Электронная библиотека » Анатолий Малкин » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 27 мая 2016, 12:20


Автор книги: Анатолий Малкин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В магазинах, что торговали знаменитой финифтью, прикупил очень милый эмалевый крестик на цепочке. На почте разглядывал конторку позапрошлого века с дырками на месте чернильниц-непроливашек, сплошь заляпанную пятнами от сургуча, и вдруг уселся перед ней и написал письмо Косте. Наклеил на него марку и опустил в почтовый ящик, предвкушая, как будет весело, когда письмецо принесут в баню.

Продолжая прогулку, зашел в справочное бюро, где весьма удивились моей фамилии и сообщили, что в городе Ростов Великий самих Ростовых нету вовсе, зато живет много Васюковых.

В соборах рассматривал знаменитые и особо почитаемые иконы, поставил перед ними свечку за Акакия и, подумав, еще за однофамильца-соседа.

Возле церкви вдруг испугался, разглядев среди просящих подаяния фигуру давешнего бомжа, но понял, что ошибся, и так этому обрадовался, что начал раздавать побирающимся деньги, чуть не устроив настоящее побоище. Было еще желание полюбоваться городом с воды, но стало быстро темнеть, и я отправился в гостиницу ужинать в ресторане с громким названием «Париж».

Бешеного электрического света на улицах здесь не водилось, поэтому ночь в город пришла, как и положено, в свое время. Ближе к рассвету в тусклой пустоте забытья вдруг показалась Оля-Оленька, а потом и ее телефонный звонок прорвался в сон.

– Вам не стыдно?

– Очень.

– Почему вы все время теряетесь?

– Вы в субботу в баню пойдете со мной?

– Григорий Ильич!

– Вот и хорошо! Записывайте. – Продиктовал свой адрес, объяснил, где лежат запасные ключи и как, в случае чего, найти коменданта.

С чернотой ночи за окнами уже вовсю расправлялось утро, поджигая небо лучами встающего солнца…

25

В московском доме наверху оказалось на удивление чисто. Если бы дверь в квартиру соседа не была крест-накрест заклеена предостерегающей полицейской лентой, понять, что здесь что-то случилось, было нельзя. Моя дверь, которую я оставил с четырьмя дырками, выглядела совершенно новой – комендант деньги не прокутил и сделал все, как договаривались, честь по чести. Я собрался было позвонить, но дверь оказалась не заперта, а из глубины квартиры был слышен плеск воды и звуки песни:

 
Бывает все на свете хорошо,
В чем дело, сразу не поймешь,
А просто летний дождь прошел,
Нормальный летний дождь.
 

Курлыкающий сипловатый голосок молодого и забавного в те годы Михалкова доносился из телевизора. За окнами погода вдруг вошла в резонанс с музыкой – из синего безоблачного неба полетел вниз сверкающий в солнечных лучах дождь – мама почему-то звала такой дождь грибным – в кастрюлях на кухне что-то варилось, и дух вырывался из-под крышек нестерпимо вкусный.

В ванной Оля-Оленька пыталась подпевать Никите. Но фальшивила она здорово – хотя, может, из-за долгого молчания у нее разладилась тонкая настройка между ухом и связками?

А вот что я увидел через щель в двери ванной, меня вдохновило. И я никак не мог выбрать: сначала позавтракать, а потом в постель – или наоборот? Жизнь явно устремилась по новому кругу – так молодо я не ощущал себя давно, очень давно.

Любовь вместо голода мы выбрали сообща и, надо сказать, не прогадали, потому что, оказывается, можно вполне насытиться набухшими от желания красными сосками и податливыми упругими губами, а еще терпкой влагой вагины, трепещущей от незнакомой ласки, и тончайшим персиковым запахом белоснежной без единого пятнышка кожи, покрытой еле заметным, почти детским пушком.

Кормила она меня уже под утро, когда угас и первый, и второй, и сотый пыл.

– Ты ведь меня не случайно встретила?

– Нет, я ходила на сеансы дельфинотерапии, как потенциальный аутист, и там увидела, как вы касатке язык чесали и голову ей в пасть клали, видела, как вас звери любят – вот и запомнила.

– Это ж сколько лет назад было?

– Пятнадцать.

– А я все мучился – думал, что очень похож на Николсона, и поэтому ты не смогла устоять.

– Ну, чего вы надо мной все время смеетесь?

– Не притворяйся дурочкой – тебе это не идет. – И попросил добавки.

Обожаю, когда борщ постоит ночь и наберет силу – очень вкусный он у нее получился.

26

На даче у Кости было так же душевно, как и раньше – после парной мы прыгали в речку и орали на всю округу, радуясь тому, что встретились снова. Потом сели за стол, поставили фото Акакия, накрыли его рюмку с водкой куском хлеба и попросили у него прощения, что не смогли быть рядом.

Оле-Оленьке понравилось быть с нами, и она понравилась ребятам – за ее спиной они показывали мне большие пальцы.

Потом мы остались вдвоем и снова любили друг друга без памяти.

– Я очень хочу ребенка от тебя.

– А как же Егор?

– Он не узнает.

– Как же ты, и со мной, и с ним?

– Глупый, сейчас переспать – это такая ерунда. Вопрос совсем не в сексе.

– А в чем?

– Важно любить. Во всяком случае для меня.

– И ты?

– Тебя – люблю, но буду с ним, потому что любит он.

Вечером она вдруг засобиралась в город, хотя все ее хором уговаривали потерпеть до утра. Я проводил ее до электрички и долго смотрел вслед уходящему составу, неожиданно ощутив, как тревожно стало внутри.

На обратном пути почти возле Костиного дома попал под грозу, очень странную грозу без дождя, но с летящим откуда-то со стороны полей сильным ветром и дикими сполохами зарниц в полнеба.

Вдруг в дуб, стоявший около дома Кости, влетела ветвистая молния, рассыпавшись по его ветвям гирляндой огней, и дерево просто истлело на глазах, превратившись в черный уголь.

Когда от дерева отделился шар молнии, я не стал шевелиться, зная, что он идет всегда на движение. Шар остановился напротив меня, слегка покачиваясь под порывами ветра и тоненько потрескивая. Из него выползла тонкая струйка плазмы голубого цвета, которая осторожно коснулась моей груди, не больно, а наоборот, немного щекотно, и по этой электрической дорожке что-то побежало из меня внутрь шара, а по моему телу проплыли медленные голубые волны. Потом струйка втянулась в шар обратно, и он уплыл куда-то вверх, забрав с собой свет из домов поселка.

В неожиданно наступившей первобытной темноте багровели угли остывающих после горячей шашлычной работы костров, и в окнах трепетало тусклое пламя свечей или керосиновых ламп. Еще блуждали по заборам и столбам лучи ручных фонарей – жители пытались отыскать место повреждения. Один луч высветил меня, лежащего на траве, все кинулись мне помогать, пытались делать искусственное дыхание, что-то громко кричали, но я уже их не понимал.

27

Я нырнул в забытье, как в морскую воду – вместо ног у меня был хвост, раздвоенный на конце и похожий на опахало, вместо рук – быстрые кили плавников, и я плыл по прозрачному до самого дна бирюзовому Ионическому морю вдоль гористого берега какого-то греческого острова, ожидая, когда появится Катя, и я снова услышу, как бьется ее сердце.

Удивительно, но в дельфиньем теле мне было удобно, как в собственном, – я вбирал в себя все звуки, летящие вокруг, любовался красками подводного мира, которые видел словно в стереокино, все сразу и до самых мельчайших подробностей. Легкие мои наслаждались острым, насыщенным йодом морским воздухом. Все это я ощущал необычайно отчетливо, вплоть до явственного скрипа соли на зубах, но в то же время главная часть меня ни на секунду не забывала, что это сон, и хотя не хотела просыпаться, но пыталась понять его, объясняя себе где-то внутри, что растворение в природе, восторг и наслаждение от этого, давно небывалая, почти молодая страсть – это на самом деле спасательная операция моего собственного мозга, переполненного чудовищными воспоминаниями мозга, который впал в гипнотический транс и судорожно пытался очистить себя от токсинов страха.

А потом появились мои дельфины. Они выпрыгнули из воды и затанцевали на хвостах, словно на носочках ног, как танцуют испанскую хоту, перебирая плавниками хвостов валуны волн, выбегавших из-за мыса, за которым начиналось открытое море. Я увидел, что Катюха была уже не одна и что она больше мне не подвластна.

И теперь наконец я смог опуститься в давно манившую меня глубину.

28

Письмо из Ростова Великого от Ростова Григория Ильича шло долго, почти девять дней. Там была всего одна фраза:


«Как глупо, что все кончается, а я и не понял, для чего был здесь».


2015 год

Жизнь, потраченная на жизнь

Всего опасаюсь, но ничего не боюсь.


Из глубины сна выплывали разделенные равномерными интервалами слова: пить-пять, пить-пять, пять, пятьпятьпятьпять. Что пять? Зачем пять?

Ему настойчиво напоминали про что-то важное.

– Пять часов, что ли? Five F. M. по-английски. Смешно во сне заниматься языком.

С первого этажа донесся бой старательных напольных часов.

– Вот и все, сон – по боку, пожалте жить.

Глаза открылись сами собой, уперлись в темноту деревянного потолка, и он сразу вспомнил, что завтра, к пяти часам утра, ему стукнет полтинник.

* * *

Первое время после расставания он мог спать только на третьем этаже, на скрипучей старенькой тахте – никак не мог заставить себя войти в спальню. Годы совместной жизни так изменили мир вокруг него, его привычки, привязанности, желания и мечты, что, когда жена ушла, у него началась ломка.

И однажды, после хорошей выпивки, ноги сами отвели его в спальню, на привычное место. Проснувшись там утром, он вдруг понял, что больше не тревожится из-за того, что не слышит дыхания рядом, не боится повернуться и не увидеть ее родное лицо, которое так красиво оттеняли на белом полотне разметавшиеся золотистые волосы.

И вот от этого открытия стало ему тоскливо.

* * *

Еще вспомнил, что домоуправительница Демидовна в отпуске, и не стоило дожидаться, когда снизу позовут спускаться к завтраку, что не будет сегодня горячих сочных творожников или любимых картофельных драников.

И он сам решил остаться один, до самого того момента, когда пятьдесят лет назад родился мальчик Глеб.

И точно знал, почему этого захотел.


Накинув халат и ощущая босыми ногами холод остывшего за ночь пола, он отыскал тапочки, один из которых лежал почему-то аж на лестнице, в ванной сполоснул ледяной водой лицо, спустился на первый этаж и, потыкавшись в холодильник, соорудил яичницу из десятка мелких перепелиных яиц вперемешку с ярко-красными мелкими помидорами. Вычистив куском булки дно сковородки, закурил первую утреннюю сигарету, дожидаясь от сверкающей никелем заграничной кофе-машины крепкого кофе, – он никак не мог понять, почему в любой итальянской забегаловке из похожего агрегата выходил ароматный и вкусный напиток, а дома такой же кофе получался невкусным.

Потом в полной тишине и одиночестве побродил по дому…

Выполненный по эскизам жены, просторный, деревянный, по-хорошему уютный, безо всяких глупых на природе белых поверхностей, дом был уже несколько дней заставлен фотографиями. Их было великое множество, больших и маленьких, в поблескивающих тусклым никелем металлических рамках. Они стояли вдоль стен комнат и коридоров, шеренгами поднимались по ступенькам лестниц, от нижнего зимнего сада до третьего этажа, лежали на подоконниках на раздвинутом полностью обеденном круглом столе, диванах, креслах и стульях.

Выставка, которую он придумал, была собрана, и порядок движения задан: она начиналась на третьем этаже с фотографии Ольги, которая сидела в лодке с огромной рыбиной в руках. От нее надо было спуститься вниз и дойти до портрета Сереги, где он в окровавленной рубашке лежал на каменистом берегу горной речки. А на первом этаже выставка заканчивалась большой фотографией Инги – он сделал этот, как оказалось, прощальный снимок на вокзале, когда его поезд уже отходил от платформы…


Возился с архивом долго, от снимка к снимку, тщательно выбирая из него то, что было самым ценным, заодно стараясь вытащить себя из растерянности и слабости. Но сегодня вдруг понял, что ощущение пустоты внутри никуда не делось.


Решил двинуть на улицу, проветрить голову. Уселся в прихожей на низкую лавку под зеркалом и стал натягивать любимые сапоги, которые купил по случаю в Швейцарии и берег уже лет шесть или семь – больше таких удобных нигде не попадалось.

Кряхтя из-за выросшего за последний год дурацкого живота, с трудом застегнул молнию, накинул мягкое пальтецо, едва достававшее до колен, шею обмотал длинным красным шарфом, а на голову напялил черную круглую шапочку – в телевизионных сериалах в похожих разгуливали всякие киллеры и братки. На крыльце свистнул Фекле, даме антрацитового цвета и очень серьезного характера. Она единственного его боялась и обожала, как главного вожака своей счастливой собачьей жизни. Глеб Григорьевич был хмур, и собака, осторожно заглядывая ему в глаза, побежала рядом, стараясь ничем не тревожить хозяина. А он и не обратил внимания на ее заботу – как лось, не разбирая дороги, стал ломиться в глубину леса, словно пытался найти там то, что могло его утешить или хотя бы успокоить.

* * *

Раньше его звали просто Глебом, а бабушка, пока была жива, только Хлебушком и кликала, да еще и с характерным крестьянским горловым звуком в начале прозвища. В жизнь он выпал из семьи, совсем ничем не выделявшейся среди других семей советских обывателей – квартира-распашонка в блочной хрущевке первых лет постройки, на окраине города, жизнь впритирку с зарплатой отца в сто пятьдесят рэ в месяц, плюс военная пенсия, выезды на летнюю дачу, в леса под Гатчиной, где заготавливались десятки килограммов соленых и маринованных грибов и овощей, а еще и всякого варенья, чтобы кормить всю зиму семь ртов, овчарку ростом с жеребенка, и толстого сибирского кота.

Денег в доме не водилось хронически, и потому не хватало нужной одежды, нужной мебели, и вообще всего нужного – что уж тут говорить о несбыточной мечте отца – тольяттинской «копейке». В достатке было только сыновей, родившихся в пять послевоенных лет и в детстве не очень походивших друг на друга. Говорило ли это о том, что брак раненого пожилого майора и молоденькой медсестры, подкрепленный богатым, по военным меркам, офицерским аттестатом, не мог быть достаточным основанием для любви, Глебу не было известно, но все сорок послевоенных лет его мать оставалась рядом с отцом, вплоть до его смерти.

 
Вспоминаю все, как было я, сыночек.
Стали грустными глаза твои, сыночек.
Может быть, она тебя забыла?
Знать не хочет, знать не хочет?
 

На ночной улице горланил окончивший восемь классов счастливый Глеб. Он бродил с компанией белой ночью по пустынному краю города, и жалостливые слова эти ложились бальзамом на слегка нетрезвую его душу, вызывая дрожь в голосе.

Школа, с ее страхом на уроках, ужасом в раздевалке, пахнущими хлоркой туалетами и ощущением собственного ничтожества, осталась наконец позади. И Глебу в его фантазиях мерещилось, что он теперь изменится и встретит ту, которая посмотрит на него без усмешки.

Лопоухий и очкастый, обкорнанный в парикмахерской за углом под так называемую канадку, в уродливых сандалиях фабрики «Скороход» и мятых вьетнамских джинсах, он не знал еще, что от себя убежать невозможно и люди всегда распознают твою душу, как только ты потрешься среди них.

Отец Глеба был кадровым военным, так что Глеб поменял много школ в разных концах страны, не успевая привыкнуть ни к одной, пока отца подчистую не уволили из армии и семья не осела в Ленинграде. Здесь он и заканчивал срок на школьной каторге – дополз, додержался и вымолил восемь троек в аттестате за восьмой класс.

Эти оценки говорили сами за себя, и осень он начинал не в девятом классе, а в затрапезном техникуме, в который принимали и таких, как он. Хотя, что значит принимали? После Глебовых троек по истории и за сочинение и оглушительного пролета на экзамене по математике отец не выдержал двухдневного бойкота матери, надел пиджак с четырьмя рядами орденов и медалей и, черный от предстоящего унижения, пошел на прием к директору техникума.

И здесь удача впервые оказалась на стороне Глеба.

Отец и директор глянулись друг другу сразу, когда поняли, что воевали рядом, в одной армии у генерала Баграмяна. За это накатили по первой, а дальше пошли история за историей. Отец рассказал свою любимую: как оказался с диверсионной группой под Вязьмой, где полегли сотни тысяч в окружении, он и сам бы там остался, но успел взорвать секретные «Катюши», застрявшие без топлива в тылу у немцев, и чудом выскочил обратно, потому что прямо за его спиной сомкнулись фашистские клещи. И тут выяснилось, что директор техникума, татарин по национальности, тоже побывал в этом адском котле и тоже каким-то чудом сумел со всем своим взводом выбраться практически из безнадежной ситуации. Заговорщицки подмигнув друг другу, они выпили за того еврейско-мусульманского Хранителя их судеб, который позволил им уцелеть.

Словом, Глеб стал студентом.

* * *

Канава с холодной водой, в которую Глеб Григорьевич по задумчивости влетел, оказалась глубокой, и прогулку пришлось срочно закончить. За воротами, умотанная маршем по лесным буеракам Фекла рухнула на землю, а ему пришлось стаскивать с себя промокшие насквозь штаны – все снимать – вплоть до трусов.

Глеб Григорьевич набросил на плечи просторный холщовый халат, всунул босые ноги в теплые боты на резиновом ходу и отправился в бассейн, сгонять жир с хитрого и ленивого тела.

Превосходивший его по толщине как минимум вдвое, сосед по дачному поселку, смеялся над его мучениями и говорил, что тело – единственное, что предаст тебя, заранее предупредив. Он бесстыдно задирал футболку, обнажая мощный живот и спрашивал:

– Вот скажи мне, унылый физкультурник, почему с этим великолепием надо бороться, а не жить в свое удовольствие?


Зима, видимо, была уже близко, потому что над теплой водой сгущалась туманная дымка и, поворачивая на следующий круг, Глеб Григорьевич не мог разглядеть противоположный край бассейна. На восемьдесят шестом круге, выплывая, наконец, из километра, он вдруг зачем-то припомнил строчки о пингвинах, которые прячут жирные тела в утесах и которым недоступна радость бесстрашного буревестника, который гордо реет среди ветра и молний, – и подивился, как намертво завяз в памяти разный школьный вздор.

Время уже не раз и не два за его жизнь переворачивало понятия и смыслы, какие-то и вовсе убирая за ненадобностью.

Из бассейна он шел к дому не торопясь, испытывая странное удовольствие от холодного воздуха, жадно лижущего обнаженные ноги. Бросил в воду замачиваться веники из зверобоя, можжевельника и дуба, натянул на голову белый фетровый колпак, и полез на полок из белой осины, которая совсем не обжигала.

Крупные горошины пота, скатываясь по коже, глухой капелью стучали по доскам пола и выедали глаза. Глеб Григорьевич закрыл их и вдруг увидел лицо отца, совсем уже старого, потерявшего себя в инсульте. Вспомнилось, как отец лежал в ворохе одеял, на старой скрипучей кровати, задвинутой за двустворчатый платяной шкаф. Он сильно высох за время болезни и был совсем седым – как Глеб Григорьевич сейчас.

Чем дольше он жил на свете, тем явственней проступала в его лице и характере похожесть на отца. Подбородок с развилкой был один к одному, и нос с широкими крыльями, и руки, немного коротковатые, не по росту, ну и фамильная упертость, конечно, тоже была от него. А вот глаза были от матери, и резкость в поступках, и непродуманная агрессия, как компенсация неуверенности, преследовала его с детства. А еще холодность сердца, которая странным образом сочеталась с чрезмерной эмоциональностью.

Многое от родителей перемешалось в его натуре. Два совершенно не назначенных друг другу человека, игрой времени, войной, голодом, безысходностью и тоской по любви, соединенные друг с другом, дали ему жизнь и дикую смесь кровей в его венах, которая наперекор разуму и возрасту часто заставляла его поступать против благоразумия.

А потом подумал, что совсем охамел.

Конечно, приходит время, когда теряешь робость перед родителями. Когда из богов они превращаются в обыкновенных людей. Но если любишь их, следует охранять тайну, отделяющую маленьких от больших, и понимать предел своих мыслей.

В душе включил воду на полный напор и, яростно смывая с себя листья и иголки, облепившие тело со всех сторон, он неожиданно вспоминал тучи желтых и багряных листьев, раздуваемых ветром, кружившихся над городом, когда хоронили отца.

* * *

Южное кладбище было тогда совсем еще новым, и ехали до него на автобусе довольно долго – сначала миновали Пулковские высоты, потом гигантскую свалку с тучами чаек, круживших над теплыми, неприятно пахнущими испарениями, а затем шли в глубь капустных и картофельных полей, под резкими порывами ветра с залива, который швырял им в лица охапки листьев, пока не добрались до шестнадцатой линии, прокопанной экскаватором прямо в совхозных полях – именно там отвели место бывшим людям, практично полагая, что для их грешных тел чистое место – не главное.

Хоронили отца под звуки залпов почетного караула – так тогда провожали всех военных и отставников тоже. Отец Глеба был уже в серьезном звании после войны, когда Хрущ – по-другому генсека в доме не называли – безжалостно сократил армию и выбросил его на гражданку.

В последние свои годы отец все чаще говорил о неизбежном, все хватал Глеба за рукав – просил заботиться о матери и объяснял, как переоформить его офицерскую пенсию на нее, перед смертью этим мучился, да еще тем, что не съездил на родину к могилам родителей. Он ведь не знал, что через два года Союз рухнет, а вместе с ним и его жизнь, потраченная на три войны и нищенское существование инженера по снабжению секретного завода.

Отец не хотел лежать рядом с евреями, на их отдельном кладбище, наверное, потому, что был воспитан в советском детдоме, куда его и еще двоих сдала мать после смерти мужа, Яши-американца.

Так прозвали деда Глеба Григорьевича, когда перед революцией тот вернулся из канадских северных морей, где гарпуном добывал китов. В первую свою субботу на родине дед нарядил всех своих детей (отец Глеба был из двенадцати самым маленьким) в красивые заграничные костюмчики, а жену в шелковое длинное платье и повел прогуляться по главной улице Могилева, степенно раскланиваясь со знакомыми и важными людьми города. Через полчаса этого счастья ему снесло голову оглоблей – лошади у извозчика испугались чего-то и понесли, а дед, закрывая собой детей, не сдвинулся с места.

До революции и Гражданской войны мать как-то еще дотянула сирот, но потом отправила отца Глеба Григорьевича в детдом. Оттуда он вышел вполне советским человеком, поэтому на кладбище лежать хотел только со своими – с кем прошел войну до Кенигсберга и кому было пополам, каких он кровей.

* * *

Глеб Григорьевич в халате, надетом прямо на распаренное голое тело, удобно устроился на балконе за столом перед самоваром и, покуривая, разглядывал высоченные дубы, принаряженные уже в желтовато-коричневую листву. Бывшая жена не выносила этих его, как она говорила, барских манер, подозревая в дурновкусии.

Осень, с ее резкими переходами от холода к теплу, от света к мраку, капризно играла с погодой, и после яркого горячего солнца вдруг наволокла на небо облаков с темно-коричневыми дождливыми животами. Облака остановились над крышей дома и напрудили много холодной дождевой воды. Глебу Григорьевичу стало зябко, и он ушел на диван, в зимний сад. Там он долго лежал, разглядывая сучковатый деревянный потолок.

Время, вместе с редким перезвоном часов, словно застряло около полудня, и даже перекликающиеся в телевизоре, как попугайчики, футбольные комментаторы совсем не скрашивали погоду своими глуповатыми шуточками. Глеб Григорьевич пощелкал пультом, переключая каналы, и наткнулся на передачу, где жеманные мужчины и женщины пытались пожениться прямо в студии. Он послушал сентенции ведущей – женщины со следами былой красоты, и выключил звук, с досадой отметив, какими вокруг все стали невзрослыми, не знающими удержу и играющими в жизнь.

* * *

До техникума все дождливое, не летнее лето Глеб провел в городе. Мама отказалась сидеть в холоде на дачном участке, схватила в охапку младших братьев и умчалась на хутор возле маленького литовского городка, а отец, когда обнаружил пропажу семейной заначки, три дня молчал, а потом заявил Глебу, что пора привыкать ко взрослой жизни, и быстренько устроил его разнорабочим на склад секретного института.

Каждое утро, ровно в восемь, в здание института сквозь стеклянные двери вливался поток женщин – высоких и маленьких, толстых и худых, красивых и не очень. В дождь они входили в модных тогда плащах-болоньях, громко щелкали одинаковыми черными зонтами, стряхивая с них дождевые капли, в хорошую погоду приходили разодетые в жесткие льняные платья без рукавов или тонкие прозрачные кофточки с плиссированными юбками модной длины, строго до середины колена. Мужчины попадались в этом потоке редко, и их появление приводило женщин в большое волнение – словно их настигло землетрясение. Даже Глеб ощущал на себе любопытные взгляды работниц, что уж говорить о начальнике отдела снабжения Андрее Гвидоновиче Сапогове – огромном, почти двухметровом добродушном кашалоте, – когда по утрам он небрежно рассекал безбрежное женское море.

Рабочий день начальник обычно начинал в своем кабинете, где из письменного стола навсегда были удалены все ящики – иначе внутрь не помещалась бутылка «Перцовой» багрового химического цвета. Поучая Глеба, Андрей Гвидонович неожиданно делал паузу, открывал дверцу в тумбе стола, наклонялся и быстро совершал резкое движение головой, после чего тут же распрямлялся и с торжественным видом клал на стол якобы найденный лист бумаги или карандаш. По ходу этих неоднократных действий глаза начальника наполнялись тягучей бархатной поволокой, взгляд обретал нежность, а нос багровел. Инструктаж никогда не заканчивался, потому что Андрей Гвидонович в какой-то момент замирал, упираясь взглядом в пол, словно его мучал тяжелый немой вопрос, затем набрасывал на плечи светлый габардиновый пиджак и, небрежно кивнув Глебу на прощанье, в мгновение исчезал в глубинах института, точно морской хищник, почуявший на горизонте косяк вкусных рыб.

Через месяц Глеб обжился на новом месте. Перекатывание тяжелых рулонов бумаги быстро привело его фигуру в порядок – вместо мягкого живота неожиданно появились твердые квадратики пресса, совсем как у культуристов, плечи развернулись, а взгляд приобрел правильную мужскую твердость. И это разглядели. Глеба все чаще просили принести бумаги или подвинуть мебель, ну, и еще что-нибудь такое же, очень нужное. За кульманами работали сплошь только женщины, которые в огромных душных залах конструкторского бюро не очень-то стеснялись в поисках прохлады и накидывали халатики на почти обнаженные тела – многое можно заметить, когда перед тобой ненароком распахиваются полы халатика или когда в глубоком вырезе показывается ничем не стесненная грудь.

И вот однажды эта счастливая игра закончилось. Как-то после обеда Глеб вернулся в подвал, и его встретила Светлана, чертежница с четвертого этажа. Спустилась она к нему, конечно же, на спор – но Глеб это понял намного позже, только когда повзрослел, – а тогда от неожиданности даже дышать перестал. Он стоял столбом, не смея пошевелиться, охваченный неведомым до сих пор сладким ужасом.

До конца обеденного перерыва оставалось пятнадцать минут, поэтому девушка была деловита и сосредоточенна. Захлопнула дверь и, подталкивая Глеба в спину, подвела его к стопкам нарезанной бумаги, повернула к себе и медленно расстегнула пуговицы на халате. Глеб не смог зажмуриться или отвернуться – под халатом у нее ничего не было, или, наоборот, – там было все.

Светлана толкнула его на бумагу и, смеясь, спросила о чем-то. А он не расслышал ее слов – точно оглох от неожиданности, – но на всякий случай кивнул.

Светлана была девушкой крупной, и Глеб задыхался под ее тяжестью, а она не отпускала его. Но он так испугался, что ничем не смог ей ответить… Скоро она приподнялась над ним, захохотала и произнесла несколько слов, которыми женщины легко уничтожают мужчин, даже таких маленьких, каким был Глеб. Он понял смысл ее слов и попытался объясниться, но Светлана уже потеряла к нему интерес – она уходила в темноту подвала, презрительно покачивая крутыми белыми бедрами и медленно надевая на ходу свой халатик…

Глеб лежал со спущенными до колен брюками, и ему было безумно холодно в душном и жарком подвале. Он понимал, что случилось нечто ужасное и весть о его позоре уже понеслась по этажам института.

С возрастом Глеб Григорьевич спокойно научился переживать подобные моменты – он знал, что нормальный, просто никогда не умел любить, как кролики. А тогда мальчик Глеб, крадучись, прошмыгнул через железные ворота института, добежал по безлюдным улицам и дворам до дома, влетел в ванную и долго стоял под ледяным душем, пытаясь смыть позор. Потом он упал на кровать и провалился в глубокий сон без сновидений, а к утру у него поднялась температура. Неделю Глеб не вставал с постели, а когда выздоровел, на работу не вернулся…

* * *

Телефонный звонок, перебивший смешные мальчишеские воспоминания, был резким и нахальным. Пока Глеб Григорьевич спускался со второго этажа, телефон протрезвонил чуть ли не семь раз, но когда он поднял трубку, услышал в ней лишь невнятный хрип. Какое-то время металлическое эхо возвращало Глебу Григорьевичу его алеканья, а потом раздались звуки отбоя.

Он подождал немного, но телефон не собирался оживать. Тогда Глеб Григорьевич глянул на часы, затем в окно, где закончился дождь и посветлело, натянул драные дачные джинсы и старую куртку и рванул в ближайший городишко на рынок.

Побродив там среди овощных и фруктовых развалов, Глеб Григорьевич накупил много любимой антоновки, для красоты добавил к ней красных и оранжевых яблок, у пенсионера, сидевшего за ящиком с домашними соленьями, высмотрел банку соленых рыжиков, славно идущих под водочку, и еще, скорее уже от жадности, сторговал у горбоносого унылого азербайджанца арбуз и дыню.

Развлечение вышло на славу.

Он с удивлением отметил, как реагируют на него рыночные торговки, крепко сколоченные, задастые и сисястые, как и положено в России. Они зазывали его к своим прилавкам не только как денежного клиента – их прохладные, острые глаза смотрели на него как-то по-особенному. Женщины эти были не самые счастливые и правильно поняли легкость его поведения. Он, конечно, бы предпочел внимание более молодых и красивых, но из зеркала заднего вида на него смотрел хорошо поживший дядька, которого, чтобы предпочесть, надо было сначала хорошенько узнать, а у молодых на это никогда не хватало времени.

Из-за первой гололедицы на шоссе растянулась дикая пробка, и, чтобы добраться до мясной лавки, Глебу Григорьевичу пришлось огибать ее по знакомым проселочным дорогам. У хозяйки лавки, Риты, женщины до приторности обходительной и услужливой, с быстрыми сметливыми глазками и с волосами, выкрашенными всегда почему-то в бледно-фиолетовый цвет, прикупил три плети правильных свиных ребрышек, которые дома хорошенько прожарил на уличном мангале, а потом дал себе волю.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации