Электронная библиотека » Алексей Слаповский » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Талий"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 18:48


Автор книги: Алексей Слаповский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Друг Талия, Алексей Сославский, газетчик и непризнанный поэт, пьяница и бабник, скажет (тут фантазия Талия окончательно разыгралась, ее, говоря по-народному, по-современному, зашкалило): «Это я виноват, Талик! Хотел молчать, но не могу! Три года люблю твою жену! Смертельно! Домогался, преследовал, шантажировал – жить без нее не мог! Интервью пришел брать – вот сюда, сюда вот! – (переходя на крик) – ты на работе был, а я влез в твой дом, как гнида, я жене твоей в душу без мыла лез, шампанским поил, на жалость бил, провоцировал, раздел насильно, сам разделся, она боролась, я ударил, да, ударил, сознания лишил и… ты понимаешь? Но мне, гниде, этого мало, я камеру включил, видеокамера портативная была у меня с собой – и снял, снял, убей меня, снял все это в автоматическом режиме, а потом шантажировал Наташу пленкой: или моей будешь, или все Талию скажу, а Талий от горя умрет, вот она и… Письмо послала перед этим мне, одно только слово: “Сволочь!”»

И достанет помятый конверт…

Охолони, приказал себе Талий. Совсем уже чокнулся.

Кто еще что скажет?

Бывший сокурсник Талия Евгений Грузляев, не забывавший навестить их дом хотя бы раз в неделю, влюбленный в Наташу (а она его терпеть не могла за грязные ногти), большой социолог – не по профессии, а по роду душевных занятий, скажет: это эпидемия самоубийств, Виташа. Ты не веришь в эти вещи – и напрасно. Доказано определенно, что даже инфаркты передаются вирусным путем. Не сомневаюсь, что докажут и вирусное распространение суицида. Только вирусы какие-нибудь другие. Парапсихологические, телепатические какие-нибудь…

Я вот тоже заражен, я чувствую. И ты тоже, Виташа, несмотря на свое замечательно жизненное имя…

Двоюродная сестра Наташи по матери Евдокия Афанасьевна, занимающая высокий пост в департаменте культуры, держащая в ежовых рукавицах и свою семью, и местных культурных деятелей, скажет: от хорошего мужика, прости, Анатолий, за прямоту, женщина в петлю не полезет…

А почему – в петлю?

И Талий стал думать, какой способ выберет Наташа, если… От петли он перешел к поезду, к ванной с горячей водой и бритве, к… – но тут понял, что надо собрать всю свою волю и приказать мыслям прекратиться.

Ведь до предела дошел уже!

Уже похоронил мысленно жену, оплакивает уже – это не сумасшествие?

Кто ему сказал, с чего он взял, что она —…

С чего я вообще к этим мыслям-то пришел?

И Талий с напряжением, не сразу, уподобившись непамятливому Волобееву, вспомнил слова Наташи: «Давай разведемся».

Испытав облегчение от того, что встала на место хотя бы первоначальная точка отсчета, Талий подумал: это наследственность. Еще ничего не случилось, а я хочу уже все по полочкам разложить, все причины выяснить. Наследственность, что же еще.

Отец Виталия Петр Витальевич очень раздражался, когда терял что-то, не находил на том месте, где ЭТО должно быть. Очки, газета, книга, стакан… «В этом чертовом доме вечно все пропадает!» – кричал он на жену и на сына.

Может быть, представление о семье как о неизбежном беспорядке и удерживало его долгие годы от женитьбы. Пусть дураки семью считают оплотом уюта и комфорта – если повезет на хозяйственную жену. Они главное забывают: в семье НЕ ОТ ТЕБЯ ВСЕ ЗАВИСИТ! Сам ты где что положил, там и взял. Как свое время рассчитал – так его и провел. И никаких неожиданностей.

Но когда ему было уже далеко за тридцать, открыл он для себя женщину Галину Юрьевну. У нее когда-то была семья, были муж и дочь. Муж-автослесарь купил мотоцикл – не баловства ради, а как транспорт для семьи: с коляской, солидный мотоцикл, «Иж-Юпитер». В первое же воскресенье поехали за город в лес по грибы, дочке захотелось на самом мотоцикле, держась за плечи отца, а Галина Юрьевна сидела в коляске. Обгоняли аккуратно и спокойно грузовик, и тут навстречу со страшной скоростью – другой грузовик… Мотоцикл от коляски оторвало, Галина Юрьевна летела в ней и приземлилась без сознания, и была без сознания больше суток, а очнувшись узнала, что нет у нее мужа и дочери. С тех пор – и навсегда – чувствовала она перед погибшими необъяснимую вину, а заодно и перед всеми людьми, и выражение лица у нее часто было – виноватое. Вдобавок – периодические жестокие головные боли, иногда даже сознание теряла. Работала она в отделе Петра Витальевича. Однажды взяла на дом рабочие документы, не успевая что-то там сделать – и разболелась. Поехать и взять их мог бы кто-нибудь и чином поменьше, но такого свободного не нашлось, а Петру Витальевичу эти бумаги все дело стопорили, он раздражался, не вынес проволочки – и поехал сам. Квартира Галины Юрьевны поразила его чистотой, сама женщина – отчетливо видимыми в домашней обстановке, вне производственной обезличивающей канители, разумом и скромностью. Не прошло и двух месяцев, как все меж ними решилось…

Сколько помнил Талий отца, он просыпался в одно и то же время, завтракал двумя яйцами всмятку и стаканом кефира, выходил на работу в половине девятого, чтобы оказаться на работе без десяти девять. Возвращался в половине седьмого, ужинал котлетами с вермишелью, пил чай и садился с газетой к телевизору. Выходные дни проводил в чтении толстых исторических отечественных романов, которые вслед за ним с детства стал почитывать и Талий, что, возможно, и предопределило его последующее поступление на исторический факультет университета.

О своей работе отец не говорил; судя по всему, служба руководителем среднего звена в организации «Гипропромгазстрой» была для него не более чем службой. Но нет никаких сомнений, что службу эту он исполнял безукоризненно, на пенсию же вышел ровнехонько на следующий день после того, как ему исполнилось шестьдесят лет, заранее оформив все документы. Он в этот день даже выпил немного, он даже произнес несколько слов в совершенно несвойственном ему эмоциональном ключе – обращаясь к домашним, ибо надо же было к кому-то обратиться: «Слава богу, ни одного лишнего дня я в этом бардаке не участвую! Разграбили, сволочи, страну!»

И отдался полностью историческим романам, неизвестно как сочетая нелюбовь к отечественному беспорядку с любовью к отечественной беллетризованной истории: ведь это была история как раз сплошных беспорядков; впрочем, может, он наслаждался особым чувством, которое многим из нас знакомо и которое рождается из удовлетворения от подтверждения наших мыслей, пусть даже и горьких.

Помимо чтения Петр Витальевич регулярно гулял для здоровья. Возвращаясь, частенько рассказывал о том или ином увиденном уличном безобразии, потом читал опять книги, а газеты по привычке откладывал на вечер и на вечер же – просмотр телевизора. Когда и эти все занятия наскучивали, он просто прохаживался по всем двум комнатам квартиры, наведывался и на кухню, заложив руки за спину и вертя пальцами при этом. Он ходил не бездельно: он осматривал.

Ни пылинки, ни бумажки, ни клочка, ни соринки не терпел Петр Витальевич в квартире, которую он за многие годы привел в идеальный порядок…

Однажды увидел на полу вмятинки от каблуков-шпилек: знакомая Талия прошлась. Он не разговаривал с домашними месяц, вмятинки заделывал смесью столярного клея и опилок, выравнивал, зачищал, полировал, искал колер точно такой же, как краска полов – и не нашел, пришлось перекрасить полы.

Талий, заканчивавший в ту пору университет, не очень обращал на это внимание. Но однажды, когда отец был на прогулке, мать поделилась своими опасениями. Чудит наш папа, сказала она. Все руки моет. Талий удивился: что тут такого? Он и раньше знал за отцом эту привычку: руки он мыл и перед едой, естественно, и после еды, и после прогулки, и на сон грядущий. Да нет, сказала мать, он теперь чаще. Не раз десять, как раньше, а раз сто. Вчера вышел из дома, с соседом поздоровался, вернулся руки мыть. Опять вышел – другой сосед. Опять поздоровался, опять вернулся. Вышел – и как нарочно, еще один! Он хотел стороной, а сосед прямо на него – и руку протягивает. Он вернулся и уже не выходил. А сейчас, ты посмотри на часы, ночь на дворе, а он гуляет! Зато никого не встретит, ни с кем за руку здороваться не надо.

Да ерунда это, сказал растерянно Талий.

Не ерунда, тихо плача, ответила мать. Я нарочно на телевизоре листок бумажки положила. Раньше он бы меня убил морально, а тут – не заметил даже! Пыль под его носом – видеть перестал! Между прочим, когда телевизор включит, тоже идет руки мыть. Выключит – опять моет. Говорю тебе, по куску мыла смыливает в день!

Талий утешил ее и сказал, что это хоть и болезнь, но не из ряда вон выходящая, он читал где-то о точно такой же безобидной мании. Все это преспокойно лечится, лишь бы он согласился лечиться.

И решил поговорить с отцом.

Петр Витальевич слушал его изумленно: впервые сын так с ним говорил. Впрочем, он мягко говорил, но тем не менее он… Он – учил! Он отцу своему замечания делать вздумал! Вон из дома моего, выродок!

Талий из дома не ушел – некуда. Он ушел в свою комнату.

Теперь ни мать, ни Талий не видели, как Петр Витальевич моет руки. Но когда Талий был в университете, а мать ходила по магазинам, отец оставался один – и наверстывал. Мать, войдя однажды не нарочно тихо, услышала в ванной шум воды и пение. Заглянула. Отец распевал народную песню «Из-за острова на стрежень» и драил ладони пемзой, потом намыливал, долго полоскал под струей воды – и опять пемзой, и опять мылом… Увидел в зеркале мать, вздрогнул, оборвал песню, бросил мыло…

Стал мрачным и тихим.

Через месяц сказал Талию, что чувствует полное нервное истощение и готов полечиться.

И начал лечиться амбулаторно, навещая поликлиничного невропатолога. Никаких тогда психотерапевтов не было, а уж тем более так называемых народных целителей, снимающих порчу и сглаз, врачующих биоэнергетикой, шептаниями и травами, собранными в полнолоуние в Год Петуха и Месяц Льва на юго-западном склоне горы Екчелдык в Таджикистане. Тем не менее дело явно шло на поправку – в том смысле, что руки отец стал мыть уже не более двадцати раз в день. Но одновременно с этим он как-то сникал, съеживался, иссыхал – и умер, как сказали старушки-соседки, святой смертью – во сне, без признаков какой-либо явной болезни.

Мама Талия ненадолго пережила отца…

Сиротство, которое Талий всю жизнь странным образом ощущал при положительном, заботливом отце и при доброй, любящей матери, стало завершенным и полным.

Впрочем – почему странным образом? Ничего странного. Оно, сиротство, было и у матери – вместе с ощущением второй жизни, тогда как первая не прожита была до конца, а фатально оборвана. Оно было и у отца, который сиротлив был своей особостью среди людей, своим стремлением к порядку в мире бардака и хаоса. Как же не быть этому чувству у Талия?

Оно, можно сказать, на роду написано, предопределено.

А раз предопределено… – и тут Талий, понимая, что опять сбивается, может уйти в сторону, на некоем мысленном запасном экране – или листе – записал крупно: ПОДУМАТЬ О ТОМ, НАДО ЛИ БЫЛО МНЕ ЖЕНИТЬСЯ, ЕСЛИ Я ЗНАЛ, ЧТО ОСТАНУСЬ ОДИН. Я ВЕДЬ ЧУВСТВОВАЛ, ЧТО РАНО ИЛИ ПОЗДНО БУДУ ОДИН. ЗАЧЕМ ЖЕ ПОШЕЛ ПОПЕРЕК СУДЬБЫ? ПОЭТОМУ НЕ НАТАША ВИНОВАТА, А Я ВИНОВАТ.

Но сначала – додумать о наследственности, потому что эти мысли должны принести облегчение.

Именно в силу наследственной склонности к порядку он сегодня, только что, когда еще ничего не было, кроме каких-то случайных слов, сразу же начал неизвестно что придумывать, раскладывать по полочкам – как делал отец.

А ведь Талий с этой наследственной чертой боролся. Он опасался, что придет к такому же невеселому жизненному итогу, как Петр Витальевич. Он и сам с малых лет отличался аккуратностью и пунктуальностью. Но все было в пределах нормы – до одного случая, нелепого, глупого и…

В последнем, десятом классе он ходил в школу с портфелем. Такова была мода тех лет: большие портфели из кожзаменителя, желательно с двумя замками, желательно оттенков от красно-коричневого до лимонно-желтого, на худой уж конец – черного. В портфеле у него было три отделения, а в отделениях был полный порядок: в одном учебники, в другом тетради, в третьем – ручки, карандаши, готовальня и всякие мелочи. И вот однажды у него пропала ручка с зеленым стержнем. Она была очень нужна. Для той же любимой истории, потому что когда он писал что-то в тетради по истории, то, исполняя весь текст синим или фиолетовым цветом, места наиболее существенные подчеркивал именно зеленым, а совсем уж важные, требующие заучивания наизусть, – красным. И вот пропала ручка с зеленым стержнем. Только что была, на прошлом уроке была, Талий помнил это абсолютно точно, и вот нет ее. Талий громко спросил, обращаясь ко всем: «Эй, кто мою ручку зеленую взял?» Ему не ответили. «Я спрашиваю, кто ручку взял?!» – громче спросил Талий, почувствовав неприятное дрожание в руках. Он обводил глазами всех. Кто плечами пожимал, кто смеялся, кто и вовсе не обратил внимания. Талий в третий раз спросил – безрезультатно. Неведомое до сих пор раздражение появилось в нем, злость – хоть плачь, хоть губы кусай, хоть дерись! И впрямь – ударить бы кого, только – кого? Кто взял? Усмешка одного из одноклассников, юмориста Сычева (Сыча, конечно же, по прозвищу) показалась подозрительной. «Сыч, ты взял?» – напрямик спросил Талий. «Может, и я», – нахально ответил Сыч. «Отдай, скотина», – сказал Талий, изо всех сил сдерживая себя, даже улыбаясь. «А я уже ее съел!» – выкрикнул Сыч и похлопал себя по животу. Ничего смешного не было ни в его словах, ни в его дурацких жестах, но все засмеялись, потому что привыкли, что всё делаемое Сычом – смешно. «Отдай, Сыч, не то морду набью!» – полез к нему Талий через парты. «Щас прям! – кричал Сыч, подбодренный смехом. – Подожди, вот в сортир схожу, тогда!» Талий, уже себя не контролируя, подскочил к Сычу, схватил за ворот его, низкорослого и щуплого, и стал трясти, в бешенстве выкрикивая (брызжа слюной – и ненавидя себя втайне, но еще больше все-таки ненавидя Сыча): «Отдай, а то убью!

Отдай, отдай, отдай!» Ему дико и непостижимо было: как же это так, сейчас начнется урок, его любимая история, надо будет подчеркивать зеленым, а у него нет зеленого! Спрашивать у соседей – у них еще не окажется или не дадут, да и если дадут, то каждый раз не наспрашиваешься! Он дергал Сыча – и это похоже было на какой-то психоз, припадок, кто-то сунулся разнимать, уговаривать, дивясь необычному поведению тихого Виталика Белова, который ведь – все знают – и впрямь тих, как снежный солнечный день в школьном дворе за окном – и так же бел, недаром – Белов. («Талий Белов был бел и мил, мыло любил – и сплыл», – из странных, полубессмысленных эпиграмм-каламбуров, которыми любил одаривать друзей приятелей Витя Луценко: просто так, чтоб друзьям приятное сделать). «Да не брал я!» – завопил перепуганный Сыч – и Талий ударил его кулаком по лицу, и еще, и еще, и в это же время все отхлынули: вошла учительница истории. А Талий все бил и бил, учительница кричала, а он все бил и бил, не видя уже, куда бьет, в глазах потемнело, а потом и совсем уже ничего не помнил, очнулся лишь в коридоре, у окна, где учительница теребила его за рукав и говорила что-то, а он весь дрожал – и учительница вдруг замолчала и повела его в кабинет школьного врача. Врач, молоденькая блондинка, усадила, что-то спрашивала мягко, а он глядел на ее волосы и думал, что она их, наверное, красит, она красит их в белый цвет, а если бы в зеленый? – как у его ручки, которая исчезла, пропала, не будет ее никогда, все пропало, все пропало!..

Подобных случаев у Талия не было ни раньше, ни потом. Но это не значит, что он избавился от болезни (именно болезнью это считая – находя мужество так считать). Просто он испугался, что становится точной копией отца – и сдерживался. У того ведь тоже был припадок (иначе не назовешь) в аналогичной ситуации. Однажды он, как обычно, сел в семь часов вечера к телевизору и хотел взять с журнального столика газету с программой передач – а там ее не оказалось. Отец спросил. Никто не брал и не видел. Отец стал искать. Обшарив всю комнату – с движениями все более резкими, он перешел в другую, потом на кухню, вывалил на средину кухни мусорное ведро, подозревая, что газету туда пихнули, и, хотя видно было сразу, что нет ее там, весь мусор пересмотрел, пальцами перещупал, переворошил. Называя сына и жену различными словами, он пошел обыскивать квартиру по второму разу – и гнев его был все страшнее. С совершенно уже безумным видом он подбегал к журнальному столику, бил по нему рукой и кричал: «Если ее вы´ не брали, то кто´ взял? Я взял? Я не брал! Кто ж тогда брал?» И опять метался по комнатам, и опять подбегал к столику, бил кулаком (все сильнее), кричал: «Три дня тут газета лежала, никому не мешала, испарилась она, что ли? А? Я кого спрашиваю? А?» И опять метался, и опять подбегал, стучал по столику все сильней и сильней, заходясь криком (а Талию вдруг показалось, что отец в этот момент понимает, что приступ его похож на сумасшествие, но остановиться он не хочет и не может). После очередного удара столик рухнул. Отец схватил верхнюю доску и грохнул об пол, не причинив ей вреда. Он подбежал к платяному шкафу, где газеты в помине быть не могло, и стал оттуда выкидывать белье и одежду. Потом выбросил все книги из книжного шкафа. Потом выкинул вообще всё из всех мест, где что-то было закрыто и могло быть не видно его глазу.

Потом он стал доставать из серванта посуду и бить ее об пол и стены. Потом схватил все ту же злосчастную доску журнального столика и запустил ее в телевизор. Взрыв стекла, телевизор с грохотом падает. А стоял он на тумбочке, стоял плотно, но щель небольшая была, вот в этой щели и оказалась газета. Увидев ее, отец окончательно взбеленился, схватил, стал рвать ее руками, грызть зубами, а потом вдруг кликушески закатил глаза, странно стал вскрикивать-взлаивать, повалился на диван, мать бросилась отпаивать его валерьянкой, водой, насильно водки влила полстакана…

Подобного никогда больше не было у него – как и у Талия. Талий только почему-то не может вспомнить сейчас, чей приступ был раньше – его или отца? Наверное, все-таки его: если б он видел отцовский, то сдержался бы. А может, раньше был отцовский, не ставший, однако, примером, ибо всё делаемое нами точно так же, как делали другие, кажется нам все-таки не таким – ведь мы-то не такие!

Талий рано понял, насколько неприятно действуют на него отклонения от заведенного им самим распорядка. Он рано понял, что выхода два: или устроить распорядок жизни таким, чтобы никто его не мог нарушить, – или пересилить себя и сделать свою жизнь нормально-беспорядочной, как у всех. Но первое почти невозможно. Остается – второе.

Исполнить план он не мог при родителях, при отце то есть.

Отец умер.

Но он и при матери не мог.

Матери не стало.

И Талий вместе с окончательным сиротством узнал, что такое кощунственная радость этого сиротства.

Он работал уже в то время в музее – как и по сей день. Но друзья поры студенчества остались – изнывающие от ограниченных возможностей для молодежного веселья в тесных условиях социалистического общежития. То поколение в то время вообще расставаться с беззаботностью юности не желало лет до тридцати, а кто и дольше. Талий стал усердно зазывать друзей в гости, они приходили с вином и подругами, и скоро стало в квартире то, что вызванный по жалобам соседей участковый милиционер в протоколе назвал: «притон». Он имел в виду юридический термин, он хотел выслужиться, ему мечталось из бытового хулиганства состряпать настоящее уголовное дело, главой угла которого было бы как раз «притоносодержательство». Никакой злобы он не имел против Талия, равно как и не имел никаких к Талию симпатий молодой адвокат, которому тоже хотелось выслужиться и блеснуть, и он в два счета доказал, что в возбуждении уголовного дела должно быть отказано: для статьи о притоносодержательстве нет таких квалификационных фактов, как хранение в квартире значительных запасов спиртного и продажа оного по спекулятивным ценам в неурочное время, не было и карточной игры на деньги, сводничества – и т. п., поэтому все укладывается в рамки аморального поведения отдельной растленной части нашей молодежи, подвергшейся влиянию Запада, каковое (поведение) тоже может быть осуждено, но по статьям не страшного уголовного, а – гражданского кодекса.

Нет, были в советское время бескорыстные люди, были.

И Талий отделался лишь письмом из милиции на работу с рекомендацией принять меры административно-воспитательного характера: тогда очень в ходу были подобные письма.

Директор музея Ирина Аркадьевна даже очки сняла, перечитывая это письмо, словно с помощью своей близорукости могла прочесть не то, что увидела ясным зрением сквозь очки.

– Поверить не могу! – сказала она. – Вы?!

– Ничего особенного, – сказал Талий. – Просто соседи склочные нажаловались в милицию, у одной старушки племянник милиционер, вот он и постарался.

– Да, да… Но мы должны реагировать как-то. Тут написано: о принятых мерах общественного воздействия сообщить – и адрес.

– Напишите, что объявили мне выговор. Проверять никто не будет.

– А вдруг? Нет, выговор дело серьезное, я тогда должна его на самом деле объявить. Лучше – ну, какое-нибудь общественное порицание на собрании коллектива, хорошо? Но как бы им этого мало не показалось?

– Тогда уж лучше выговор, – сказал Талий.

– Вам легко говорить! – рассердилась и расстроилась бедная Ирина Аркадьевна. – А мне – решать!

Страдая, она пошла-таки на подлог: отписала в милицию, что работнику музея мл. научному сотруднику Белову В.П. объявлен выговор и он лишен премиальных. На самом деле выговора не было, а о каких-то премиальных в музее и говорить смешно. Но в милиции бумажку съели не подавившись. Об одном просила сердечно Ирина Аркадьевна: чтоб больше таких недоразумений не было.

И их не стало. Отшумели шумные компании, а если кто заходил на огонек, Виталий просил иметь в виду склочных соседей.

И чуть было не воцарился в жизни его опасный порядок: на работе все гладко, пишет научные статьи, учится заочно в аспирантуре, диссертацию кандидатскую готовит на историко-этнографическую тему, но тут возникла Ленуся.

Возникла она вместе с Сославским. Сославский двух привел: эта, которая брюнетка, сказал, – Ленуся, а которая блондинка – Леночка. Я с Леночкой, а тебе – Ленуся. Если ты ей понравишься.

– Уже понравился, – сказала пьяненькая Ленуся. – Мне сегодня все нравятся.

И была ночь невинно-бессовестная (так обозначена она в памяти Талия), когда Ленуся куражилась над ним, радуясь безмерно его застенчивости и кричала Леночке, чтобы та пришла посмотреть, как большой и взрослый мальчик краснеет, когда с ним ничего особенного не делают. Леночка через некоторое время и впрямь пришла, сказала, что Сославский, сволочь, заснул и ей скучно. Присоединилась к Ленусе – чтобы с ней на пару скуку избывать.

Наутро девушки исчезли, и Талий, не жалея о них, благодарен даже был Сославскому, что тот дал ему возможность прикоснуться к разврату (ах, хорошо, хрустко, бодряще звучит!) – настоящему, который позволил ему пробить брешь в собственной надоевшей добропорядочности и любви к порядку.

Ленуся через неделю вдруг явилась среди ночи, переполошив всех соседей, обзвонив их поочередно.

– Подъезд помню, а квартиру нет, – простодушно сказала она. – Жрать хочу и спать.

Оказалась она из другого города, училась кое-как в политехникуме, была девушка совсем простенькая – какой-то непостижимой для Талия простотой.

– Ты совсем один, что ли, живешь? – спросила она наутро.

– Совсем один.

– А мама-папа где?

– Умерли.

– Повезло! Я не в смысле, что умерли, а в смысле, что один. А почему не женишься?

– Куда спешить?

– Это правильно. А то женись на мне.

– Спасибо, – улыбнулся Талий. – Но, говорят, чтобы жениться – надо вроде бы любить – и так далее.

– Нет, но я же тебя тоже не люблю! – возразила Ленуся. – Так что мы будем на равных. Ведь интересно же, наверно, жениться – для пробы хотя бы. И я бы замуж вышла, чтобы знать, как это – когда замужем. А если боишься, что я хочу у тебя прописаться и квартиру отнять – и правильно делаешь, между прочим, – мы можем не регистрироваться, а просто пожить. Как будто муж и жена. А то мне в общежитии до смерти надоело. Нет, я компанейская вообще-то, но так тоже нельзя. Там сто рыл – и у каждого день рождения каждый день. И все зовут, потому что я веселая. Ну, и красивая вообще-то, не без этого, а?

– Не без этого, – согласился Талий.

– Ну вот. Ты подумай: если день рождения каждый день, это и спиться можно, и что хочешь. Гонорею даже подцепила один раз уже, но давно, теперь я уже осторожно. Хочешь, справку принесу из вендиспансера? Поживу хоть как нормальная. И ты тоже – чтобы постоянная девушка была, это и для здоровья и чтобы тоже какую-нибудь заразу не подцепить. То есть – взаимовыгодно! – заключила Ленуся и засмеялась.

Талий подумал.

С одной стороны – очень непривычно будет. Чужое тело рядом вечером ложится, а утром рядом его обнаруживаешь. В ванной плещется. В туалете сидит… Разговоры разговаривать начнет, когда он читает. В кино звать… С другой стороны, он слишком уж закоренел в одиночестве, слишком уже стал привыкать к нему. Это плохо.

– Ладно, – сказал он Ленусе. – Живи. Но зарабатываю я немного, это учти.

– А у меня даже и стипендии нет. Ничего, как-нибудь.

Это как-нибудь далось Талию трудно.

В квартире воцарился хаос: всюду валялись вещи Ленуси, дверцы шкафа нараспашку, стул поперек встал, пройти мешает, Ленуся, вместо того чтобы убрать на место, довольно гибко и изящно, надо признать, всякий раз огибает его… Готовить она не умела и не собиралась учиться. Уходила, когда хотела, приходила – тоже. Вдруг в полночь приведет какую-то подругу, запрутся в кухне, пьют портвейн, горячо что-то обсуждают. Или примчалась – тоже в полночь, сорвала с себя куртку, бросила на пол, стала ходить по комнате и кричать: «Сволочь! Сволочь!» – а потом потребовала, чтобы Талий тут же пошел и набил морду – ну, одному там. Если он мужчина, он тут же пойдет и набьет ему морду. Талий собрался – и с неохотой, и странно довольный возможности погрешить против распорядка: куда-то зачем-то бежать среди ночи, бессмысленно, но с тем глупым азартом, которому он иногда у некоторых людей завидовал… И они быстро пошли ночными улицами, зашли в темный подъезд какого-то дома, стучали в дверь квартиры первого этажа, потом стучали в окна, Ленуся кричала вызывая какого-то Пашку, обзывая его всячески, соседи кричали, обещая вызвать милицию, Пашка не вышел – да и был ли он там? – Ленуся на прощание разбила темное окно обломком кирпича… А позже гладила грудь Талия и говорила: «Ты храбрый, а я дура. Дура я, из-за пустяков волнуюсь. Ты меня прости».

Талий прощал.

И думал, что может все простить, ведь девочка эта так и осталась для него чужой, посторонней.

Однажды она явилась с юным молодым человеком, совсем мальчиком, моложе ее самой, и, поддерживая его, пьяненького, в прихожей, заходясь смехом, приложила палец к губам, громко прошептала Талию: «Скажи, что ты – мой брат!»

Талий, смутно помня, что это из какого-то анекдота (там – про сестру), брезгливо отцепил от нее паренька и стал втолковывать ему, что пора домой. Паренек кивнул, соглашаясь, и сполз по стенке, и лег на полу – и сладко заснул.

Ленусе вдруг показалось, что унизили ее друга – и ее.

– Я люблю его, поэл? – орала она. – Я его встретила, поэл? Это моя судьба, поэл?

– Дурочка, – сказал Талий. – Я спать хочу.

– Что?! – закричала Ленуся в страшном гневе. – Как ты меня назвал? Повтори!

– Я спать хочу, – повторил Талий.

– Ты как меня назвал? Ты с кем говоришь вообще? Ты получить хочешь? На!

И она ткнула его кулаком в лицо, в нос. Талию сделалось больно и неприятно, и он чихнул.

– Тебе мало? – кричала Ленуся. – Ничего, ты получишь сейчас! Ты думаешь, за меня нет никого? Ты сейчас увидишь! Ты увидишь!

С этим обещанием она выскочила, хлопнув дверью.

Талий сел в комнате в кресло и застыл, недоуменный.

В прихожей валялся чужой пьяный мальчик. Пьяная маленькая женщина-подросток бежит по ночной улице к каким-то своим друзьям, чтобы натравить на Талия, чтобы они избили или даже – мало ли что спьяну бывает – убили его сдуру. Глупость. Беспорядок. Смешно. Нелепо. Простота и впрямь иногда хуже воровства, подумал он, со стыдом чувствуя, что ему, пожалуй, страшновато. Именно вот так, глупо, абсурдно и совершаются бытовые убийства: в газетах вон пишут… Стыдясь, он тем не менее взял с кухни нож, но в руках его держать как-то неловко было, он сунул его в карман.

Через полчаса Ленуся пришла – одна.

– Пойми, – втолковывала она Талию виновато, но с сознанием своей правоты. – Пойми, это с первого взгляда. А ты его как собаку у порога уложил.

– Он сам улегся.

Юноша в этот момент замычал, зашевелился. Сел на полу и стал моргать бессмысленными очами, зевая.

– Владик! Владик! – обрадовалась Ленуся, стала обтирать с лица юноши пьяные слюни, а потом целовать его в зевающий рот. Тот вертел головой, уклоняясь, отпихнул Ленусю и с трудом молвил:

– Пошла ты!.. Ты кто? Я где?

И еще несколько слов – вяло-ругательных.

– Ах ты гад! – озлилась Ленуся, вскочила – и стала пинать ногой юношу. И сильно: он завыл, застонал, стал карабкаться вверх – и к двери, к двери, а она все била его, уже и руками, и пихала, и толкала – и вытолкала…

…Утром проснулась свежая, ясноглазая.

– Что ж, Ленуся, – сказал Талий. – Вот я и был женат, а ты замужем побывала. Спасибо тебе. До свидания.

– Умыться хоть дай, – сказала Ленуся.

Умылась, попила чаю, собрала вещи и ушла.

Вечером того же дня – звонок в дверь.

«Пришла с друзьями мстить», – почему-то подумал Талий. Но ножа не взял. Распахнул дверь, отступил. Перед ним стояла хмурая черноволосая девушка, деловито кусая ногти. Она спросила:

– Виталий?

– Да.

– Там эта. Ленка. Пошли.

– Куда? Зачем?

– Ну, это. Вены резала. Тебя зовет. Вас.

Талий пошел, почти побежал в общежитие техникума, которое находилось неподалеку. Черноволосая девушка, будучи полноватой, еле поспевала за ним, умудряясь и на бегу быть хмурой и кусать ногти.

Ленуся лежала в полутемной комнате. Одна. Руки поверх одеяла, запястья перевязаны бинтами. Черноволосая ее подруга, проводив Талия до двери, в комнату не вошла.

– Я очень бледная? – спросила Ленуся.

– Это свет такой. Абажур у лампы синий.

– Это от потери крови. Литра три потеряла. «Скорую» вызывали. Предлагали в больницу, я отказалась. Ты не думай, мне ничего не надо. Просто подумала: вдруг помру. Захотела повидаться. Извини, что позвала.

– Да ничего. Ты зря это…

– Само собой. Псих накатил.

Талий смотрел на нее и думал, что вовсе она не чужая и не посторонняя. Он вспомнил, с каким ревнивым нетерпением ожидал ее вечерами, принимая это нетерпение за досаду относительно беспорядка. И как был рад, если она приходила рано – тихая, ясная, – и ластилась к нему, дурачилась, на коленки взбиралась, целовала в губы, в шею, в плечо возле шеи, где у него было щекотное место, но он – любил. Он понял вдруг совершенно отчетливо, что девушка эта, абсолютно другая – умом, образованием, характером, понятиями о жизни и опытом жизни, эта девушка нужна ему – и суждена ему. Никаким провидцем не будучи, он словно заглянул в будущее и увидел там, что может у них быть, несмотря на разность, семейная общность, в которой главное не ум, не характер, не – уж конечно – образование, не жизненный опыт и так далее и тому подобное, а что-то более важное, для чего не нашли точнее выражения, чем – родственность душ. А может, и не нужно точнее, просто не обязательно думать, что оно, видите ли, затаскано. Не тобой затаскано, не ты и виноват. В чем родственность? Бог ее знает! Не в словах и не в поступках, а вот – бывало – в том, как они неожиданно посмотрят друг на друга, улыбнутся одновременно и одинаково-бессмысленно, безотчетно – словно души их поцеловались и обнялись, чувствуя необычайное родство, теплую близость…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации