Текст книги "Не родит сокола сова (сборник)"
Автор книги: Анатолий Байбородин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Сидели первый вечер чуть не до первых петухов. Все перебрали, все припомнили, порядились насчет свадьбы и будущей жизни молодых, а когда в кухне так смеркло, что не разобрать лиц, зажгли керосиновую лампу, и в тихом, призрачном свете затянули бражную песню:
О-ой, мороз, мороз, д-не морозь меня-а,
О-ой, д-моево-о коня-аа д-белогри-ива-ва-а-а-а…
Молодые подхватили в угоду матери и пели, заметила она потом, как по радио, не по-нашенски. Марина, приобняв жениха, уютно приладив свою кудрявую головку на покатистое Алексеево плечо, выводила звонким, но бесцветным и отстраненным голосом. Алексеев бас не глушил остренького, настырного звона, но когда голоса сливались, то переливисто подрагивали в сумерках, обвиваясь вокруг темно нависающей матицы. Алексей, потный и красный, сидел в белой шелковой майке, по-хозяйки широко расшиперив ноги, нет-нет да и за плечо пригребая к себе невесту.
Ванюшку давно уложили спать, но, свесившись с койки, парнишка слушал, что говорилось на кухне, стараясь постичь ребячьим умом сказанное, и уже вместе с отцом и Алексеем осуждал пьянчугу Сёмкина. Потом он тихонько слез с кровати, прополз на животе до двери в кухню и так, лежа, сквозь щелочку стал подглядывать за гулянкой. Из темной горницы видел все в мутно-желтых, дремотно плавающих пятнах – огонек в лампе чутко подрагивал, приплясывал и покачивался в лад песне. Мать, подперев отяжелевшую голову ладонью, чуть слышно плакала, за песней это не слышалось, но виделось даже при хилом керосиновом свете, как сыро взблескивали, искрились ее глаза. Она всегда плакала, стоило ей только пригубить рюмочку, точно в душе, на дальней излучине ее, где денно и нощно копятся слезы, городилась сдерживающая их напор запруда, а теперь эта запруда растаяла в вине, и слезы по вымытым руслицам быстро потекли к глазам; и чем бывало веселей кругом, тем тяжелее наваливалась на мать почти беспричинная, не ко времени, тоска, силой своей кручинной выжимая частые слезы; а после этого, как пересохшей земле после дождя, матери сразу легчало, лицо закатно румянилось, расправлялось, и стеснительно пробивалась виноватая, облегченная улыбка, – Ванюшке она казалась похожей на вечернюю зорьку: вот моросит и моросит обложной дождь-сеногной, и кажется, не будет этой мороси ни конца ни края, отчего занывшей душе хочется забыться, но вдруг однажды под вечер рождается в воздухе затишек и стоит вдумчиво, не колыхаясь, гадая: моросить дальше или уж хватит?.. А потом, уже под самые потемки, на краю пустого, темного озера, в суровости своей похожего на материно лицо, тихонечко запалится узенькое, красноватое зарево – материна улыбка, и теплым светом зальет озеро, полнеба, суля на завтра ясный день. Вот такая у матери являлась улыбка, но пока до нее было еще далеко-далеко.
Она хотела подсобить молодым и, не выжидая затишка, отпустила на волю мелко дребезжащий в плаче, прерывистый голосок, который так тоскливо и одиноко пролился, не в лад песне, что молодые жалостливо оглянулись на мать.
– Ты, Аксинья, раз не умеш, дак молчи сиди, – поморщился отец. – Лучше рюмку выпей.
– А ты не попрекай, не попрекай меня рюмкой. Я ее, может, раз в году в рот беру, а ты через день да кажный день. Ты вот седни цельный день яйца парил, как наседка, ходил, прохлаждался, а я затемно поднялась и дотемна на ногах, аж стегна болят.
– А кто деньги зарабатыват? – скандально прищурился отец.
– Ох, уработался – керосин отпускал.
– Вы с Ванькой хошь поганую копейку в дом принесли?
– Ты-то много приносишь, ага. Все в ненажорпу глотку улетат. А принесешь какую сотню, дак на бутылки же и вытянешь.
– Нет, ты мне прямо скажи: ты за свою жись хошь копейку одну в дом принесла?..
– Оте-ец… – Алексей подергал его за рукав. – Кончай. Давай лучше подпевай.
Немного побурчав под нос, успокоившись, отец готовился подхватить песню. Храбрясь, растопыренной пятерней заправляя волосы назад, лихорадочно блестя засиневшими от выпитого, веселыми глазами, попробовал запеть, но голос его тут же сорвался, надсадно захрипел, а грудь часто зашатал сиплый кашель.
– Ты бы, отец, курил помене, – пожалела его мать. – А то ведь так эту соску изо рта не выпускаш. Утром еще глаза не успел путем продрать, а уж, гляжу, дымокурит, табакоед. Вот и задыхашся.
С грехом пополам уняв кашель, отец уже не лез петь, хотел было тут же после материного напоминания закурить, достал кисет с газеткой, но молодуха так просительно глянула на него, что он сунул кисет обратно в карман черных выходных галифе. От нечего делать стал скучающе, неодобрительно смотреть на поющих, особенно на мать, все пробующую подсунуть и свой голосок. Отцу после выпитого хотелось посудачить, поспорить, и он нетерпеливо подсасывал воздух беззубым ртом. Мать, обморочно вперившись взглядом в красный угол, где мерцали иконы, терла опухшие, покрасневшие от слез глаза.
– Плакать у меня… шагм арш из-за стола! – скомандовал отец. – Вот как тебя, Аксинья, будут замуж отдавать, товды и вой, подвывай, причитывай, а тут нечего мне сырость разводить. У баб да у пьяных слезы дешевы.
Отец грузно взнялся и шатко побрел дымить на крыльцо. А молодые повели недопетое:
У-у меня-а жена-а-а-а, ой, д-раскраса-авица-а…
Ждет меня-а домо-о-ой, ждет д-печа-алиц-ица-а…
Мать немного послушала песню, умиленно поморгав глазами, и завела свою приплаксу, вынутую на божий свет из полузабытого девичества, когда ее, тихую, кроткую, уже и просватали, и тятя со сватами били по рукам, отсудив ее богатому краснобаевскому парню, песельнику, гармонисту, и пела она напоследок на девичнике, когда подружки заплетали косы и выли погромче самой невесты:
Вы, подружечки-голубушки,
Вы пойдете во чисто поле гулять,
Вы сорвете по цветочку себе,
Вы совьете по веночку себе…
Молодые притихли, напряженно морщась, стараясь понять, чего это мать запричитала, а она дальше выплакивала свою песню-приплаксу из далекого девичества, в которое уже смутно верилось: то ли оно было, то ли приснилось среди ласково озаренных солнышком трав и тихих цветов и сейчас неожиданно вспомнилось:
А мой цветочек-то не сорвется,
А мой веночек-то не совьется,
Он останется, расплачется:
Уж ты, утица,
Уж ты, утица,
Уж ты, сера перепелица,
Ты зачем рано с гнезда сошла?
Ты зачем рано замуж пошла?..
– Н-н-но, – фыркнул вернувшийся со двора отец, – ишшо не чише завела.
– Почему?! Красивая песня, – сочувственно глядя на мать, отозвалась молодуха, – хотя и печальная.
Уж пошел дождь крупинчатый,
Промочил тепло гнездышко… —
словно Божией волей, чудной милостью доставались из матери давнишние слова:
Не сама я собою задумала,
Отдает меня батюшка…
Тут вся ее моченька петь иссякла, мать завсхлипывала в голос, темное лицо сморщилось – на заплатку не выберешь, собралось к сырому, скомканному рту, нос понуро обвис, а глаза моргали все чаще и виноватее.
– Живите уж ладненько, не бранитесь, людей не смешите, – сквозь всхлипы наказывала молодым. – Дай вам бог дом нажить, детей водить. Чтоб ни нужы вам, ни стужи…
– Не плачь, мама, не плачь, – Алексей положил руку на ее сникшее плечо и теперь обнимал разом и невесту, заалевшую щеками, точно лепестками степной саранки, и мать, пожилую, похожую на лоняшнюю картоху-матку, какая, дав жизнь молодой картохе, ядрено напоив ее в земле своим соком, обмякла, почернела, вроде уже никуда не годная. Мать утихомирилась под сыновьей рукой, вздохнула полегче и повеселей.
– У меня все ребята в люди вышли. Вот бы еще Ванюшку с девками поднять, и помирать не страшно. Авось помянут добрым словом, поставят свечку на помин души.
– О-ой, мама, ты еще всех нас переживешь, – подмигнул ей сын.
– Фу, окстись, окаянный, кого буровишь, чирей тебе на язык.
– Ничего, мама, мы тебя на курорт отправим. Вон Степан предлагает, и Егор… Забегаешь у нас, как молодая, – Алексей захохотал, поднялся со стула и позвал отца во двор: – Пошли, батя, покурим.
– Да я вроде тока что. Но разве что за компанию. За компанию и жид удавился… Дай-ка мне свою папиросочку городскую, спробуем.
VIКогда мужики вышли, молодуха участливо спросила мать:
– А вы замуж вышли по любви? – Но так как мать лишь недоуменно пожала плечами, то молодуха со знанием дела разъяснила: – Раньше же в деревнях насильно отдавали, из расчета. Я недавно видела в кино: у отца дочь выросла… красавица, а он ее отдал за старика… вдового. Тот богатый был, кулак, по вашему.
– За старика? – подивилась мать. – Ну, этот уж изверг, не отец. Какой же родитель зла своему чаду пожелает?! За старика… Эка страмотишша-то какая.
– Но ведь насильно ж отдавали?
– Не знаю, Марусенька, не знаю. Может, и насильно где. Не знаю, не видела такого, хошь убей. Быват, мужик нестарый овдовеет, дак и пойдет девка на детей, пожалеет мужика и ребятёшек. А за старика… Отродясь такого не слыхала. Это в городу у вас, поди, такое деется…
– Но ведь родители же все решали?
– На то они родители, чтобы решать. Это сиротинушке беда, некому благословить, под Божий венец проводить.
– Нет, девушке же хочется самой себе выбрать жениха.
– Ну в добрых-то домах, бывало, и согласья спрашивали. А и не спросят, дак тоже не беда – родителям видней. Больно она, соплюшка, понимат. Ей блудня подмигнет да наплетет с три короба, она и хвост трубой. А потом всю жись слезами умыватся. Ладно ежели возьмет, а то наигратся да кинет. А родители век прожили, не таких видали ловкачей. Оне уж, дева, знают, за кого отдать, а кому и отказать. Девка может себе найти на погулянье, а родители, ежли добрые, – на жизнь. Кто же своей дочке счастья не желат?! Да хошь и сына взять.
– А чего ж тогда невесты плакали, заливались?
– Дак а как же, бара, не заплачешь – тяжело с родимым домом разлучаться, жалко с отцом матушкой прощаться.
– Ну вот вы не ответили: вы с отцом по любви жили?
– А как же, Маруся, без любви-то, ежли мужик богоданный. В церкви Христовой венчались… За мужика завалюсь, никого не боюсь, – засмеялась мать.
– Не понимаю я этого, – насмешливо покачала молодуха головой. – Видно, плохо родители выбирали. Посмотришь у вас в деревне, редко где живут счастливо. Женщины замотанные, мужья пьют.
– Чо поделаешь, Марусенька, во грехе живем, – мать привычно побожилась, – да и жизнь такая пошла… кособокая. Шиворот-навыворот… Вот и живем, как нехристи… Тятя мой баял: раньше жили просто, да лет по сто, а теперь по пятьдесят, да и то на собачью стать. Вот оно как… и воем, за волю взявшись. Своя-то воля, она пуще неволи…
Мать спохватилась, зябко передернулась, потому что на дух не переносила эдакие пустобайные, как она выражалась, суесловные говоря; хотя и сама ими, окаянными, грешила, но потом вслух и про себя сокрушалась, словно, сдуру поведав самое сокровенное, заголилась, подставила себя, нагую, чужим, бесстыжим глазам.
Пришли мужики, расселись, выпили, Алексей опять затянул недопетую песню:
А-а-а вернусь домо-о-ой д-на-а зака-ате дня-а-а,
Напою-у жену-у-у-у… —
переинача строчки из песни, весело пихнул невесту локтем, а когда она повернула к нему смеющееся, счастливое лицо, хитро подмигнул и быстро довел:
…обниму-у коня-а-а-а…
Невеста смачно вытянула его промеж лопаток и, придержав ладонь, огладила крутую спину, с кошачьей гибкостью приникнув грудью к Алексееву плечу.
– Смотри, в темноте кобылицу крашеную не обними. А то жену напоишь, а сам по деревне побежишь… У него здесь, чего доброго, и завлекалочка осталась.
Мать, припомнив дочку бабки Смолянихи, с которой Алексей до армии гулял и письма слал, сердито поджала губы. В деревне поговаривали, что она от Алексея и брюхо нагуляла, а потом уж в городе, мол, выдавили ребенчишка, да нечисто сделали, открылись у девки смертные ключи – кровотеченье, значит, едва отвадились. Деревенские бабы и жалели и осуждали девку: не сберегла, мол, первую постель, устроила собачью сбеглишь, вот Бог и наказал. Мать не судила Смолянихину дочку строго ни про себя, ни в людях, жалела, – так уж чаяла ее за Алексея своего. Ну да, видно, не судьба.
Алексей, быстро поборов минутную растерянность, ничего не ответил невесте, вместо ответа ласково шлепнул ее ниже спины, а застольщикам велел:
– Давайте-ка споем что-нибудь веселое…
Мать, словно ей подали знак, наладилась плакать, опять о чем-то закручинилась.
– Ну-ка, мать, подтягивай, – приказал Алексей. – Нашу споем, краснобаевскую.
Вы не вейтеся русые кудри.
Над моею больной головой…
Мать подбодрилась, затянула, но голос ее тут же оборвался, соскользнул в плач. И у Ванюшки, как у матери, тоже слезки на колески: в горле пересохло, сузилось, и он, все так же лежа на полу, подглядывая сквозь щелку в шторах, уже вроде не дышал, а тяжко, через шершавый затор сглатывал воздух. Боясь расплакаться в голос, – не дай бог, за столом услышат, пристыдят, что подслушивал взрослые разговоры, – но не в силах дальше смотреть на плачущую мать, Ванюшка на пузе тихонечко уполз на кровать. Там его вдруг начал колотить озноб – видно, перележал на холодном полу. Забившись под одеяло, съежившись калачом, завсхлипывал чуть слышно, видя перед глазами материно горькое лицо, неожиданно ясно осознав, что она уже почти старая и – что жутко и умом непостижимо – может… Ванюшка даже мысленно не смог проговорить – страшно стало, и так жалко мать и в то же время себя самого, будто уже осиротевшего, так жалко, что он не выдержал и заскулил от обиды, прикусывая край ватного одеяла, чтобы не разреветься в полную, занывшую душу. Так в плаче, облегчающем, расслабляющем, и заснул.
VIIГосподи милостивый, и чего не увидишь во сне даже и в малые лета?! Узришь себя иной раз в таком богомерзком деле, что на заре аж содрогнешься при одном лишь поминании, а потом мучительно гадаешь: то ли бес водил тебя за ручку по старшным и сладостным соблазнам, то ли Отец Небесный казал всю богомерзость их, чтоб остерегался. И долго лежишь, не находя себе покоя от страха перед черным и жутким в себе, обычно притаенным, а теперь открывшимся во сне, будто даже против воли твоей. Снова припомнишь сон, окатишься холодным потом, – Господи, Иисусе Христе, спаси и сохрани, мя грешного!.. – и даже посреди солнечного дня содеянное во сне будет поминаться, маять стыдом, отчего станет боязно и неловко смотреть людям в глаза – как бы не узрели в твоих очах неуходящее жестоковыйное, но манящее, дающее полную волю во сне.
Снились Ванюшке отливающие новизной, жестяно гремящие брюки, которые отчетливо, даже во сне, пахли слежалой пылью прилавков, яблоками и даже тетей Малиной, ее духами, которыми, как он подсмотрел, гостья мазала себе лоб и за ушами. Виделось ему, как он важно вышагивает по родной степноозерской улице – влажно-голубое, словно выкрашенное акварелью небо и такое же акварельно растекшееся солнце. Идет он мимо щербатых, покосившихся оград и палисадов, с неожиданно высокого роста насмешливо косится на темные, измельчавшие избенки, на притихших по своим лавочкам соседей, которые с почтением кланяются ему и, дивясь, покачивают головами. Но парнишка даже глазом не ведет в их сторону, потому что под ручку с ним сама тетя Малина, и он, выходит, вроде как жених.
Пушистые волосы городской невесты легонько, поглаживая и дразня, касаются его щеки – роста они сейчас одинакового – и Ванюшкина голова идет кругом, а соседские ребятишки – Маркен, Раднашка с Базыркой, братья Сёмкины – высыпавшие из своих оград, как на смотрины, моргают глазами, ничегошеньки не понимая, но подойти боятся, не говоря уж о том, чтобы заговорить. Ванюшке слышится злой и надсадный голос матери, зовущий его домой, но сын, лишь раздраженно дернув плечом, не оборачивается на зов. Они выходят под ручку с невестой к самому озеру, садятся в лодку с алым парусом и плывут на другой берег. Еще слышится какое-то время гаснущий материн вопль, но уже белеют высоченные городские дома, где зазывно позванивает трамвай, из окошек которого высовываются обезьянки в матросских бескозырках, в синих тельниках, а сам трамвай везет корова, вроде ихней Майки – такая же на обличку, бурая, с простоквашными облаками по брюху, – везет, но при этом все пытается встать на задние копыта и поклониться. Невеста подает руку и затягивает его в трамвай, где на него тут же кучей малой наваливаются обезьянки и начинают шарить в волосах, в ушах, щекотать под мышками…
Ванюшка просыпается и даже в кромешной темени различает, что, умостившись с краю, спит мать, со сна обняв его за шею и горячо дыша в голову. Сын раздраженно отодвигается, потому что от матери идет мутящий сивушный дух. Вокруг вязкая ночь, и глухая, после гулянки, омертвелая тишина. Покрутившись, повертевшись, поворчав на мать, своим шумным, со всхлипами, прерывистым дыханием мешающую спать, снова неприметно опускается в сон.
…Тетя Малина и Алексей, держащий два чемодана, выходят за ограду; Ванюшка рвется следом, но мать цепко держит его за руку, тогда он, плача и рыча, обзываясь, кусает за материну кисть и, освободившись, бежит без оглядки за молодыми. Вот он уже робко крадется по залитой белесым солнцем, белокаменной городской улице, потом идет смелее, сунув руки в карманы брюк и приветливо улыбаясь пестроте магазинских витрин, упертым в небо домам, из широких распахнутых окон которых глядят чистенькие, нарядные люди и все, но почему-то тетиным голосом, поют песню, какую гостья пела за столом:
И тот кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет…
Над домами полощат разноцветные флаги, плавают в небе надутые пузыри, вьются, роятся голуби, и люди, разнаряженные, как картинки, всё идут и идут ему встречь, дивясь на его обновы. Парнишка, смущаясь взглядов, прямиком целит к продавщице, в тени разлапистого тополя торгующей мороженым в хрустящих стаканчиках. Продавщица пухленькая, смуглая, на лицо вроде вылитая тетя Малина, хотя нет, просто смахивает сильно, потому что тетя стоит возле него и говорит, что есть надо не спеша, старательно пережевывая пищу. Он счастливо и удивленно смеется – неужели и мороженое пища?.. – жадно откусывает, но не чует во рту ожидаемого сладкого и прохладного – во рту лишь першащая горло, полынно-горькая, сухая пустота. И вдруг мороженое выскальзывает из руки, падает, оставляя на брюках белый, кляксами, след, потом растекается лужицей по горячему асфальту, будто по раскаленной сковородке, и тут же на глазах испаряется. Ванюшка испуганно вжимает голову в плечи, глядит снизу вверх на тетю и не узнает – лицо ее по-зверушечьи заузилось, нос завис над провалившимся ртом, седые, всклоченные пряди волос упали на глаза, вспыхивающие в темноте голубовато-зеленым, студеным пламенем. Это уже не тетя Малина – к нему тянуло свои костлявые руки синее чудище, о каких он сам ведал ребятам в страшных историях и рисовал сидящими на облаке и удящими степноозерских рыбаков… Ванюшка побежал и, задыхаясь от бега и страха, стал колотиться то в одну, то в другую калитку, но все были заперты. А это синее чудище гналось по пятам и вот-вот уже должно было схватить. Тут он увидел свою, спасительно, настежь распахнутую калитку, где померещилось материно лицо, побежал к родимой, но дорогу вдруг заступил Хитрый Митрий и, пошатываясь, разведя руки, начал ловить. Ванюшка испуганно остановился, сердце его замерло, вроде совсем перестало биться – сзади уже слышалась тяжело сопящая, бухающая ногами в ночной тиши погоня, а прямо на него надвигался всей тушей Хитрый Митрий, приговаривая зло: «Ах ты, сучонок, опять в огород залез, всю репу повыдергал…» Хитрый Митрий замахнулся березовым дрыном, но тут Ванюшку заслонили Сёмкин и откуда-то появившийся дядя Ваня Житихин, Ванюшкин крёстный… Хитрый Митрий махнул над ними березовым дрыном, и те пали, а разъяренный Митрий погнался за Ванюшкой, который бежал, видя перед глазами отворенную широко калитку родимого дома, но ни на шаг не приближаясь к ней, – ноги, от испуга ставшие ватными, вяло перебирали на одном месте, подгибались, а крик, раздирающий горло, вылетал не наполненный звуком.
– Ма-а-ама-а-а-а!.. – все же крикнул он в голос и сразу же проснулся.
Ничего не понимая, чувствуя, как по мокрому от пота телу прокатываются волны страха, Ванюшка долго и тупо смотрел в потолок. Наконец осознал, что это был лишь страшный сон, и облегченно улыбнулся. Ночь лишь чуточку рассинелась, но матери рядом уже не было. На другой койке, валяясь чуть ли не поперек ее, упав прямо в одежде поверх покрывала, спал отец, бурливо всхрапывая, отдуваясь с присвистом и причмоком и даже кого-то матюгая во сне. Один отцовский хромовый сапог лежал посреди горницы, другой возле койки – видно, мать стягивала их, мучилась, а стянув, в досаде разбросала.
Ванюшка старался поскорее забыть соннную жуть, раздраженно отмахиваясь от нее, но если сон канул в память, то тревога, посеянная им, не давала покоя, и она, эта тревога, перешла в беспокойство о брюках: там ли они, в сундуке ли, не случилось ли с ними чего?..
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?