мира»77. Он сравнивал приемы мифологического мышления дикарей с современной методикой, применяемой в точных науках. В этом сравнении нет ничего необычного. Еще Шестов заметил, что рассуждения прагматиков напоминают рассуждения дикарей: «На чем держится земля?» – «На слоне». – «А слон на чем держится?» – «На улитке». «Пытливость дикаря удовлетворена: на чем-то земля держится, опора есть. Мысль о том, что земле ни на чем и держаться не нужно, показалась бы дикарю, да и многим европейцам нелепой. Самая идея об увлекающей предмет тяжести так срослась с интеллектуальным существом человека, что ему кажется: откажись он от этой идеи – придется отказаться и от мышления»78.

Этого довольно! Нет необходимости доказывать способность логики туземца к обобщениям, классификациям, анализу, поискам аналогий и сопоставлений. В ее основе (и в основе леви-брюлевской партиципации тоже) лежит элементарный прагматизм: надо объяснить то, что тебя окружает, иначе жить невозможно. Эта забота издревле присуща человечеству. Тем не менее Леви-Строс на базе собранного им в американских джунглях и прериях материала, как в свое время и Пропп, составляет таблицы и матрицы, пишет алгебраические формулы и рисует геометрические схемы.

Не пугайся, читатель, мы не станем в них вдаваться – специальной литературы на сей счет и так хватает79. Отметим лишь следующее. Математика эта чрезвычайно полезна для подтверждения различных теорий происхождения сказки. Можно доказать, например, что «символика людоедского проглатывания детей и эротического насилия в австралийской мифологии близки друг другу». Прожорливой бабке Мутинге одиноко? Не беда! Теперь к сюжету, эквивалентному нормальной инициации, можно приткнуть его негативную трансформацию – насилие брата над сестрами. Тоже инициация в своем роде. Внутренняя структура этих эпизодов одинакова: дети без родителей в поисках пищи и во власти губителя. В европейском фольклоре устанавливается аналогичное соотношение: Баба Яга кушает детей, отец или брат преследуют Золушку (инцест!), а змей похищает царевну80.

А как же «волшебная романтика»? Несерьезно это! Логика и математика – вот высшее достижение человечества. Не у христианских мистиков надо было учиться – они не могут объяснить видимый мир, а некоторые даже не желают, – а у мудрых дикарей. Никаких тайн, никакого волшебства! Леви-Строс соотносит сказочных существ с зоологическими видами и дает толкование бразильскому мифу, который так не нравился Жирмунскому. Человек и дикий зверь (ягуар) полярно отстоят друг от друга: один ест жареное, другой – сырое мясо, а главное – ягуар ест человека, но человек не ест ягуара. Между двумя членами существует отношение, основанное на отсутствии какой-либо взаимности. Предполагается, что некогда было наоборот: ягуар умел жарить мясо, а человек – нет. Чтобы они поменялись ролями, необходим посредник – женщина. В лесу она встречает ягуара, становится его женой, а потом они вместе поселяются в деревне. Ягуар учит людей жарить мясо, но его супруга постепенно дичает. Свою миссию она выполнила, и ее дальнейшее существование противоречило бы исходной ситуации, которая определяется отсутствием обоюдной общности между ягуаром и человеком. По этому женщину убивают, а разозленный ягуар уходит81. Да здравствует жареное мясо с его логикой, долой чудеса с их глупостью!

Если бы дивные творения первобытной логики уцелели в первозданном виде, цены бы им не было. Но ученые понимают, что сказка цивилизованного мира сильно изменилась. Нельзя отдавать ее на откуп мистикам! Ведь в ней выражены «чаяния и ожидания народные» (В.И. Ленин), это великое художественное воплощение мировоззрения народа и его идеалов. Е.М. Мелетинский реабилитирует евразийскую сказку перед лицом структурной школы. Пусть в ней слишком много чудесного, затрудняющего ее социально-политический анализ, но есть и глубокий социальный конфликт, и важнейшая информация о социальном укладе доклассового общества82.

Помимо инициации ритуальной основой классической волшебной сказки является такое значимое в социальном отношении событие, как свадьба. Сказка нацелена на женитьбу на царевне или брак с царевичем. Обычаям и обрядам народов мира обязан своим возникновением целый ряд сказочных мотивов и символов – башмачок Золушки, запекание кольца в пирог (бросание в кубок), ряженье невесты в звериную кожу, подставная мнимая невеста (жених-самозванец), бегство невесты или жениха, запрет называть родовое имя молодой жены и т. п.83 Нетрудно заметить, что волшебство из этого списка аккуратно исключено, но ведь и Пропп не считал его главным признаком волшебной сказки.

Социальное зло реализуется в образах злых братьев и мачехи, а сказки о падчерице и о младшем сыне связаны с народной идеализацией обездоленного (сиротки). Если мифы «выражают пафос борьбы человека с природой и признание его зависимости от нее» (реверанс в сторону мифологической школы), то в сказке человек пассивен, и на авансцену выдвигаются волшебные силы – сначала «чудесные силы рода, защищающие своих членов и родовую этику, а затем силы добра». С утратой магического основания сказочная концовка воплощает веру в победу справедливости. С «чудесными силами» и «силами добра» Мелетинский немного переборщил. Братья Гримм его, несомненно, поняли бы, но партийные идеологи – навряд ли. Поэтому он уточняет, что идеал сказочников – не буржуазная семейная идиллия (братья в гробах перевернулись!), а общественная родовая взаимопомощь84.

Естественно, Мелетинский яростно выступает против аристократизма искусства. Сказка у него не только критикует «классовые антагонистические отношения», но и проповедует «идею демократического равенства и веру в неограниченные возможности человека из народа». Он подчинял сказке даже такой аристократический жанр, как средневековый рыцарский роман, хотя и признавал незначительное обратное влияние85.

На этом обзор намеков можно считать завершенным. Конечно, их ищут и сегодня. Но в условиях демократической культуры, то есть культуры, созидаемой массами (не путать с массовой – культурой, массами потребляемой), отследить новые намеки сложно. Не то чтобы не было оригинальных концепций – они имеются, и даже более интересные, чем прежние, но имена их авторов не на слуху, ведь нынче каждый сам себе автор. Одни лишь психоаналитики чувствуют себя в океане гипотез и мнений как рыба в воде и радостно приветствуют очередные плоды коллективного бессознательного.

О некоторых известных мне концепциях я все же упомяну. Свой вклад в трактовку мифа и сказки внесла семиология, изучающая значения по их форме, а не по содержанию (Р. Барт). Для Н.Н. Вашкевича имя героя мифа кодирует его поведение. С этой точки зрения дается интерпретация мифам всех этнических групп. В дружную компанию народов вновь включен туземец, ведь и он, называясь именем героя мифа, в буквальном смысле отождествляет себя с ним86. На языковый способ выражения образов мифа и сказки обращает внимание Е.Е. Левкиевская, характеризующая сказочный персонаж как пучок функций и признаков, скрепленный именем. В одних случаях для правильного понимания персонажа его имени бывает достаточно, но в других решающую роль играет описание его облика или присвоенная ему функция87.

Еще одна тенденция, возобладавшая в современной трактовке сказки, – желание придать ей сугубо воспитательный характер. Подробнее мы поговорим о ней чуть ниже, а здесь хотелось бы коснуться мнений В.Д. Шинкаренко и В.А. Воронцова. Шинкаренко вслед за Элиаде относит сказку к вечности и видит в ней инструмент для обряда инициации. Но только в обряде этом тайные знания не обретаются: он всего-навсего символизирует окончание детства и начало взрослой жизни. Сказка формирует внутренний мир ребенка путем раскрытия правил, лежащих в основе отношений людей между собой и организации их совместного проживания. Создавалась она с целью демонстрации правильной модели поведения в обществе88. Как хорошо, что никто из взрослых не объяснил мне этого в детстве! Боюсь, в душе моей надолго поселилось бы отвращение к сказкам.

Раскрыв книгу Воронцова, я воспрянул духом – наконец-то исследователь заговорил о необходимости веры в сказочные чудеса! Но меня ждало разочарование. Оказывается, чудеса эти вызваны… чудесными превращениями материнских рук. Естественная знаковая система, матрица, формирующая сознание бессловесных младенцев, – вот что породило сказочных героев и чудовищ. Для чего же городился весь этот огород жестов? В целях воспитания, конечно! Именно с воспитательным процессом связаны пропповские сюжетные ходы и схемы. С окончанием эпохи матриархата на смену нежным «матерям», пропагандировавшим сочувствие, сострадание, человечность, пришли суровые «отцы» с их мистическими ритуалами и эзотерическими учениями (Воронцов вслед за Честертоном решил, что мистика детям чужда). Та к из сказки сформировался миф, а не наоборот89.

Добрым молодцам урок

Боги, демоны и гении умерли – мир заселился началами, принципами, правилами, которые всем кажутся наиболее или даже единственными правомочными наследниками прежних фантастических существ.

Шестов Л.И. На весах Иова90

Отзвучала разноголосица мнений о происхождении сказки, и вновь среди исследователей воцаряется единство. Они признают назидательность сказки, ее важную, если не ключевую роль в воспитании детей и благотворном влиянии на взрослых. Точка зрения символистов, эзотериков, психоаналитиков меня нисколько не удивляет: если в сказке заключена высшая идея, полезное знание или она применяется в лечебных целях, несомненно, требуется наполнить ее смыслом. Но этнографы и фольклористы? Почему они дружно приписали сказке мораль? Разве исторически это оправдано?

Неравнодушие ученых к морали подмечено давно. Наука стремится превратить факт в теорию, поставить его под охрану закона – вечного и неизменного. То же самое можно сказать о морали, оценивающей поступок вне зависимости от того, кто его совершает. И науке, и морали жизненно необходим всеобщий закон. Отнять его – значит свести их с пьедестала, лишить полномочий верховного суда.

В рассуждениях большинства ученых о сказках неизменно наличествует морально-нравственный аспект, причем мораль последних столетий распространяется и на ту мифическую древность, что открыла для себя наука. Афанасьев, упоминая позднейшую и «древнейшего образования» сказки, не видит отличий между ними по части назидания: и та и другая «не терпят ни малейшего намеренного уклонения от добра и правды… требуют наказания всякой неправды и представляют добро торжествующим над злобой»91.

В рамках мифологической школы такое заключение правомерно. Сказка образуется из мифа, а в мифе с момента его возникновения присутствует героическое начало. Даже если на помощь герою приходят волшебные предметы, он все делает своей рукой. Внимание автора и слушателя сосредоточено на герое – абсолютной силе его творческой воли и желания. Само волшебство служит людям, и мы вправе говорить о сверхъестественных законах мира чудесного как о законах естественных92. Пусть не всегда моральные идеалы тех же эллинов совпадают с нашими, все же идеалы эти подчинены человеческому закону – вот почему Ф. Ницше так и не удалось противопоставить античную и современную мораль. Закон есть закон.

Но в сказке, в отличие от мифа, на первом плане волшебные существа, а герой лишен магических способностей и должен механически исполнять различные предписания. Одно это должно бы насторожить тех, кто выводит сказку из мифа. Для сравнения: в истории христианства свод правил и предписаний Ветхого Завета предшествовал закону духовного совершенства Нового.

Раз герой зависит от чудесных сил, нужно придать им характер добрых или злых. Тогда разница между мифом и сказкой стирается: не важно, герой ли служит выразителем закона или те, кто им руководит. Тогда сказка могла возникнуть и позже мифа, ведь и в христианстве правила, в конце концов, вернулись и особенно любимы они в среде простонародья.

И все же кое-кто из знатоков сказок сомневался в их зависимости от нравственного закона. В предисловии к первому тому «Народных сказок» братья Гримм писали: «Из сказок легко выводится добрая мораль, применимая и в реальной жизни. И хотя не в этом было их назначение и не для того они слагались, эти качества порождаются ими, подобно тому как из здорового цветка вырастает хороший плод без какого-либо участия человека»93. Ну, почву-то для цветка порядком удобрили – человек приложил усилия к тому, чтобы сказки обрели надлежащий вид. Сами же братья, обеспокоенные их странноватой моралью, вставляли туда религиозные нотации.

Фраза произнесена. Не для того они слагались. Братьям вторит Пропп: «Что сказка имеет воспитательное значение – это несомненно, что она создается с целью воспитания – это определенно неверно». По мнению советского фольклориста, «высокие человеческие качества» в ней представляют собой позднейшее напластование. Хотя Пропп употребил слово «высокие», в оценке моральных ориентиров сказок он довольно сдержан. Он понимает, что многие сказочные идеалы к традиционному гуманизму неприложимы. Герой достигает успеха любыми средствами, например хитростью, «отражающей мораль иной эпохи, когда в тяжелой борьбе с природой и насилием слабый человек не мог побеждать иначе». Забавно сравнить это замечание с мнением лорда Честерфилда: «Хитрость – тайное прибежище бездарности»94. Добавим сюда желание героя разбогатеть, нередко ценой грабежа или убийства врага. Вероятно, и это желание объясняется борьбой слабого человека с природой и насилием.

Стремясь отделить новейший слой от архаического, связанного с инициацией, Пропп называл самой устойчивой, а значит, и самой древней частью сказки ее середину. Начало обладает наименьшей сопротивляемостью, конец тоже способен деформироваться95. Если бы ученый не сконцентрировался на первобытной сущности сказки, он, возможно, заметил бы, что именно в концовке дидактический элемент наиболее развит. Дойдя до финала, автор сказки норовит, как Лев Толстой, вывести мораль и хлопнуть ложкой об стол, и хлопки эти диссонируют с главной темой – они явно добавлены к уже готовому произведению.

Для Проппа с его инициацией тема сказочного урока была вторичной, но сторонники социальных корней сказки постарались ее развить. Мелетинский неспроста делал акцент на свадьбе и на обездоленных. Герой сказки непременно должен с кем-то бороться, от кого-то страдать или за кем-то ухаживать. Сначала он боролся с природой, потом – с чужеродными угнетателями, и наконец, с классовыми врагами. В «фантастических одеждах волшебства и чудес», дабы скорее забыть об их «фантастичности», прозревали «крепкую этику», основанную на «противопоставлении добра и зла, место которых достаточно часто заступают справедливость и несправедливость». Помнили также о выраженных в сказках «надеждах на лучшую жизнь»96.

Вовсю курили фимиам сказочной морали и оппоненты ученых. Юноша из сказки, по мнению Честертона, наделен «основными, здравыми и добрыми свойствами» – он смел, доверчив, разумен, почитает родителей, держит слово, помогает одним, бросает вызов другим97. «Дети, – пояснял Честертон, – невинны и любят справедливость, тогда как мы, по большей части, греховны и, естественно, предпочитаем милосердие». Слушая сказку, дети, по наблюдению Толкина, в первую очередь хотели расставить по своим местам Добро и Зло. В этом и заключалась их невинность. Хороша невинность – нечего сказать! Если не ошибаюсь, впервые такая расстановка была произведена в Эдемском саду. Мало того что англичане не предостерегли деток от запретного древа, они еще и погладили их по головке: «Кушайте на здоровье!»

Толкин – один из тех, кто провозглашал обязательной счастливую концовку сказки. Стоит ли удивляться обилию хлопающих ложек в ассортименте сказочников? Концовка притянута за уши? Что ж с того? Зато, когда она наступает, у детей и взрослых «перехватывает дыхание, сильнее бьется сердце, а на глаза наворачиваются слезы». А вот меня, признаться, тошнило в детстве от таких «слезливых» концовок. Счастливый конец сказки, в понимании Толкина, освящен свыше. Не верить в такой конец – все равно что не верить Евангелию, то есть «прийти либо к скорби, либо к гневу»98. Та к чего же мы ищем в Евангелии – Истины или приятных ощущений?

Элиаде, приписывавший мифу и сказке сверхъестественное происхождение, видел в их содержимом образец для подражания. Подражания не папе или дедушке, а далеким предкам. Обратившись к их авторитету, юный читатель проникается уверенностью в том, что собирается сделать.

Юнг щедрой рукой черпал в сказках полезные знания. Эти знания, а также жизненная интуиция и моральные качества находят воплощение в помощнике (часто в облике старца) в полном соответствии с тем, что я сказал выше: герой слабоват – да здравствует помощник! Устаревшие библейские Добро и Зло психоаналитики заменили позитивным и негативным аспектами архетипа Духа (к этому архетипу относится старец). Если герой ведет себя правильно, он испытывает на себе позитивный аспект, если нет – негативный99.

Фон Франц, поразмыслив над сказками, пришла к выводу, который почему-то ускользнул от других исследователей: в сказках нет базовых правил человеческого поведения. В одних случаях необходимо бороться со злом, в других – спасаться бегством и не пытаться его одолеть. Иногда положено страдать, не отвечая ударом на удар, а иногда – давать сдачи. Часто рекомендуется обвести врага вокруг пальца, но порой надо быть честным даже с самим дьяволом. Запрещено лишь пренебрегать советами помощников, хотя советы эти сильно разнятся: один советует бежать, другой – драться, третий – соврать, четвертый – сказать правду. Для историка очевидно, что эти моральные и аморальные настроения проникли в сказку из различных временных периодов и социальных групп. Но фон Франц – не историк, а врач, и, по ее мнению, в сказках заключен коллективный материал, а помощник – это не что иное, как «сокровенное внутреннее бытие, инстинктивный внутренний разум», требующие себе покорности: самое важное по сравнению со всем остальным100.

Вывод любопытный. Он объясняет примитивность сказочной морали – чего ждать от коллективного материала? – но лишает сказку ее культурно-исторического значения, мешает узреть тайны, чуждые психике нашего современника. На место закона морального выдвигается закон психологический. Теперь для налаживания контакта с бессознательным должно выискивать якобы утраченные проявления «внутреннего бытия». Та к поступает другой психоаналитик – К.П. Эстес, которая, не усмотрев в классических сказках сексуальных мотивов, решила в угоду своим пациентам реконструировать «дохристианское, женское, женские божества, инициации, лекарства от различных душевных недугов и наставления по экстатическим духовным практикам»101. Надо полагать, в «первобытных» мифах она нашла богатейший материал для возрождения потерянных фрагментов.

Сказанного достаточно. Добрых молодцев, недовольных размерами этой главки, отсылаю к современным пособиям, посвященным «сказкотерапии», – там вы отыщете множество рекомендаций по верному прочтению сказок.

У автора этой книги нет собственной морально-психологической концепции, касающейся сказок. Я согласен с Проппом в том, что сказочная мораль – позднего происхождения, и потому для меня она малоценна. Вначале сказку заселяли боги, демоны и гении, и только после их смерти туда были внесены принципы и правила.

В волшебных сказках наподобие тех, что привлекали Мелетинского, художественный вымысел, а может, и социальный подтекст действительно сильны. Это всего лишь мечта, утопия: победа над недругами, освобождение царевны, свадьба, обретение довольства. Счастливый конец в этих сказках необходим. Без него они превратятся в психологическую драму и сказками быть перестанут.

Но сказки, примеры которых я привел в начале книги, в таком конце не нуждаются. Подумайте сами, утратили бы эти сказки свое обаяние, если бы дети не спаслись от ведьмы, а были ею съедены; если бы брат не расколдовал брата, а лес сохранил бы свою тайну; если бы девушка не перехитрила убийцу; если бы королеве не повезло (ведь имя карлика она узнала благодаря случаю); если бы солдат не женился на исцелившейся принцессе – а во многих сказках принцесса не исцеляется (чутье гения не подвело Н.В. Гоголя). У сказки Гауфа хороший конец, но свадьбы там нет, нет и наказания для ведьмы. Сказка Гофмана вообще завершается плохо. Да, это литературная обработка, но по смыслу близкая к древним преданиям. Нет счастливого конца в легенде о короле (епископе), не переработанной в сказку. А вот другая легенда, о которой мы будем говорить, – «Гамельнский крысолов» – была переработана, но очень поздно, уже в XIX в. И что же? Чудовищного флейтиста превратили в какого-то мудрого дядюшку, приплели сюда любовные интриги с намеком на свадьбу, а главное – устроили спасение детей и вывели мораль: держи обещание! Вероятно, такова судьба всех подобных сказок.

Конечно, пострадай герои, восторжествуй злодеи, и многих, как Толкина, охватила бы скорбь. Но жуткая до правдоподобия середина этих сказок – древняя пропповская середина! – сохранилась бы. И сказка осталась бы сказкой – незабываемым свидетельством о встрече с неведомым.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации