Электронная библиотека » Анастасия Коваленкова » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 14 июля 2023, 14:51


Автор книги: Анастасия Коваленкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава 5. Ружьё

– Босоножки-то?.. Это тебе деда Миша зашьёт. Если возьмётся… – сказала наша хозяйка.

И пошла я в конец деревни, к деду Мише, сапожнику. Жили они с бабой Маней одни, детей не родилось. Изба стояла не огороженная, на холме, сбегавшем прямо от порога зелёным раздольем вниз, к ручью. Ах, какой хороший у них был дом!

Ничего-то особенного в нём вроде. Ну, серая изба. А так всё к месту прилажено, всё в меру. Была тут спокойная уважительность к каждому предмету, пусть старому, служивому, но нужному. Другие ничего не выбрасывают, всё тащат, и навал выходит, бесхозность. А у них хозяйство малое и заботливое. Вот стоит у венца избы кадка с маргаритками, ей сто лет, поди, а каждая досочка ровная, и выпавшая, вон, новой плашечкой заменена. Дальше трава просто вдоль сруба, но подкошена она коротко, бабой Маней. Раньше, в колхозные времена, на покосе ровней и скорей её ни одна баба не шла.

И стелется эта зелёная дорожка за дом и между тремя старыми яблонями, там, где у других обычно лебеда-бурьян. Ветви лишние обпилены, побелены, а какие подпёрты слегами. Обернув дом, травяная полоса бежит мимо ореховых жердей, с надетыми для просушки банками, возвращается к крыльцу. Оно высокое, с протёртыми посерёдке досок лунками и отмытое добела. Рядом с их домом даже сорванный одуванчик задумаешься, куда бросить.

Жили они тихо и разговаривали промеж собой неспешно, не так, как другие в деревне.


Одна беда: посреди лба у деда Миши росла большая шишка. Опухоль эта была как пробка от бутылки, обтянутая кожей, и выглядела страшно. По ночам шишка у деда болела. Болела она так сильно, что, проходя затемно мимо избы, я слыхала, как дед стонет, а иногда и кричит. А ещё ему было больно нагибаться, и ходил он всегда с высокой палкой, которой поддевал с земли нужную вещь.

Деревенские его сторонились. Шишка ли была тому причиной или что-то другое, я не знала, но настороженность чувствовала. Дед был хороший мастер. И часть деревни чинилась у него, а другая – носила обувь на станцию, аж километров за пять.

А дружить с ним вообще никто не дружил. Деда Миша в общение не лез, если кто заговорит – улыбался и отвечал ласково. На деревенских сходах стоял он позади всех, опершись на свою высокую палку обеими руками и подбородком, слушал. Потом медленно уходил к себе. И жил, соблюдая то, что порешат.

Мимо я ходила часто, а вот за починкой отправилась в первый раз.


Дед сидел у крыльца под кустом белой сирени, на длинной некрашеной лавке. Опрятная рубаха застёгнута на все пуговицы и заправлена в штаны. Фуражка сдвинута на затылок, не налезает она на шишку. Лицо у деда Миши спокойное, с носом картошкой и очень большими голубыми глазами. Глаза такие широкие, кажется, что он всё время удивлён. Между колен зажат сапожный станок, с ботинком.

Дед закрепил нитку узелком, резаком отхватил лишний кусок кожи, снял ботинок и, покрутив в руках, поставил на лавку. По левую руку от него стояло три готовых пары, а на земле лежала горка нечиненого. Палочкой он поддел оттуда туфлю, взял в руки.

– Здравствуйте, деда Миш. Вот – порвались…

Дед долго поглядел на меня, как-то сквозь. Опустил глаза.

– Не возму работу, – он насупился и даже сердито повторил: – Не возму.

– Так тут немножко…

– И иди отсюда! И… и не проси даже! – он замахал на меня туфлёй. – Уходи, говорю. Нечего тебе тут…

Я поскорее ушла. Странно это было – такой мирный дед… и прогнал?

– Не взял? – хозяйка кивнула на босоножки в моих руках. – Ишь… От греха тебя бережёт.

– От чего?

– От того, от греха своего. – Она разогнулась над тазом со стиркой, сердито стряхнула пену с рук. – Не моё дело, и хватит тут разговоры говорить, – обрезала она и ушла в дом.

* * *

В воскресенье позвала меня тётя Маруся, староста деревенская, с мобильником помочь ей разобраться – «сын сообщение прислал, а я никак не отвечу…». Сидим мы на брёвнышках перед домом, а мимо – деда Миша с бабой Маней по дороге идут. С палочками оба, размеренно, видно, что далеко собрались.

– Вон, пошли… Старые уж, ноги – никуда, а всё ходят! – Маруся была баба болтливая и злая на язык.

– А куда они?

– Дак в храм, служба ведь сегодня в Лужках. У нас-то – по праздникам только служат, а в Лужках кажное воскресенье. Уж сколько лет ходят. Всё грех Мишкин отмаливают! Отмолишь его, как же…

– Какой же грех?

– Да ты, почитай, всю жизнь в деревне живёшь, дачница, а не знаешь?! – Маруся села прямо, разгладила юбку и, нехорошо улыбнувшись, хлопнула по колену рукой. – Убивец он, деда Миша. Расстрельщик.

Я молчала.

– В людей он стрелял, по приговору. Их, братьев, двое было, он и младший, Григорий. До войны ещё оба они в армию пошли, в один призыв, я тогда девчонкой была. Вот они вместе в войска НКВД и попали. Григорий, тот сильно верующий был, а его – возьми да назначь на расстрелы эти. Мишка-то за него и вызвался, самый грех на себя взял. И расстреливал! Приговор в исполнение приводил. Тогда в затылок стреляли, в колидоре специальном. Вот и стрелял! Уж и не знаю, сколько душ на нём…

Маруся остановилась перевести дух. Слева, на дороге, ещё виднелись удаляющиеся старики.

– А как вернулись они, Мишка-то пил сильно, да выпимши всё плакал. Вот тогда-то у него ружьё и выперло! – Маруся постучала пальцем в лоб. – А ты думала?! Ружьё это. Аккурат там, где пуля проходит, оно и выросло, прямо дулом вперёд и торчит. Это грех его пророс! Сам он говорил, да вся деревня знает про то. Так с грехом своим весь век и ходит, перед народом! – Маруся отчаянно развела руками, показывая, как ходит.

Помолчали…

– А брат? Где он?

– Григорий? – Она махнула рукой. – Так вскорести война пошла, их обратно в армию позабирали. Вот Григорий и погиб. А Мишка живой остался. Дождалась его Маня, так он и пришёл, целый. Тихий стал, стороной живёт. Он вроде как заразным себя считает, людей от греха бережёт. Кто им брезгует, а другие – ничего, обувку чинить носят. Мужиков-то в деревне не осталось, а этот вот – уж восемьдесят годков с лишком, а всё с грехом ходит! – сердито повторила она.

– Я ему босоножки носила, не взял он…

– Так потому и не взял! Он завсегда различает, кто со знанием к нему пришёл, а кто так, сдуру. Говорю ж, людей бережёт. Теперь вот сходи, если решишь, твоё дело…

* * *

Он сидел там же на лавке, с работой. Глянул на меня, чему-то кивнул…

– Опять пришла? Ну, давай их. Сама раз решила…

Деда Миша подвинулся, предлагая место:

– Тут, гляжу, токма подошва да хлястик вон… Обожди, сразу сделаю.

Дед взял коробку с дратвой, стал примерять нитку, ища годную по толщине.

– А незнаемому человеку рядом со мной нельзя, – спокойно заговорил он, роясь в коробке, – инфекционный я. Зачем людя́м это, не нужно оно совсем. Грех такой… Коли сам уж человек, знаемо, придёт – другое дело. – Дед выбрал нитку. – Эта вот вроде подходит, крепко будет.

– А как вы… узнаёте?

– Так намостырился уж за жизнь разбирать по лицам. С таким стыдом ходить – поймёшь, кто знает, кто не. – Он поглядел перед собой, неловко улыбнулся. – Взгляд другой становится. Внимательный.

Дед ухватил конец дратвы, прицелился, щурясь в иглу, вдел. Начал шить.

– Да ты меня не чинись, растревожить не бойся. Я кажный день с этим встаю, с этим и ложусь. Вон она где у меня, память-то, сидит.

Он оставил работу и пальцем потрогал шишку.

– А тому, что говорят, будто брата я выгораживал, – тому не верь. Это Григорий врал, что я за него вызвался. Меня назначили, я и стрелял. Жалел он меня очень. Добрый человек был, Бог его-то прибрал, да от меня отказался. Теперь рассуждаю, что мне же и в науку – живи вот, думай. Так что убивец я. Он самый и есть. Убивец.

Деда Миша говорил медленно, в лад стежкам. И так просто, как про вчера. Словно доставал из коробки, из-под руки.

– Спужался я тогда сильно. Откажешься, так самого и стре́льнут, как дезельтира. Оно строго было. И дрожит всё внутри, и подсказывает, что, мол, может, и ничего, может, верно оно, коли приговорили, и должон кто-то исполнять, раз народная власть решила. Да разве ж себя обманешь? Всё одно знал, что грех. И ведь что ещё думал?.. – Дед поднял морщинистую руку с зажатой иглой, потряс в воздухе. – Красота вокруг, весна, нас уж отпустить должны, по домам, значит, а сады вот зацветут со дня на день, а я-то и не увижу, как откажусь. Вот так думал.

Он снова склонил голову к работе, с усилием протыкая иглой трудный кусок.

– И пошло… И пошёл. Я на должности этой неделю и пробыл, а там уж службе срок вышел. Ведь на то сердце и надеялось, когда страхом дрожало. Молодой был, думал, исправлю потом, как-никак. А это, мил, разве чем исправишь? Жизнь, она цельная, её вот так вона, – он похлопал по подошве, – не нановишь.

Деда Миша срезал нитку, зубами подтянул узел накрепко, ещё обрезал…

– Миш! Ты огурцы укрыл, что ли? Заморозок обещали… – раздалось из открытого окна избы.

– Укрыл уже. Слышь, укрыл!.. Глухая она стала у меня… – добавил он тихо, прилаживая на станок другую босоножку. – …Вот и вышло, что не нановишь. Поначалу-то рвался, думал – перемогну, горькую тоже пил, кричал. Маня вон сколько вытерпела… А как шишка-то, ружжо моё выперло, так понял, что носить мне его, пока жив. Навроде ордена перед народом, во. Опамятовался я тогда, утих, значит, да всё на войну надеялся, думал, заберёт она меня. И то не вышло…

Порыв ветра зашумел в кусте сирени, зашевелил траву. Дед мельком глянул на небо.

– А вышло то, что мысль эта мне думается цельную жизнь. По ночам теперь умереть хочу, терпежу не хватает. А утро встанет, всё живу, даже радуюсь. И болит душа грехом, и тем же местом она, душа, красоту принимает. Красота вокруг ведь какая!

Он сильно махнул головой на холм, ручей… и заморщился от боли, от резкого движения. Замер, потом осторожно подвинулся на лавке, ища положения телу, снова взялся за иглу.

– И так выходит, что всё в ней вмещается, в душе-то. И места хватает. А где она сама есть, не изучили ещё. Я вон сколько ею маюсь, и не пойму, где она у меня, душа эта… Ну, гляди, готовы твои, кажись.

Он взял обе босоножки, вытянул руки вперёд, осмотрел пару и, хлопнув подошвами, протянул мне:

– Держи вот. Ещё поносишь.

Я поблагодарила и неловко расплатилась. Деда Миша тоже засмущался, заторопил меня:

– Надувает вон… Беги, пока дождя нет.

Я пошла.


Когда спускалась с холма, налетел порыв ветра. Отвернув от него лицо, я увидела, что деда Миша ещё сидит на лавке, собирает инструмент. Ветер трепал сирень у него над головой, и с неё сыпались белые звёздочки. Они падали на фуражку деда. Он снял её и медленно отряхивал…

Интерлюдия. Птицы

Слетелись они и загалдели по полям, по рощам.

И столько их, что сразу понятно: хозяева вернулись.

Весь день, кувыркаясь на ветру, разбираются, кому где селиться. Сейчас не до песен им. Ругаются, щебечут, курлыкают, верещат.

Маленькие синицы целой гурьбой засели в сосне и всё спорят и спорят с толстой сорокой. Сорока не выдержала, улетела-таки, поспокойнее место искать.

Потом гордо прошествовала по небу огромная серая цапля, наискосок, размашисто, медленно. А напоследок крикнула страшным своим клёкотом. Крик у цапли жуткий. Улетела.

Дрозды вон бестолково носятся весь день туда-сюда. Бултыхаются в воздухе, дерутся. Но всё же разобрались к вечеру, стихли.

И ветер стих на закате. Уже в сумерках вышла я за дом, к тлеющему кострищу. Чуть дымит кучка сыроватых прошлогодних листьев, мигает в глубине огоньком. Тихо.

А потом, в тишине, странное шелестенье-хлопанье зазвучало. Где это? Это в небе. Задрала голову: гуси надо мной летят, ровным косяком, шеи тянут, всхлопывают крыльями мерно. Перекликаются негромко, потом опять затихают, только взмахивают сильно. Слышен шорох в их перьях: шух, шух…

Сейчас скроются. Почти успела сосчитать: семнадцать или пятнадцать…

Ну что ж, все уж вроде вернулись? Ан нет, не все.

У нас за домом, на крытом дворе каждый год селятся две ласточки, муж и жена, живут, птенцов растят. Так вот они ещё не явились, задерживаются что-то.

Другие-то ласточки уж слетелись, на чердак заселились. Да тех, чердачных, я не различаю. А этих двух в лицо даже знаю, и мужа, и жену. Жду их каждый раз, думаю: «Они же полгода так же у каких-нибудь египтян живут, под какой-то крышей. Тоже семья там, небось, как и у нас, только смуглые. Вот я их, ласточек, знаю, а они – нашу семью знают и тех, египетских. А те, египетские, ласточек знают этих, а нас – нет. Египтяне их, наверное, тоже любят, ждут, пока они тут…»

Когда они возвращаются, я радуюсь. А они сидят на верёвочке под крышей, прижавшись друг к другу, обдрипанные такие, худенькие. Будто сомневаются – так посидим или уже строиться будем? Устали. А потом ничего, отъедаются. И птенцов у них всегда полная мазанка.

Что-то они в этом году запаздывают… Может, случилось что? Я уже волноваться стала.

И вдруг – прилетели!

Но нет, не прилетели, а только одна, одна она прилетела. И сидит на той верёвочке, нахохлив красную шапочку, и ждёт.

А он-то где? Где ж ты его потеряла?! Молчит. Вылетит на улицу, поносится за мошками и снова – на верёвочку, против пустой мазанки сядет и ждёт. И не спросишь же, что случилось. Отстал он, погиб?

Проходит неделя. Началась другая. И сердце у меня совсем не на месте.

А она всё сидит грустная, даже строиться не начинает. И другого мужа себе не ищет, бедная.

Зашла я вечером на двор за дровами, привычно посмотрела под крышу… А там – двое их. Вот он! Облезлый совсем, одно крыло короче другого, притулился, голову на спинку её положил и спит. Догнал, значит, долетел-таки!

Тихо взяла я дрова и ушла.

Утром они уже весело носились туда-сюда, с прутиками в клювах, подновляли гнездо, выпархивали в дверь прямо над головой. Я загляделась на их шнырянье. И вдруг они сели рядом на ту верёвочку против меня, замерли, а потом стали по очереди что-то тихо чирикать, на меня глядя. Я постаралась осторожно поддержать разговор, сказала, как их люблю, как рада его возвращению, живите, мол…

А сама думаю: ведь они мне рассказывают, что у них случилось. А я ни слова не понимаю! Так и не узнаю их историю.

Прошёл день. И ночью зазвучали вокруг птицы таинственные. Филин ухает за церковью, в ольшанике: загадочное и протяжное «ух-хууу». В темноте оно спокойно так звучит, а заканчивается чуть грустно – «ууууу».

Сова из терновника ему отвечает. Она не так весомо говорит, у неё торопливое «угу-ух».

Филин выслушает. И снова своё.

Вдруг раздалось из терновых кустов чёткое такое хлопанье, звучное. Будто кто-то себя по парусиновым штанам ладонями хлопает. Это сова филина пугает, специально вот так крыльями схлопывает. Попугала-попугала и взлетела на охоту. Прошла низко, совсем над моей головой, напугала и меня. Белая, широкая, а летит призрачно. У неё над нашей тропинкой своя тропа, воздушная, между ивами и туда, за деревню. В темноту полей.

Замерла тишина. И вдруг из оврага, из самой черёмуховой непролазности – защёлкал, защёлкал, перекатил, стих…

Помолчал. А потом как полил трель, как на вдохе одном заиграл переливами, щелчками, высвистами. И всё не вдохнёт и не вдохнёт, как воздуха-то ему хватает? Маленькая ты птичка, неказистый ты, соловушка.

Соловейная ночь сегодня, первая за весну. Ноги уж намокли в травяной росе, холодно, а всё никак не уйдёшь в дом, всё стоишь в темноте.

Глава 6. Без Зинки

– Ведь всё уж поклал! Всё! И даже полати, и под вьюшку щель оставил, ну уж всё! Так вот надо ж, чтоб эдак…

Семён стоял передо мной на крыльце, мял в измазанных глиной руках кепку с выгоревшим «адидасом» и почти плакал.

– А что случилось-то? Ты ж ещё вчера вроде доделывал.

Семён был печник, и мастер чудный. Печи выходили у него мировые. Ровные, топились ладно, дров ели мало, жар держали – больше суток. Сокровище, а не печник.

Сейчас клал он печь Боре Ефимову, художнику, тот дом в деревне купил. Русскую, разваленную, разобрали, Семён ему голландку ставил. Она компактнее, и дров меньше уходит. Дело-то к концу уж шло…

– Да и доделал бы, кабы бес не попутал! Я ж знаешь сколько их за лето уложил?! Власовым две поставил, Вадиму тож, Гульковым, – Семён сунул кепку в карман пиджака, торопливо загибал пальцы рук, его трясло. – Теперь вот – Боряну! И все справные, чтоб брак там али криво, это – ни-ни…

Он замотал головой, нервно отбросил упавшую на глаза прядь волос.

– Я ж и говорю, всё – чин чинарём было. А Зинка моя, она ж как узнала, что у меня заказы пошли, так из магазина и того… ушла! В отпуск вроде. За мной, значит, глядеть, чтоб не запил. И глядит, и глядит, цельное лето глядела. Ну и не углядела! – Сеня растерянно развёл руками.

– Так ты что – запил?

– Запить не запил, а вчера принял. И так хорошо принял, что по сию пору трясёт. Я у ней с утра ещё похмелиться просил, так нет! Всё попрятала. «Иди, – говорит, – к Ефимову, доведёшь работу, он тебе опосля и нальёт».

– Ну?

– Ну я и пошёл. Вот и довёл работу… – Сеня испуганно оглянулся на ефимовский дом, видневшийся на холме.

– Так чего ты натворил-то там?

– Да торопился я малёк, конечно, но уж последний рядок шёл, руки дрожат, а сам – стараюсь. «Терпи, – говорю себе, – Семён, держись, не гони». Там ведь, значится, как оставалось: верх уложить и дымоход вывести, к трубе который.

Ну, я под самым под потолком скрючился, кирпичи ложу, а краем глаза-то замечаю, что Борян внизу уж на стол накрывает, картошечкой в избе пахнет, и эту самую тоже поставил… – Семёна передёрнуло. – Я ещё пуще стараюсь. Кирпичик к кирпичику прямо, чтоб гладенько, без зазору. А сам только про неё, заразу, и мечтаю. И уложил все, до единого. Рукой прошёлся, огладил, красота! Прям – ладушка.

«Лезь, – говорю, – Борис Васильевич, принимай работу».

Он по лесенке влез, глянул…

«А дырка, – говорит, – где?»

«Какая такая дырка?»

«Так под дымоход дырка – где? Дым-то куда пойдёт? Ты ж всё замостил, подчистую, Семён».

Я гляжу – ах ты ж ё-моё! Я второпях всё кирпичами усандалил, прям хоть пляши! Понимаешь?! – Семён отчаянно топнул ногой. – Там сверху труба висит, а у печи дыры для дымохода – нема! Нет дымохода. Гладко. Как стол, пилять, гладко.

Семён отвернулся, достал кепку, утёр лицо.

– Да…

– Вот те и да! Позор-то какой… А кирпичи – они ж схватились уже! Их ведь ломать теперь да по новой, а Борян с женой ужинать собрались.

Семён махнул рукой.

– Ну, извинился я и пошёл… чего уж там… Завтра, сказал, исправлю.

Мы так и стояли на крыльце. Семён поёживался, то ли от холода, то ли от «трясуна». И в дом его звать смысла нет. Нету у меня выпить. А он ведь за тем и пришёл. Ах, нехорошо как выходит…

– Слушай, Семён, а мне ж тебе и налить нечего, вот правда – пусто.

– Да ладно уж, нечооо… Хоть душу отвёл.

Он явно расстроился, затоптался, елозя рукою по перилам… Стеснялся он уходить так, сразу.

На улице уже смеркалось. Деревенские ложатся рано, не обломится ему, а к московским не пойдёт, постесняется. Тактичный человек этот Семён.

– Сень, а знаешь, беги-ка ты до дяди Володи. Вон у него свет горит. Шурин всё же, а?

Дядя Володя был старший брат Зинки, знал её въедливый нрав, а Семёна любил за мастерство и добродушие. Бузил Семён только в запое, чего давно уже не было. Зинка контроль крепко держала.

– А и то! – Сеня бодро почесал за ухом. – Слушай, правда, побегу я к Володьке!

Он поспешил к калитке, на ходу запахивая пиджак.

– Ты уж извини, взбаламутил тебя попусту, у тебя своё, а я тут своё…

Калитка хлопнула.


– Семён, – позвала я в темноту, – а ты Зинке-то про печь сказал?

– Да ты что?! – Шаги стихли. – Я и домой-то идти побоялся, сразу к тебе. Только ты не выдавай, а?

И он бодро зашуршал по траве в сторону дяди-Володиной избы.

* * *

На столе, покрытом клеёнкой, стоял пузатенький графин с тонкой шейкой и аккуратной газетной затычкой. Полграфина заполняла мутная жидкость.

Тут же была миска с двумя большими солёными огурцами и укропными палками, толстая захватанная солонка, ломоть хлеба, сиреневые зубчики чеснока. На пустых тарелках, с краешку, лежали полоски картофельных шкурок. Дядя Володя с Семёном уже поужинали.

– Ну, Христом Богом тебя прошу, отошли ты Зинку обратно в магазин! Ну сил ведь уж никаких нет, дядь Володь… А?

Семён, опершись локтями о стол и уронив голову в ладони, грустными глазами глядел на шурина. Тот молча слушал.

– Я ж из кожи вон лезу, работаю. Я, дядь Володь, всё понимаю, я себя блюду, но ведь так – тоже нельзя! Она же как коршун, – он ткнул пальцем в потолок, – как коршун надо мной парит! И высматривает, и высматривает. Что, скажешь не так? Коршун моя Зинка или не коршун?!

– Да коршун. Это уж точно. – Шурин мрачно ухмыльнулся.

– Ну а я – не мышь ей, чтобы так вот надо мною виться! Вот не могу боле. Ушли ты её в магаз, пусть она у тётки поживёт, поработает там, а? Она ж тебя послушает, ты для ней авторитет. – Семён моляще заглядывал в глаза шурину. – Скажешь ей, что, мол, продых мужику надо дать, достоинство его, то есть моё, значит, уважить. А, дядь Володь?

Дядя Володя строго поглядел на Семёна, задумчиво сгрёб горстью зубчики чеснока.

– Я-то, может, Зинку и отошлю…

– Ну вот!

– Что вот?! Блин-компот! Зинку-то я отошлю, а чего с тобой без Зинки-то будет?

– А чего?

– Ну, ты сам думай-кумекай давай. А то скажи ему «чаво?!». Скорый какой… Думай.

– Сам ты скорый! Уж ты удумал за всех! А я… погоди…

Семён налил мути из графинчика, хлопнул, налил ещё, хлопнул и, покосившись на шурина, аккуратно вкрутил в горлышко затычку.

– Да житуха нормальная пойдёт! – ухмыльнулся он.

– Чего? Житуха?! – Дядя Володя аж привстал.

– Ну… а чо?.. Да сядь ты! Чего бы такого уж прям бы стало?

– Ну?

– Володьк, да брось! Ну не конец же света…

Семён, пьянея, уже промахиваясь, закинул локоть на спинку стула, развалился расслабленно.

Дядя Володя быстро выдернул из графинчика газетку, налил, опрокинул рюмку, смачно закусил брызжущим огурцом, хитро поглядывая на Сеню, отвалился. И, небрежно сщёлкивая крошки со стола, проговорил со сладким прищуром:

– Свету-то не конец… А вот тебе – пипец.

Сеня выпрямился.

– Ну уж это ты, положим…

– Я тебе тут ничего не положу, а вот ты – ты в штаны положишь, когда я тебе всю диспозицию представлю. Во всей ея красе! Я те не положу, – сказал дядя Володя, пододвигаясь к столу, – а я тебе вопрос ребром поставлю!

Володя крепко выставил ладонь ребром посреди стола, даже попилил ею по клеёнке и поднял взгляд на Семёна.

Тот подхватил обеими руками стул, тоже пододвинулся, посерьёзнел.

Дядя Володя взял графин, поставил в самый центр стола, отодвинув всё лишнее. Спросил:

– Зинка уйдёт, ты пить будешь?

– А то.

– Сколько потянешь?

– Дня три… Не – пять… – Семён мечтательно задумался. – Я ж не пробовал так, без Зинки!

– Вот и попробуешь! – злорадствовал дядя Володя – Так. Пять дней, положим, сдюжишь. А чего с хозяйством?

– Ну, тёть Шура приглядит, не чужая чай…

– Ладно, приглядит.

Дядя Володя, как Чапаев, придвинул толстую солонку к графину.

– Только ты ж, Семён, не просто пить будешь, ты ж по деревне пойдёшь. Ведь пойдёшь, а?

– Да уж пойду. Чего одному-то, с тараканами, что ли, чокаться?

– Так!.. Так ведь ты ж, блин-компот, пересобачишься со всеми по пьяни! Я ж тебя знаю.

– Это да. Это уж не без того, дядь Володь.

– А вот тогда… – Дядя Володя удовлетворённо вздохнул, широким жестом сдвинул на самый край стола солонку, куски хлеба, миску с огурцом. Графин теперь торчал одиноко. – Тогда, Семён, – настанет у тебя похмелье. Водки нет. А ты со всеми в контрах! И что?

– Я – сразу к тебе, дядь Володь!

– Ишь какой. А ты ж и со мной, пока пить будешь, переругаешься. Я ж тебе даже фингал под глазом сооружу, да… Я тебе, Сень, тогда не налью!

Семён ссутулился, потрогал пальцем кожу под глазом.

– Ну и чего делать-то… куды ж я? – он растерянно глядел перед собой… – Так я тогда… дядь Володь, я тогда – прямиком к Зинке побегу! Раз ты её в магазин услал, значится, пока я пил, она ж – там была, в посёлке. Значится, – заторопился Сеня, – ну вот, она ж моих безобразий не видала, и я с ней в мире, выходит! Вот к ней и побегу, к Зиночке! Вот.

– Точно, Семён. Побежишь. А я ж её услал, как ты просил. В магаз, за четыре кило метра. Через поле, лесом, по шоссейке – побежишь ты к Зинке. Ну, не побежишь, конечно, силов на то не станет. Но – потащищься, это точно. И дойдёшь.

Дядя Володя грозно посмотрел на Семёна. Тот встретил его взгляд. Насупился.

– Да, блин-компот, дойдёшь. А Зинка тебе – что даст?

Семён молчал.

– Поджопник она тебе даст, Семён, – грустно проговорил дядя Володя. Ему самому уж не в радость была эта история. – И с лестницы она тебя, хмельного, спустит. И ведь права будет, сука.

Дядя Володя снова откупорил графинчик, разлил остатки по рюмкам. Выпили.

В избе стало тихо. Только шуршала газетная затычка, которую дядя Володя, задумавшись, вертел в руках.

– …И ведь знаешь, Семён, что она тебе скажет? А скажет она: «Иди-ка ты к Ефимову Борис Васильевичу да печку доделай. Он тебе жалованье выдаст, вот тогда я тебе, лешему, налью. А до тех пор – на глаза мне не показывайся, мышь мокрая».

Семён молчал.


Дядя Володя встал, убрал в буфет пустой графин, потом долго искал глазами затычку, нашёл её на полу, кряхтя нагнулся, поднял, снова открыл буфет, заткнул графин. Собрал тарелки одну в другую, выплеснул из миски остатки рассола в ведро под раковиной, рукой стряхнул туда же прилипший к миске укроп.

Стал посуду мыть.

– Так что ж получается, дядь Володь? – тихо проговорил Семён. – Так мне хмельному к Зинке вертаться и печь доводить, а ушлёшь ты её – так опять мне к Зинке хмельному переть, а потом к печи вертаться. Выходит – что в лоб, что по лбу…

– Ага.

Дядя Володя опустил тарелку, крепко завернул кран, обернулся:

– Только после того свистопляса тебе и вертаться, и печь доводить – тяжко будет. Ох, тяжко.

Он шагнул к столу.

– Так что Зинку свою ты как зеницу ока беречь должон, – значительно проговорил дядя Володя и постучал коричневым прокуренным ногтем по клеёнке. – Как зеницу ока. Во как.

– Да… это уж да…

Дядя Володя вернулся к раковине, бодро загромыхал там посудой.

Семён встал, осторожно задвинул стул на место. Начал медленно вдеваться в пиджак. Потом плотно натянул кепку, подёргал козырёк.

– Да ты не боись, Семён! – неожиданно рассмеялся шурин. – Не ушлю я никуда твою Зинку!

Он вытер руки тряпочкой, подошёл к Сене, обнял его. Потом взял за плечи, отстранился и, хитро глядя Семёну в глаза, широко улыбнулся, сверкнув стальным зубом:

– Потому как без Зинки – ты как трусы без резинки!!!

И оба захохотали.

Смеялись они очень долго. Дядя Володя сгибался пополам, хлопал руками по коленям.

До слёз ржали оба.


Весь следующий день Семён мостил Ефимовым печь.

Зинка шныряла то к Ефимовым, то к себе на огород.

Я красила забор.

А дядя Володя сидел целый день на крылечке, грелся на солнышке, хитро щурился и покуривал.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации