Текст книги "Старый порядок и Революция"
Автор книги: Алексис де Токвиль
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 7
О том, что уже при Старом порядке во Франции столица успела приобрести такой перевес над провинциями и поглощала соки всего государства в такой степени, как нигде в Европе
Не географическим положением, не величиной и не богатством столиц обусловливается их политическое преобладание над остальными частями государства, – оно обусловливается характером государственного управления.
Лондон, по числу жителей не уступающий иному королевству, до сих пор не оказывал господствующего влияния на судьбу Великобритании.
Никто из граждан Соединенных Штатов не представляет себе, чтобы население Нью-Йорка могло распоряжаться участью американского Союза. Мало того, в самом нью-йоркском штате никто не воображает, чтобы единичная воля этого города могла давать делам то или другое направление. Между тем Нью-Йорк имеет теперь столько жителей, сколько их было в Париже в то время, когда вспыхнула Революция.
Сам Париж, в период религиозных войн, был, по сравнению с остальным пространством королевства, не менее населен, чем в 1789 г.; однако он не имел решающего голоса; в эпоху Фронды он – только самый большой город Франции; в 1789 г. Париж – это уже сама Франция.
В 1740 г. Монтескье писал одному из своих друзей: «Во Франции существуют только Париж и отдаленные провинции, которых Париж еще не успел поглотить». В 1750 г. маркиз Мирабо, обладавший чрезмерной фантазией, но глубоким умом, говорит о Париже, не называя его по имени: «Столицы необходимы; но когда голова увеличивается чрезмерно, остальные члены парализуются, и все тело гибнет. Итак, что будет со страной, где провинциальное население считается чем-то вроде низшей туземной расы, где провинции обречены на подчиненность и зависимость и не могут доставить своим жителям ни видного общественного положения, ни карьеры, способной удовлетворить их честолюбию, где столица притягивает к себе все, сколько-нибудь выдающееся своими дарованиями!» По его выражению, это своего рода подпольная революция, лишающая провинции их именитейших граждан, деловых людей и так называемых умных голов.
Читателю, внимательно проследившему изложенное в предшествующих главах, уже известны причины этого явления; снова указывать их здесь значило бы злоупотреблять его терпением.
Этот переворот не ускользнул от взоров правительства, но обращал на себя внимание последнего лишь наиболее материальной своей стороной, а именно – ростом города. Правительство видело, что Париж расширяется с каждым днем, и боялось, чтобы не стало трудно управлять как следует таким большим городом. Существует значительное число ордонансов, изданных нашими королями преимущественно в XVII и XVIII вв., с целью задержать этот рост. Эти государи все более сосредоточивали в Париже или у его ворот всю публичную жизнь Франции и хотели, чтобы он оставался тем же маленьким городом, каким был раньше. Они воспрещают строить новые дома или обязывают строить их не иначе как способом, требующим наибольших издержек, и в заранее указываемых, мало привлекательных местах. Правда, каждый из этих ордонансов доказывает, что, несмотря на предшествующий ордонанс, Париж не перестает расширяться. Шесть раз в течение своего царствования Людовик XIV, в своем всемогуществе, пытается остановить Париж, и терпит неудачу: город непрерывно растет, вопреки эдиктам. Но, как ни быстро растут его стены, преобладание его увеличивается еще быстрее: оно обеспечивается не только тем, что происходит в черте Парижа, сколько тем, что совершается за его пределами.
Действительно, в то же самое время местные вольности повсюду окончательно прекращают свое существование. Везде исчезают проявления независимой жизни; даже характеристические особенности отдельных провинций становятся неясными: изгладилась последняя черта, напоминавшая о государственной жизни прежних времен. Это, однако же, не значило, что нация впадает в застой; напротив, движение замечалось в ней повсюду, но единственный двигатель был в Париже. Этому я приведу только один пример из тысячи. В донесениях, сделанных министру о состоянии книжного дела, я нахожу сведение, что в XVI и в начале XVII в. в провинциальных городах существовали значительные типографии, в которых в XVIII в. не было более наборщиков или в которых наборщикам нечего было делать. Впрочем, не подлежит сомнению, что в конце XVIII в. печаталось несравненно больше всякого рода сочинений, чем в XVI в.; но умственное движение исходило уже только из центра. Париж окончательно поглотил провинции.
В тот момент, когда разразилась французская Революция, этот переворот был вполне закончен.
Знаменитый путешественник Артур Юнг покидает Париж вскоре после созыва Государственных Штатов и за несколько дней до взятия Бастилии. Замечаемая им противоположность между только что виденным в городе и тем, что обнаруживается за пределами последнего, поражает Юнга неожиданностью. Париж был весь движение и шум; ежеминутно рождались политические памфлеты; их появлялось до девяносто двух в неделю. «Никогда, – говорит Юнг, – даже в Лондоне мне не случалось видеть подобного оживления гласности». Вне Парижа все кажется ему погруженным в бездеятельность и молчание: брошюр печатается мало, газет вовсе не издают. Между тем провинции волнуются и готовы восстать; и все-таки они неподвижны: если граждане и собираются по временам, то для того только, чтобы узнать новости, ожидаемые из Парижа. В каждом городе Юнг обращается к жителям с вопросом о том, что они намерены предпринять. «Ответ повсюду один и тот же, – говорит он, – мы – не больше как провинциальные жители; посмотрим, что будут делать в Париже» – «Эти люди не осмеливаются даже иметь мнение, – прибавляет Юнг, – пока не узнают мнения парижан».
Многие удивляются той чрезвычайной легкости, с какой Учредительное собрание могло одним ударом уничтожить все старые французские провинции, из которых иные были древнее монархии, и методически разделить королевство на восемьдесят три отдельные части, как будто речь шла о девственной почве Нового Света. Это в высшей степени изумило и даже ужаснуло остальную Европу, неподготовленную к подобному зрелищу. «Еще никогда не было видано, – говорит Бёрк, – чтобы люди с таким варварством резали на куски свое отечество». И в самом деле, казалось, будто рассекаются живые тела, тогда как в действительности происходило лишь расчленение трупов.
В то самое время, когда Париж, таким образом, приобретал безусловное господство над провинциями, внутри его совершалась перемена, не менее заслуживающая внимания истории. Перестав быть простым центром обмена, сделок, потребления и удовольствий, Париж все более становился промышленным и мануфактурным городом: вот другой факт, придавший первому новый и более внушительный характер.
Начало этого явления относится к очень отдаленной эпохе; по-видимому, уже в Средние века Париж был не только самым значительным по величине, но и самым промышленным городом в королевстве. Это становится очевидным при приближении к новым временам. По мере того как все административные дела сосредоточиваются в Париже, туда же устремляются и промышленные дела. Париж все более и более делается образцом и судьей вкуса, единственным центром власти и искусств, главным очагом национальной деятельности, а вместе с тем и промышленная жизнь нации все более стягивается к этому центру и сосредоточивается в нем.
Хотя статистические документы Старого порядка в большинстве случаев мало заслуживают доверия, я думаю, смело можно утверждать, что в течение предшествовавших французской Революции шестидесяти лет число мастеровых больше чем удвоилось в Париже, тогда как общая цифра его населения в тот же период времени едва ли возросла на одну треть.
Независимо от общих причин, только что указанных мной, существовали еще особые обстоятельства, со всех концов Франции привлекавшие рабочих в Париж и постепенно скапливающие их в определенных кварталах, которые, под конец, почти исключительно заселялись мастеровыми. Путы, налагавшиеся на промышленность фискальным законодательством того времени, в Париже были менее стеснительны, чем где-либо во Франции; нигде нельзя было легче ускользнуть от ига цехов. Известные предместья, как, например, сент-антуанское и тамильское, пользовались в этом отношении особенно большими привилегиями. Людовик XVI значительно расширил эти привилегии сент-антунского предместья и усиленно способствовал скоплению в нем огромного рабочего населения, «желая, – как говорит этот несчастный государь в одном из своих указов, – дать рабочим сент-антуанского предместья новый знак своего покровительства и освободить их от тех стеснений, которые столько же вредят интересам рабочих, как и свободе торговли».
Ко времени Революции число заводов, мануфактур, фабричных печей до такой степени возросло в Париже, что правительство, наконец, забило тревогу. Вид этого прогресса возбуждал в нем разные опасения весьма призрачного свойства. Существует, между прочим, постановление совета от 1782 г., объявляющее, что «король, опасаясь, чтобы быстрое размножение мануфактур не привело к такому потреблению леса, которое могло бы нанести ущерб снабжению города, впредь воспрещает устройство заведений этого рода ближе, чем на расстоянии пятнадцати лье от Парижа». Что же касается действительной опасности, которую могло создать такое скопление народа, то о ней никто не думал.
Так Париж стал хозяином Франции, а в нем уже собиралась армия, которой суждено было приобрести господство над Парижем.
В настоящее время почти все, кажется, согласны, что административная централизация и всемогущество Парижа значительно способствовали падению всех тех правительств, которые на наших глазах сменяли друг друга в течение последних сорока лет. Я без труда покажу, что тому же обстоятельству следует приписать большую роль во внезапной и насильственной гибели старой монархии и что его необходимо отнести к числу главнейших причин этой первой революции, носившей в себе зародыши всех последующих переворотов.
Глава 8
О том, что Франция была страной, в которой люди стали наиболее похожи друг на друга
При внимательном рассмотрении Франция Старого порядка представляется в двух совершенно различных видах.
Ее жители, в особенности принадлежащие к средним и высшим слоям общества, – единственным, доступным наблюдению, – все как будто вполне похожи друг на друга.
Однако среди этой однообразной толпы все еще возвышается огромное количество маленьких перегородок, разделяющих ее на множество частей, и внутри каждой подобной ячейки замечается как бы особое общество, занятое только своими собственными интересами и не участвующее в жизни целого.
Размышляя о таком, почти бесконечном, дроблении, благодаря которому граждане всего менее были подготовлены к совместной деятельности и взаимной поддержке в критическое время, я вполне понимаю, что могущественный переворот мог мгновенно и до основания потрясти подобное общество. Я представляю себе, что все эти маленькие заставы опрокинуты силой переворота, и тотчас же вижу перед собой общество, подобного которому по компактности и однородности, быть может, никогда не существовало в мире.
Я показал, что почти на всем протяжении королевства самостоятельная жизнь провинции давно угасла; это обстоятельство значительно способствовало тому, что все французы стали очень похожи друг на друга. Сквозь те различия, которые еще продолжали существовать, уже проглядывало единство нации: на него указывает единообразие законодательства. В течение всего XVIII в. возрастает число указов, королевских деклараций, постановлений совета, одинаково применяющих одни и те же правила во всех частях государства. Не только правители, но и управляемые усваивают идею такого общего и единообразного законодательства, одинакового для всех и повсюду; эта идея видна во всех преобразовательных проектах, сменяющихся в продолжение тех тридцати лет, которые предшествовали взрыву Революции. Двумя столетиями раньше для таких идей совершенно не было почвы.
Увеличивается не только сходство между провинциями, но и в пределах каждой из них люди различных классов, по крайней мере не принадлежащие к народной массе, становятся все более похожими друг на друга, несмотря на особенности своего состояния.
С наибольшей ясностью это обнаруживается при чтении наказов, представленных отдельными сословиями в 1789 г. Из этих наказов видно, что их составители, глубоко различаясь по своим интересам, во всем остальном были схожи.
Изучая ход дела в первых собраниях Государственных Штатов, вы встретитесь с зрелищем совершенно противоположного характера; в те времена дворянин и горожанин имели больше общих интересов и общих дел; они высказывали гораздо меньше взаимной враждебности, но они все еще принадлежали как будто к двум различным расам.
Время, которое поддержало, а во многих отношениях и усилило привилегии, разобщавшие дворянина и мещанина, странным образом стремилось уравнять их во всем остальном.
В течение нескольких столетий французские дворяне непрерывно беднели. «Несмотря на свои привилегии, дворянство разоряется и гибнет, а богатствами овладевает третье сословие», – с грустью пишет один дворянин в 1755 г. Между тем законы, покровительствовавшие дворянскому землевладению, оставались в прежней силе; ничто, по-видимому, не изменилось в экономическом положении дворян. И все-таки они повсеместно беднели, по мере того как теряли свою власть.
Можно подумать, что в человеческих учреждениях, как и в самом человеке, независимо от органов, отправляющих различные функции существования, действует какая-то невидимая центральная сила, в которой и заключается основное начало жизни. Напрасно органы продолжают, по-видимому, свою прежнюю деятельность: все тело сразу изнемогает и гибнет, когда угасло это живительное пламя. У французских дворян еще существовали субституции (Бёрк замечает даже, что в его время субституции во Франции были более обязательны и чаще встречались, чем в Англии), право первородства, поземельные и вечные повинности и все то, что носило название «выгодных прав»; французские дворяне были освобождены от обременительной обязанности вести войну за свой собственный счет, а между тем податные изъятия были сохранены за дворянами, и притом сильно увеличены; другими словами, избавившись от самой повинности, дворяне удержали вознаграждение за нее; сверх того, они пользовались еще многими другими, совершенно неизвестными их предкам денежными выгодами; но, несмотря на все это, они постепенно беднели, но мере того как утрачивали правительственный навык и смысл. Именно этому постепенному оскудению следует отчасти приписать чрезвычайную раздробленность поземельной собственности, отмеченную нами выше29. Дворянин по кускам уступал свою землю крестьянам, удерживая за собой только поместные сборы, скорее наружно, чем в действительности сохранившие ему его прежнее положение. Многие из французских провинций, как, например, Лимузен, о котором говорит Тюрго, были наполнены одними обедневшими, мелкопоместными дворянами, почти совсем лишившимися земли и существовавшими лишь с помощью вотчинных сборов и поземельных рент.
«В этой губернии (généralité), – говорит в начале века один интендант, – число дворянских семей еще достигает несколько тысяч; но между ними едва ли найдется пятнадцать таких, которые имели бы по двадцати тысяч ливров дохода». Инструкция, с которой другой интендант (в Франш-Конте.) обращается к своему преемнику в 1750 году, содержит в себе следующие строки: «Местные дворяне – люди довольно почтенные, но очень бедные и гордые. Они очень унижены по сравнению с тем, чем были когда-то. Недурна политика, удерживающая их в этом бедственном положении с целью заставить их служить и нуждаться в нас. Они образуют, – прибавляет он, – особое сообщество, в которое допускаются только лица, могущие доказать, что их родословная насчитывает не менее четырех поколений. Это сообщество не утверждено законом: оно только терпимо и собирается только один раз в год, в присутствии интенданта. Пообедавши вместе и выслушав обедню, эти дворяне возвращаются по домам, – кто на своей кляче, а кто и пешком. Вы увидите, сколько смешного в этих собраниях».
Это постепенное оскудение дворянства более или менее обнаруживалось не только во Франции, но и во всех тех частях материка, где, как во Франции, феодальная система прекращала свое существование без замены какой-либо другой формой аристократии. У германских народностей, населявших берега Рейна, этот упадок выражался особенно резко и очень многими был замечен. Обратное встречалось только у англичан. Там старые дворянские семьи, еще продолжавшие существовать, не только сохранили, но и значительно увеличили свои состояния; они остались первыми не только по своей политической силе, но и по богатству; в этом последнем отношении новые семьи, возвысившиеся рядом со старыми, лишь сравнялись с ними, но не превзошли их.
Во Франции, по-видимому, одни разночинцы наследовали все те имущества, которые уходили из рук дворянства; казалось, что они наживаются исключительно на счет последнего. Между тем не существовало ни одного закона, который бы препятствовал разорению буржуа или способствовал его обогащению; и все-таки он богател беспрестанно, во многих случаях делаясь так же состоятелен, как и дворянин, а иногда и богаче. Мало того, богатство буржуа часто и качественно не отличалось от дворянского: живя обыкновенно в городе, буржуа, однако же, нередко владел сельскими угодьями, а иногда приобретал даже дворянские поместья.
Воспитание и образ жизни успели создать множество других черт сходства между людьми этих двух сословий. Буржуа был насколько же образован, как и дворянин, и, что особенно важно, черпал свои познания из того же самого источника. Оба они были просвещены одним и тем же светом. У обоих одинаково образование носило теоретический и литературный характер: Париж, мало-помалу сделавшийся единственным наставником Франции, сообщал всем умам одинаковую выправку и форму.
В конце XVIII в., без сомнения, еще можно было заменить различие в манерах дворянства и третьего сословия, потому что никто не уравнивается так медленно, как эта поверхность нравов, называемая манерами; но, в сущности, все люди, стоявшие вне народной массы, походили друг на друга: у них были одинаковые понятия, привычки, склонности, они предавались одним и тем же удовольствиям, читали одни и те же книги, говорили одним и тем же языком и различались только своими правами.
Не думаю, чтобы такое сходство в то время обнаруживалось еще где-либо в такой сильной степени: даже в Англии отдельные классы, как ни прочно они были связаны между собой общностью интересов, все еще различались духом и нравами, потому что политическая свобода, обладая чудной способностью соединять всех граждан отношениями необходимости и взаимной зависимости, не всегда создает между ними сходство; только единоличное правление в конце концов всегда и неизбежно делает людей похожими друг на друга и взаимно равнодушными к своей судьбе.
Глава 9
О том, что эти до такой степени похожие люди более, чем когда‑либо, делились на маленькие группы, взаимно чуждые и равнодушные друг к другу
Теперь рассмотрим другую сторону картины, и мы увидим, что французы, при всем своем сходстве, были разобщены между собой глубже, может быть, чем где-либо и даже чем во Франции прежних времен.
Многое заставляет нас думать, что в эпоху возникновения феодальной системы в Европе, то, что впоследствии получило название дворянства, вовсе не образовало собой немедленно касту, а составлялось первоначально из всех значительнейших членов нации и, следовательно, на первых порах было только аристократией. Но это вопрос, который я совсем не намерен здесь разбирать. Я ограничусь замечанием, что в Средние века дворянство обращается в касту, т. е. что его отличительным признаком становится происхождение.
Правда, средневековое дворянство сохраняет характерную особенность аристократии: оно остается совокупностью правящих граждан; но какие лица будут стоять во главе этой общественной группы, определяется уже только происхождением. Всякий, не родившийся дворянином, стоит вне этого обособленного и замкнутого класса и в государстве занимает низкое или высокое, но всегда подчиненное положение.
На материке Европы, повсюду, где водворился феодализм, результатом последнего было создание касты; только в Англии он привел к восстановлению аристократии.
Факт, который так резко выделяет Англию из среды всех современных наций и один дает ключ к пониманию особенностей ее законов, духа и истории, не может не обратить на себя внимания философов и государственных людей; но мне всегда казалось удивительным, что он не привлек к себе еще более пристального внимания и что привычка в конце концов сделала его как будто невидимым для самих англичан. Нередко его замечали только наполовину и таким же образом описывали; никогда, кажется, он не был представлен в полном объеме и с полной ясностью. Монтескье, при своем посещении Великобритании в 1739 г., справедливо пишет: «Я в стране, которая совсем не похожа на остальную Европу», – но ничего не прибавляет к этому.
Уже в то время Англия так сильно отличалась от остальной Европы не столько благодаря своей свободе, гласности или суду присяжных, сколько благодаря другому обстоятельству, еще более своеобразному и существенному. Англия представляла собой единственную страну, в которой система касты была не видоизменена только, а действительно разрушена. Там дворяне и разночинцы сообща вели одни и те же дела, занимались одинаковыми профессиями и, что еще знаменательнее, вступали между собой в браки; там уже не считалось стыдом для дочери самого знатного вельможи выйти замуж за человека простого звания.
Если вы хотите узнать, окончательно ли в среде какого-либо народа уничтожены каста и созданные ею понятия, привычки и преграды, – рассмотрите происходящие в нем браки. В них только вы найдете решающее указание. Искать его во Франции нередко было бы напрасным трудом даже в наше время, после шестидесяти лет господства демократии. Здесь древние и новые семьи, смешавшиеся, по-видимому, во всех отношениях, продолжают как можно старательнее избегать слияния посредством браков.
Не раз было замечено, что английское дворянство отличалось от дворянского сословия всех остальных государств своим благоразумием, политическим тактом и менее замкнутым характером. Правильнее было бы сказать, что в Англии давно уже не существует собственно дворянства в том старом и ограниченном смысле, какой удержало это слово во всех других странах.
Этот своеобразный переворот скрывается в сумраке прошлого; но еще сохранился живой свидетель его – это народный язык. Уже несколько веков тому назад в Англии слово дворянин совершенно изменило свой смысл, а слово разночинец перестало существовать. В 1664 г., когда Мольер писал в своем «Тартюфе»: «Et tel que l’on le voit, il est bon géntilhomme»[5]5
Каков бы он ни был, он истый дворянин. – Прим. ред. изд. 1911 г.
[Закрыть], – буквально перевести по-английски этот стих было уже невозможно.
Если вы хотите сделать еще другое применение языковедения к истории, проследите во времени и в пространстве судьбу слова джентльмен (gentelman), которое произошло от нашего слова gentilhomme (дворянин); вы увидите, что в Англии значение этого слова расширяется соответственно тому, как сближаются и смешиваются сословия. В каждом последующем веке оно применяется к людям, стоящим несколько ниже в общественной иерархии. Наконец, вместе с англичанами оно переходит в Америку, где служит уже для обеспечения всякого гражданина безразлично. В судьбе этого слова отразилась история самой демократии.
Во Франции слово дворянин (gentilhomme) всегда оставалось тесно замкнутым в своем первоначальном значении, со времени Революции оно почти вышло из употребления, но смысл его не изменялся никогда. Слово, обозначавшее членов касты, оставлено нетронутым, потому что сама каста была сохранена во всей своей исторической обособленности.
Но я иду еще далее и утверждаю, что эта обособленность значительно усилилась по сравнению с тем временем, когда возникло слово «дворянин», и что в нашей среде совершилась перемена в направлении, противоположном тому, которое наблюдалось у англичан.
Если увеличилось сходство между дворянином и горожанином, то в то же время возросла и взаимная их изолированность: вот два явления, которых ни в коем случае не следует смешивать, так как они не только не смягчают, но часто обостряют друг друга.
В Средние века и во все то время, пока продолжалось господство феодализма, все лица, державшие землю от помещика и на феодальном языке называвшиеся собственно вассалами (а многие из них не были дворянами), постоянно призывались к содействию сеньору в управлении поместьем; это было даже главным условием их держания (tenure). Они не только обязывались сопровождать помещика на войну, но даже должны были, в силу своего договора (concession), ежегодно проводить известное время при его дворе, т. е. помогать ему в судебной деятельности и в управлении обывателями. В системе феодального управления двор сеньора является главным составным элементом; о нем говорят все старые европейские законодательства, и даже в настоящее время я встречал очень явственные следы его во многих частях Германии. Как сообщает нам ученый федист Эдм де Фременьвиль (Edme de Frémin-ville), за тридцать лет перед Революцией вздумавшей написать толстую книгу о феодальных правах и о возобновлении поземельных списков (terriers), он видел «в документах множества поместий, что вассалы через каждые две недели должны были являться ко двору сеньора, где, собравшись, разбирали вместе с ним или с его постоянным судьей дела о преступлениях и спорах, возникавшие среди жителей». Он прибавляет, что иногда находил «восемнадцать, полтораста и до двухсот таких вассалов в одном поместье. В числе их было много разночинцев». Я привел это не как доказательство, – есть сотни других доказательств, – а как пример тому, каким путем первоначально и затем в течение продолжительного времени сельский класс ежедневно сближался и смешивался с дворянством в ведении одних и тех же дел. То же, что двор помещика делал для мелких сельских собственников, провинциальные, а впоследствии и государственные сословные собрания сделали для городской буржуазии.
При изучении того, что оставили нам собрания Генеральных Штатов XIV в., и особенно провинциальные собрания той же эпохи, нельзя не удивляться тому, какое видное место занимало в этих собраниях третье сословие и каким могуществом оно пользовалось в них.
Как человек, горожанин XIV в., без сомнения, стоит гораздо ниже горожанина XVIII в.; но буржуазия как сословие занимает в политическом обществе XIV в. более обеспеченное и более высокое положение. Право ее участия в управлении не оспаривается; в политических собраниях она всегда играет значительную, а нередко и преобладающую роль. Прочие классы ежегодно испытывают необходимость считаться с ней.
Но всего поразительнее то обстоятельство, что в эту эпоху дворянство и третье сословие легче, чем впоследствии, находили возможность сообща управлять делами или сопротивляться общими силами. Это замечается не только в собраниях Генеральных Штатов XIV в., из которых многие носили беспорядочный и революционный характер, сообщавшийся им бедствиями той эпохи, но и в современных им провинциальных собраниях, не дающих никакого основания думать, чтобы в них дела шли неправильным или необычным ходом. Так, в Оверии все три сословия сообща принимают важнейшие меры и наблюдают за их исполнением через посредство особых комиссаров, избранных также из среды всех трех сословий. Подобное же зрелище в ту же эпоху имело место и в Шампани. Всему миру известен тот достопамятный акт, посредством которого дворяне и мещане значительного числа городов соединились, в начале того же века, для защиты национальных вольностей и привилегий родных провинций от посягательств королевской власти30. В этот период нашего исторического прошлого встречается много такого рода эпизодов, взятых как будто из английской истории31. Подобные явления более не повторяются в позднейшие века.
И в самом деле, по мере того как расстраивается управление поместьем; по мере того как собрания Генеральных Штатов становятся все более редкими и, наконец, совсем перестают созываться; по мере того как рушатся последние остатки общей политической свободы, увлекающей в своем падении и местные вольности, – дворянин и горожанин в своем падении и местные вольности, – дворянин и горожанин перестают соприкасаться в государственной жизни. Они никогда более не испытывают потребности сблизиться и согласиться между собой; с каждым днем увеличивается их независимость друг от друга, но вместе с ней растет учреждение. В XVIII в. этот переворот является законченным: дворянин и горожанин встречаются уже только случайно, в частной жизни. Дворянство и буржуазия как классы – не только соперники, но и враги.
И – что, по-видимому, составляет своеобразную особенность Франции, – в то время, когда дворянское сословие теряет, таким образом, свои политические права, дворянин, как отдельное лицо, приобретает много таких привилегий, которых раньше у него никогда не было, или расширяет те привилегии, которыми уже обладал. Члены как будто обогащаются на счет организма. У дворянства все меньше остается права повелевать; но зато дворяне все исключительнее пользуются преимуществом быть первыми слугами господина; разночинцу было легче сделаться офицером при Людовике XIV, чем при Людовике XVI. Это часто встречалось в Пруссии, в то время как во Франции подобное явление было почти беспримерным. Каждая такая привилегия, однажды приобретенная, становится принадлежностью породы и неотделима от последствий. Чем более французское дворянство теряет характер аристократии, тем более, по-видимому, оно делается кастой.
Возьмем самую ненавистную из всех этих привилегий – податные изъятия: нетрудно убедиться в том, что начиная с XV в. и до французской Революции привилегия эта не переставала расти. Она росла вследствие быстрого развития государственных повинностей. Когда талья взималась лишь в размере 1 200 000 ливров – как это было при Карле VII, – право не платить ее было маловажной привилегией; но при Людовике XVI, когда талья взималась в размере 80 миллионов ливров, та же привилегия стала велика. Когда талья являлась единственным налогом на разночинцев, принадлежавшее дворянам изъятие было не особенно заметно; но когда налоги этого рода размножились под сотнями названий и видов; когда к талье были приравнены четыре другие подати; когда неизвестные Средним векам повинности – как, например, королевская барщина в применении ко всем государственным работам и службам, ополчение и т. д. – были присоединены к талье и добавочным к ней сборам и также неравномерно разложены, тогда дворянские изъятия оказались громадными32. Правда, действительные размеры этого неравенства, при всей своей значительности, были меньше видимых размеров его, потому что налог, не падавший на дворянина непосредственно, нередко настигал его косвенно, в лице арендатора; но в этой области видимое неравенство еще вреднее того неравенства, которое действительно ощущается.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?