Текст книги "История Жиль Бласа из Сантильяны"
Автор книги: Ален Лесаж
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 53 (всего у книги 58 страниц)
Глава VII
По какому случаю, в каком месте и в каком состоянии Жиль Блас вновь встретил своего друга Фабрисио и какой разговор произошел между ними
Ничто не доставляло его сиятельству такого удовольствия, как сообщения о том, что думают в Мадриде о его образе действий в делах управления. Он ежедневно спрашивал меня, что говорят о нем в свете. У него были даже шпионы, которые за деньги подробно доносили ему обо всем происходящем в городе. Они передавали ему до мельчайших выражений все пересуды, которые им приходилось слышать; а так как он приказывал им быть правдивыми, то его самолюбие иногда страдало, ибо народ обладает несдержанным языком, который не щадит никого.
Когда я заметил, что граф любит такие донесения, я завел привычку после обеда прогуливаться пешком по людным местам и вмешиваться в разговоры честных людей, когда таковые мне попадались. Если они беседовали о правительстве, я слушал их со вниманием, а если они говорили что-нибудь достойное ушей его сиятельства, то не упускал случая ему об этом докладывать. Но следует заметить, что я пересказывал лишь то, что говорилось в его пользу. Мне казалось, что так и надо было поступать с человеком подобного склада.
Однажды, возвращаясь из такого рода места, я поравнялся с дверями какой-то больницы. Мне захотелось туда войти. Я прошелся по двум-трем палатам, наполненным больными, и обводил глазами все койки. Среди этих несчастных, на которых я смотрел не без жалости, заметил я одного, поразившего меня своим видом; мне показалось, что я узнаю в нем Фабрисио, своего земляка и бывшего товарища. Чтобы взглянуть на него вблизи, я подошел к его койке и, не сомневаясь больше в том, что это действительно поэт Нуньес, несколько секунд созерцал его без слов. Он, со своей стороны, меня узнал и тоже безмолвно на меня уставился. Нарушив наконец молчание, я сказал ему:
– Неужели глаза мои не обманывают меня? Действительно ли я вижу перед собой Фабрисио?
– Это он самый, – холодно отвечал поэт, – и тебе нечего этому удивляться. С тех пор как мы с тобою расстались, я все время занимался сочинительством, писал романы, комедии, всякого рода умотворения. Я свершил свой путь: я – в больнице.
Трудно было не рассмеяться над его словами и в особенности над серьезным тоном, которым он их произнес.
– Как? – воскликнул я. – Твоя муза привела тебя в это место? Это она сыграла с тобой такую скверную штуку?
– Как видишь, – ответствовал он. – Этот дом часто служит последним убежищем талантов. Ты хорошо поступил, друг мой, что пошел по другому пути, чем я. Но мне сдается, что ты уже больше не при дворе и что твоя карьера обернулась другим концом; я как будто даже слыхал, что ты был заключен в тюрьму по королевскому приказу.
– Тебе сказали правду, – отвечал я, – завидные обстоятельства, в которых ты оставил меня при нашем расставании, вскоре сменились превратностями судьбы, отнявшими у меня все мое состояние и свободу. И все же, друг мой, post nubila Phoebus,[203]203
«Post nubila Phoebus» — «После туч – Феб» – цитата из аллегорической поэмы английского поэта Вильяма Ленгленда (около 1332 – около 1377) «Видение о Петре-Пахаре» (V, 12, 903).
[Закрыть] ты снова видишь меня в положении еще более блестящем, чем прежде.
– Это невозможно! – сказал Нуньес. – Тон у тебя – скромный и благоразумный, и вовсе нет у тебя тех чванливых и наглых повадок, которые обычно придает людям благополучие.
– Неудачи, – отвечал я, – очистили мою душу, и в школе превратностей я научился пользоваться богатством, не становясь его рабом.
– Скажи же мне, – прервал меня Фабрисио, оживленно приподнявшись со своего ложа, – какова твоя должность? Чем ты сейчас занимаешься? Не служишь ли ты управителем у разорившегося вельможи или у состоятельной вдовушки?
– Я занимаю еще лучшее место, – ответил я. – Но уволь меня, пожалуйста, покамест от дальнейших объяснений; в другой раз я удовлетворю твое любопытство. Теперь же ограничусь сообщением, что могу оказать тебе услугу или, вернее, обеспечить тебе безбедное существование до конца твоих дней, если только ты обещаешь, что больше не будешь составлять никаких «умотворений» ни в стихах, ни в прозе. Чувствуешь ли ты себя в силах принести мне такую жертву?
– Я уже принес эту жертву небу во время смертельной болезни, от которой, как ты видишь, я только что оправился. Некий монах-доминиканец убедил меня отречься от поэзии, как от развлечения хотя и не греховного, но все же совращающего с пути премудрости.
– Поздравляю тебя с этим, дорогой Нуньес, – отвечал я. – Ты отлично поступил, но берегись, как бы снова не впасть в грех.
– Вот уж чего я ничуть не боюсь, – возразил он. – Я принял твердое решение расстаться с музами, и, когда ты вошел в палату, я как раз сочинял стихи, в которых прощался с ними навеки.
– Сеньор Фабрисио, – сказал я тогда, покачав головой, – не знаю, можем ли мы с отцом доминиканцем полагаться на ваше отречение: вы представляетесь мне по уши влюбленным в этих ученых девственниц.
– Нет, нет, – возразил он мне, – я порвал все узы, связывавшие меня с ними. Более того: я проникся отвращением к публике. Она не стоит того, чтобы писатели посвящали ей свои труды; я был бы в отчаянии, если бы написал произведение, которое бы ей понравилось. Не подумай, – продолжал он, – что обида внушает мне эти слова; я говорю совершенно хладнокровно. Я равно презираю и рукоплескания публики, и ее свистки. Никогда не знаешь, кто у нее в милости, кто в немилости. Это – капризница, которая нынче думает так, а завтра иначе. Как безумны драматурги, гордящиеся успехом своих пьес! Как бы эти пьесы ни нашумели при появлении, им редко удается упрочить свой успех после напечатания. Попробуй возобновить их через двадцать лет, и большинство из них будет принято весьма холодно. Новое поколение обвиняет предыдущее в дурном вкусе; а его суждения, в свою очередь, опровергаются последующим поколением. Я всегда это замечал и заключаю из этого, что авторы, которым сейчас рукоплещут, должны готовиться быть освистанными впоследствии. То же ждет романы и прочие занимательные книги, выпускаемые в свет. Пользуясь вначале всеобщей хвалой, они затем постепенно скатываются в бездну презрения. Итак, слава, получаемая нами от литературного успеха, есть не что иное, как чистейшая химера, иллюзия ума, минутная вспышка, чей дым немедленно рассеивается в воздухе.
Хотя я ясно понимал, что поэт обеих Астурий говорит так лишь от дурного настроения, однако сделал вид, будто не догадываюсь об этом.
– Мне чрезвычайно отрадно, – сказал я ему, – что тебе опротивели изящные искусства и что ты в корне излечился от мании писательства. Можешь рассчитывать на то, что я вскоре выхлопочу тебе должность, на которой ты сумеешь разбогатеть без излишней затраты умственных сил.
– Тем лучше! – воскликнул он. – Ум мне осточертел, и в настоящее время я смотрю на него, как на самый пагубный дар, который небо может дать человеку.
– Я хотел бы, дорогой мой Фабрисио, – отвечал я ему, чтобы ты навсегда остался при нынешнем своем мнении. Если ты пребудешь тверд в своем желании расстаться с поэзией, то, повторяю, я скоро доставлю тебе честную и прибыльную должность; но прежде чем окажу тебе эту услугу, – добавил я, вручая ему кошелек с шестью десятками пистолей, – прошу тебя принять этот небольшой знак приязни.
– О, великодушный друг! – воскликнул сын цирюльника в порыве радости и благодарности. – Как мне благословлять небо, приведшее тебя в эту больницу, откуда я сегодня же выйду при твоем содействии!
И в самом деле, он велел перенести себя в меблированную комнату. Но прежде чем расстаться с ним, я указал ему свое жилище и просил посетить меня, как только здоровье его поправится. Он проявил крайнее удивление, узнав, что я квартирую у графа Оливареса.
– О, счастливейший Жиль Блас, чье призвание быть любимцем министров! – сказал он мне. – Я радуюсь твоей удаче, раз ты даешь ей такое хорошее применение.
Глава VIII
Жиль Блас с каждым днем становится все милее своему начальнику. О возвращении Сипиона в Мадрид и о докладе, сделанном им Сантильяне касательно своего путешествия
Граф Оливарес (коего я отныне буду именовать графом-герцогом, так как в это время королю благоугодно было почтить его этим титулом) обладал слабостью, которую я обнаружил не без пользы для себя, а именно: он хотел быть любимым. Как только он замечал, что кто-нибудь привязывается к нему из сердечной склонности, то начинал дружественно относиться к этому человеку. Я не вздумал пренебречь этим своим открытием; не довольствуясь добросовестным исполнением его приказаний, я повиновался им с такими знаками преданности, которые приводили его в восхищение. Я во всем изучал его вкусы, чтобы сообразоваться с ними, и, по мере сил, предупреждал его желания.
Благодаря такому образу действия, почти всегда приводящему к цели, я постепенно сделался любимцем своего господина, который, со своей стороны, завоевал мое сердце, оказывая мне всякие знаки расположения, ибо я страдал тою же слабостью, что и он. Я настолько повысился в его мнении, что, наконец, стал пользоваться его доверием наравне с сеньором Карнеро, его первым секретарем.
Карнеро в свое время добился расположения его светлости тем же способом, как и я, и достиг такого успеха, что министр делился с ним кабинетскими тайнами. И вот мы двое, секретарь и я, оказались поверенными его тайн, с той только разницей, что он беседовал с Карнеро о делах государственных, а со мною – о своих частных интересах. Этим создавались, так сказать, два отдельных департамента, которыми мы оба были равно удовлетворены. Мы уживались друг с другом без зависти, но и без дружбы. Я имел основание быть довольным своим местом, так как оно, давая мне возможность постоянно находиться при графе-герцоге, позволяло заглядывать в самую глубину его души, которую, несмотря на природное притворство, он перестал от меня скрывать, когда у него окончательно рассеялись сомнения в чистосердечии моей привязанности.
– Сантильяна, – сказал он мне однажды, – ты видел, что герцог Лерма пользовался властью, напоминавшей не столько влияние министра-фаворита, сколько могущество самодержавного монарха. И тем не менее, я еще счастливее, чем был он на самой вершине своего благополучия. У него было два грозных противника в лице его собственного сына, герцога Уседского, и духовника Филиппа III, в то время как я не вижу среди приближенных короля никого, кто пользовался бы достаточным влиянием, чтобы мне повредить, ни даже такого, которого я подозревал бы в злой воле по отношению ко мне.
Правда, – продолжал он, – при своем приходе к власти я сильно заботился о том, чтобы допускать в ближайшее окружение государя только лиц, связанных со мною родством или дружбой. Я отделался, при помощи раздачи вице-королевств и посольских должностей, от всех вельмож, которые в силу своих личных заслуг могли лишить меня известной доли монаршей милости, каковою я желаю владеть безраздельно: таким образом, я в настоящий момент могу утверждать, что ни один сановник не оспаривает у меня влияния. Ты видишь, Жиль Блас, – добавил он, – что я раскрываю перед тобой свое сердце. Так как у меня есть основание думать, что ты мне всецело предан, то я и избрал тебя своим доверенным. Ты обладаешь умом; я считаю тебя благоразумным, осторожным, неболтливым; одним словом, ты кажешься мне способным хорошо справиться с самыми разнородными поручениями.
Я не смог устоять против лестных картин, которые его слова вызвали в моем воображении. Пары корыстолюбия и честолюбия внезапно ударили мне в голову и пробудили во мне такие чувства, которые, казалось, я давно уже преодолел. Я заверил министра, что всеми силами буду содействовать его намерениям, и готов был, без зазрений совести, выполнить любое приказание, которое ему заблагорассудилось бы мне отдать.
Покамест я таким образом готовился воздвигнуть новый алтарь Фортуне, Сипион вернулся из путешествия.
– Рассказ мой будет недолог, – сказал он мне. – Я привел в восторг сеньоров де Лейва, сообщив им о приеме, который оказал вам король, как только вас узнал, и об отношении, проявленном к вам графом Оливаресом.
Тут я прервал Сипиона.
– Друг мой, – сказал я, – ты доставил бы им еще большее удовольствие, если бы мог рассказать, на какой ноге я сейчас нахожусь с министром. Просто чудо, каких успехов я добился в сердце его светлости со времени твоего отъезда.
– Слава богу, дорогой хозяин! – ответил Сипион. – Я предвижу, что нам предстоит блестящая будущность.
– Перейдем к другой теме, – сказал я ему. – Поговорим об Овьедо. Ведь ты побывал в Астурии. В каком положении застал ты мою мать?
– Ах, сеньор, – отвечал он, внезапно приняв грустный вид, – с этой стороны я могу сообщить вам одни лишь печальные вести.
– О боже! – воскликнул я. – Верно, моя мать умерла?
– Полгода тому назад, – сказал мой секретарь, – эта достойная женщина отдала последний долг природе, равно как и ваш дядя, сеньор Хиль Перес.
Смерть матери причинила мне глубокое горе, хотя в детстве я и не получал от нее тех ласк, в которых дети так нуждаются, чтобы впоследствии быть благодарными своим родителям. Я отдал также доброму канонику слезную дань, которую он заслужил своими заботами о моем воспитании. Но по правде сказать, горесть моя продолжалась недолго и скоро выродилась в нежное воспоминание, которое я навсегда сохранил о своих родных.
Глава IX
Как и за кого граф-герцог выдал свою дочь и о горьких плодах, которые принесло это супружество
Вскоре после возвращения сына Косколины граф-герцог впал в мечтательное состояние, в коем пребывал в течение недели. Я воображал, что он обсуждает какое-нибудь великое государственное дело, но причины его задумчивости касались только его собственной семьи.
– Жиль Блас, – сказал он мне однажды после обеда, – ты, вероятно, заметил, что ум мой чем-то занят. Да, дитя мое, я думаю об одном деле, от которого зависит спокойствие моей жизни. Я хочу тебе довериться. Моя дочь, донья Мария, – продолжал он, – достигла брачного возраста, и множество знатных сеньоров спорят из-за обладания ею. Граф де Ньеблес, старший сын герцога Медина-Сидония, главы дома Гусманов, и дон Луис де Аро, старший сын маркиза де Карпио и моей старшей сестры, являются кандидатами, по-видимому наиболее заслуживающими предпочтения. В особенности последний далеко превосходит заслугами своих соперников, и весь двор уверен, что я изберу его в зятья. Однако, не вдаваясь в причины, побуждающие меня отказать ему, равно как и графу де Ньеблес, я скажу тебе, что остановил свой выбор на доне Рамиро Нуньесе де Гусман, маркизе де Тораль, главе дома Гусманов д’Абрадос. Этому молодому вельможе и детям, которые родятся от него у моей дочери, я собираюсь оставить все свои владения с возложением на них титула графов Оливарес, к которому я намерен присоединить грандское достоинство; таким путем мои внуки и их потомки, происходя от ветвей Абрадос и Оливарес, будут считаться старшими в роде Гусманов. Ну как, Сантильяна, – добавил он, – одобряешь ты мое намерение?
– Простите меня, ваша светлость, – отвечал я, – этот замысел достоин гения, его создавшего. Но позвольте мне высказать по этому поводу одно опасение: я боюсь, как бы не вознегодовал герцог Медина-Сидония.
– Пусть негодует, если хочет, – возразил министр, – это меня весьма мало тревожит. Я не люблю его ветви, незаконно отнявшей у ветви Абрадос право старшинства и титулы, с этим связанные. Я менее буду чувствителен к его сетованиям, нежели к горю моей сестры, маркизы де Карпио, из-за того, что дочь моя не достанется ее сыну. Но в конце концов я хочу исполнить свое желание, и поэтому дон Рамиро восторжествует над своими соперниками; это – дело решенное.
Сообщив мне свое намерение, граф-герцог приступил к его выполнению, и тут опять-таки показал образчик своей своеобразной политики. Он представил докладную записку королю, в коей умолял его и королеву соблаговолить самолично выдать замуж его дочь, излагая им достоинства сеньоров, которые к ней сватались, и выражая готовность всецело подчиниться выбору их величеств. Но он не преминул, говоря о маркизе де Тораль, намекнуть на то, что предпочел бы этого последнего всем остальным. И в самом деле, король, слепо шедший навстречу желаниям своего министра, дал ему следующий ответ:
«Полагаю, что дон Рамиро Нуньес вполне достоин доньи Марии. Однако же выбирайте сами. Та партия, которая понравится вам больше других, будет и для меня наиболее приятной.
Король»
Министр нарочно показывал всем этот ответ и, притворившись, будто принимает его за королевский приказ, поторопился выдать свею дочь за маркиза де Тораля. Этот поспешный брак глубоко задел маркизу де Карпио, равно как и всех прочих Гусманов, которые льстили себя надеждой жениться на донье Марии. Тем не менее, не будучи в силах помешать этой свадьбе, они сделали вид, будто приветствуют ее изъявлениями самой искренней радости. Можно было подумать, что вся семья в восторге от этого брака. Но вскоре недовольные получили удовлетворение, крайне жестокое для графа-герцога: донья Мария через десять месяцев разрешилась дочерью, умершей при рождении, и сама она через несколько дней стала жертвою этих родов.
Какая утрата для отца, который, как говорится, души не чаял в дочери и, кроме того, переживал крушение своей надежды вырвать право первородства у ветви Медина-Сидония! Он так был потрясен, что заперся на несколько дней, не допуская к себе никого, кроме меня, который, приспособляясь к его горести, казался не менее удрученным, чем он сам. Сказать по правде, я воспользовался этим случаем, чтобы еще раз почтить слезами память Антонии. Сходство между ее смертью и кончиной маркизы де Тораль разбередило плохо заживавшую рану и привело меня в такое горестное состояние, что министр, хотя и подавленный собственной скорбью, был поражен моими страданиями. Он изумился при виде того, как близко я принимаю к сердцу его печали.
– Жиль Блас, – сказал он мне однажды, видя меня как бы погруженным в безысходную грусть, – немалым утешением для меня служит то, что у меня есть наперсник, столь чувствительный к моим несчастьям.
– Ах, сеньор! – отвечал я, приписывая ему все свое огорчение. – Я был бы самым неблагодарным и черствым существом, если бы им не сочувствовал. Могу ли я думать о том, что вы оплакиваете дочь, столь совершенную и столь нежно вами любимую, и не смешать своих слез с вашими? Нет, сеньор, я слишком обласкан вашими благодеяниями, чтобы до самой смерти не разделять всех ваших радостей и невзгод.
Глава X
Жиль Блас случайно встречается с поэтом Нуньесом, который сообщает ему, что написал трагедию, имеющую вскоре появиться на сцене Принцева театра. О неудаче, постигшей пьесу, и об изумительном счастье, которое из сего проистекло
Министр начинал уже несколько успокаиваться, а стало быть, и ко мне постепенно возвращалось хорошее расположение духа, когда однажды вечером я вздумал один выехать на прогулку в карете. По дороге мне повстречался поэт обеих Астурий, с которым я не видался со времени его выхода из больницы. Он был чрезвычайно чисто одет. Я подозвал его, пригласил в свою карету, и мы вместе прокатились по лугу Сан-Херонимо.
– Сеньор Нуньес, – сказал я ему, – мне посчастливилось случайно вас повстречать, иначе я никогда не имел бы удовольствия…
– Никаких упреков, Сантильяна, – поспешно перебил он меня. – Я чистосердечно признаюсь, что не хотел посетить тебя, и сейчас объясню тебе причину. Ты обещал мне хорошую должность с условием, что я откажусь от поэзии; а я нашел другую, весьма прочную, с условием, что буду писать стихи. Я принял эту последнюю, как более соответствующую моему характеру. Один из моих друзей пристроил меня к дону Бельтрану Гомесу дель Риверо, казначею королевских галер. Этот дон Бельтран, которому хотелось содержать литератора на жалованье, найдя мою версификацию блестящей, избрал меня преимущественно перед пятью-шестью сочинителями, предлагавшими ему свои услуги в качестве секретарей.
– Я очень рад, дорогой мой Фабрисио, так как этот дон Бельтран, по-видимому, очень состоятелен.
– Состоятелен?! – ответил он. – Да говорят, что он сам не знает, какое у него богатство! Как бы то ни было, вот в чем состоит должность, занимаемая мной в его доме. Так как он считает себя большим ферлакуром и хочет прослыть просвещенным человеком, то состоит в переписке с несколькими весьма остроумными дамами, а я одалживаю ему свое перо для составления записочек, полных соли и приятности. Я пишу от его имени одной в стихах, другой в прозе и порой отношу письма сам, чтобы доказать ему многочисленность своих талантов.
– Но ты не говоришь мне того, что мне больше всего хочется знать, – сказал я. – Жирно ли тебе платят за твои эпистолярные эпиграммы?
– Очень жирно, – отвечал он. – Богатые люди не всегда щедры, и я даже знаю среди них настоящих сквалыг; но дон Бельтран поступает со мною весьма благородно. Помимо двухсот пистолей постоянного оклада, я от времени до времени получаю от него небольшие награждения. Это позволяяет мне жить барином и хорошо проводить время с несколькими писателями, которые, как и я, ненавидят скуку.
– Скажи, между прочим, – спросил я, – хватает ли у твоего казначея вкуса, чтобы оценить красоты художественного произведения и заметить его недостатки?
– О, конечно нет! – отвечал Нуньес. – Хоть дон Бельтран и треплет языком весьма самоуверенно, все же он – не знаток. Он постоянно выдает себя за новейшего Тарпу[204]204
…выдает себя за новейшего Тарпу… – Спурий Меций Тарпа (I в. н. э.) – римский критик, упоминаемый Горацием в «Сатирах» (I, 10, 38).
[Закрыть], высказывает смелые суждения и поддерживает их таким уверенным тоном и с таким упорством, что в спорах ему чаще всего приходится уступать, дабы избежать града обидных замечаний, которыми он имеет обыкновение осыпать своих противников. Ты сам понимаешь, – продолжал он, – что я никогда ему не возражаю, какие бы поводы к этому он мне ни давал; ибо, помимо нелестных эпитетов, которые я не преминул бы на себя навлечь, я легко мог бы оказаться вышвырнутым за дверь. Поэтому я предусмотрительно одобряю все, что он хвалит, и, равным образом, порицаю все, что он хулит. При помощи этой любезности, которая мне ни гроша не стоит (и обладая к тому же даром приспособления к нраву людей, могущих быть мне полезными), я завоевал уважение и дружбу своего покровителя. Он побудил меня сочинить трагедию, тему которой сам предложил. Я написал ее под его наблюдением, и если она будет пользоваться успехом, то я буду обязан его добрым советам частью своей славы.
Я спросил у нашего поэта заглавие трагедии.
– Она называется «Граф Сальданья», – отвечал он мне, – и через три дня пойдет в Принцевом театре.
– Желаю тебе, чтоб она пользовалась большим успехом, – сказал я, – и мое высокое мнение о твоем таланте позволяет мне на это надеяться.
– Я и сам очень на это уповаю, – отвечал он, – но нет на свете надежды более обманчивой, так как авторы никогда не могут быть уверены в успехе драматического произведения: им приходится ежедневно переживать разочарования.
Несколько времени спустя наступил день первого представления. Мне не удалось отправиться в театр, так как я получил от министра поручение, которое меня задержало. Все, что я мог сделать, – это послать туда Сипиона, чтобы, по крайности, в тот же вечер узнать об успехе пьесы, которой я интересовался. После того как я долго прождал его в нетерпении, он явился с видом, не предвещавшим ничего хорошего.
– Ну что? – спросил я. – Как приняла публика «Графа Сальданью»?
– Чрезвычайно грубо, – отвечал он. – Ни с одной пьесой еще не обращались так жестоко; я вышел совершенно возмущенный наглостью партера.
– А я, – возразил я ему, – больше возмущен страстью Нуньеса к сочинению драматических пьес. Что за безрассудный человек! Ну не безумие ли с его стороны предпочитать оскорбительное улюлюкание зрителей той счастливой судьбе, которую я мог бы ему устроить?
Таким образом, я из дружбы ругательски ругал астурийского поэта и сокрушался о провале его пьесы в то самое время, когда он поздравлял себя с этим провалом. В самом деле, через два дня он явился ко мне, не помня себя от радости.
– Сантильяна! – воскликнул он. – Я пришел поделиться с тобой своим восторгом. Я создал себе состояние, сочинив скверную пьесу. Тебе известен странный прием, оказанный «Графу Сальданье». Все зрители наперебой ополчились против него, и вот этой всеобщей ярости я и обязан счастьем своей жизни.
Я немало, был удивлен, услышав от поэта Нуньеса такую речь.
– Как, Фабрисио? – спросил я. – Возможно ли, что провал трагедии является причиной твоей необузданной радости?
– Да, разумеется, – отвечал он. – Я уже говорил тебе, что дон Бельтран вставил в пьесу кое-что от себя; следовательно, он считал ее великолепной. Он был глубоко уязвлен, видя, что зрители держатся противоположного мнения. «Нуньес, – сказал он мне нынче утром, – «Victrix causa diis placuit, sed victa Catoni»[205]205
«Victrix causa diis placuit…» — «Победившая сторона угодна богам, но побежденная – Катону» (Лукан, «Фарсалии», 1, 128). Марк Порций Катон Утический (95–46 до н. э.), римский республиканец, сторонник Гнея Помпея. После победы Цезаря над Помпеем покончил с собой.
[Закрыть]. Если пьеса твоя не нравится публике, так зато она нравится мне, и этого с тебя должно быть довольно. Чтобы вознаградить тебя за дурной вкус нашего века, я даю тебе ренту в две тысячи эскудо, обеспеченную всем принадлежащим мне имуществом; сейчас же пойдем к моему нотариусу, чтобы составить акт». Мы отправились туда немедленно: казначей подписал дарственную запись и уплатил мне за первый год вперед.
Я поздравил Фабрисио с печальной участью «Графа Сальданьи», раз она обернулась к выгоде автора.
– Ты совершенно прав, – продолжал он, – принося мне свои поздравления. Знаешь ли ты, что неприязнь партера оказалась для меня величайшим счастьем. Как я рад, что меня освистали вселенским свистом! Если бы более благосклонная публика почтила меня рукоплесканиями, то к чему бы это меня привело? Ни к чему! Я получил бы за свой труд весьма скудную сумму, в то время как свистки сразу обеспечили мне безбедное существование до конца моих дней.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.