Электронная библиотека » Андре Асиман » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Из Египта. Мемуары"


  • Текст добавлен: 28 декабря 2020, 16:59


Автор книги: Андре Асиман


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Тогда не умирайте.

– Вы не поняли. Я хочу умереть, только не сейчас.

– То есть после свадьбы.

На миг оба замолчали.

– Вы меня насквозь видите, мосье Альберт.

– Более чем. Я же говорил, вам бы следовало жить со мной, а не ползти по жизни, как старый рак, цепляясь за стенки садка.

Святая рассмеялась над этой метафорой.


– Желчный пузырь, фу-ты ну-ты, – ворчал через несколько дней ее муж, заглянув проведать больную вечером после работы и обнаружив, что палата превратилась в настоящий светский салон. – Все эти боли, стоны, бессонные ночи, доктор, скорая, больница, и чем все кончилось? Лежит хихикает. Quelle com dienne![28]28
  Какова притворщица! (фр.)


[Закрыть]
Вот моя бедная мать, да покоится она с миром, действительно мучилась камнями в желчном пузыре. Они-то ее, бедняжку, и свели в могилу. И ни разу ни звука не проронила. Тогда ведь не было обезболивающих, как сейчас: сожмешь кулак, прикусишь посильнее и терпишь молча, чтобы не разбудить детей.

– Главное – хорошо питаться, – добавила Принцесса.

– Я потеряла аппетит. Совсем мало ем.

– Тогда почему тебя так разнесло? – перебил ее муж.

– От нервов, вот почему. Ты здесь всего две минуты, а у меня уже снова бок разболелся.

* * *

В следующие десять лет она не раз возвращалась в ту еврейскую больницу и неизменно страшилась, что операция ее убьет; так продолжалось до самого пятьдесят восьмого, когда ей пришлось уехать из Египта. В конце концов желчные камни удалили в срочном порядке; оперировал ее доктор-египтянин. К счастью, перитонита удалось избежать. А хирурга-еврея, который наблюдал ее все эти годы и которому она вверила свою жизнь, арестовали, лишили лицензии и, по слухам, собирались судить как израильского шпиона.

К тому времени ей уже было за шестьдесят, и она понемногу теряла память. Голова ее покоилась на подушках; я помню, что на бабушке были потрепанный фланелевый халат, жемчужное ожерелье и алюминиевый браслет, который, по ее словам, помогал от ревматизма. Волосы ее сильно поредели и спутались, словно сполз парик. Переводя взгляд на меня, она всякий раз силилась улыбнуться.

– Это конец, мадам Эстер, – сказала она в одно весеннее утро, когда мы с Принцессой пришли ее навестить.

– Не волнуйтесь. Через недельку будете сидеть с дочкой на балконе и, как всегда, греться на солнышке; вы еще меня и всех моих родных переживете.

– Нет, мадам, вы сделаны из стали, – возразила Святая, вспомнив, как муж Принцессы посетовал однажды, что у его супруги даже вместо костей стальные прутья, которые гремят, когда та ночью переворачивается в постели. – К тому же мы все уйдем в свой срок, когда Он призовет нас, не раньше и не позже. – Тут Святая привычно скроила мину скорбного благочестия, которую принимала всякий раз, когда хотела поставить собеседника на место.

Наконец мы попрощались и встали; Святая, не поднимаясь с постели, нежно погладила меня сухонькой розовой ладошкой по шее и пробормотала что-то на ладино. Потом любовно укусила меня за руку и тут же поцеловала, а я крепко ее обнял.

– А меня обнять? – Принцесса взъерошила мне волосы. Не успела она договорить, как я уже обхватил ее обеими руками и крепко сдавил, постепенно усиливая нажатие, поскольку мне хотелось не только убедить Святую, будто я наконец решил исполнить ее желание больше любить Принцессу, но и поддразнить ее, заставив поверить, что за время ее болезни это и правда случилось. Я ждал, что Принцесса обмякнет, уступит моему напору, как обычно уступала Святая. Мне хотелось, чтобы она тоже засыпала меня нежностями, выговорила свои печали, свою любовь, свою страсть – и чем холоднее она держалась, тем сильнее я сжимал ее в объятиях. Но она не знала этой игры, так что в конце концов лишь испустила негромкий брезгливый крик – не то смех, не то визг.

– Вы посмотрите на эти нежности, – воскликнула она с довольной улыбкой. – Нельзя же так сильно любить, – добавила Принцесса, поглаживая меня по голове.

– Я ему то же самое говорю, но он не слушает.

Как и предсказывала Принцесса, через две недели Святая уже сидела на балконе с постоянными своими гостями и нежилась под солнцем; день клонился к вечеру, и жара постепенно спадала. Она божилась, что доктор-египтянин сотворил чудо и она словно помолодела.

– Лет двадцать назад он стал бы разве что слугой и подавал нам чай, – добавила она. – Теперь же подал мне надежду на выздоровление. Бегло говорит по-французски. А видели бы вы его кабинет: такая роскошь! Неплохо для араба, которому нет и тридцати. И если таков их новый режим, что ж, chapeau[29]29
  Снимаю шляпу (фр.).


[Закрыть]
перед новым Египтом.

– Подождите, пока они придут к власти. Тогда и увидите, как этот новый Египет обойдется с вами, мадам Адель, – заметила соседка-гречанка.

– Мне все равно. Этот доктор – истинный джентльмен. И я обязана ему жизнью. Вы удивитесь, но после операции я стала настоящим философом. Благодарю Бога за все, что Он дает; не хочу того, чего у меня нет, и не жалею о том, чего не могу получить. Мы не богаты, однако ни в чем не нуждаемся; я никогда не любила Египет, но мне тут хорошо; вдобавок все, кого я люблю, навещают меня по меньшей мере раз в день. Никогда еще я так не радовалась, что осталась жива.

* * *

– Лучше бы она тогда же и умерла, – заметила тридцать лет спустя Флора, настояв на том, чтобы заплатить за наш кофе в ресторанчике неподалеку от моста Академии. – Потому что ее ждала совершенно собачья смерть, да еще в такой нищете, что поневоле разуверишься в Боге.

Тетушка забрала сдачу, не оставив официанту чаевых.

– Потому что они бесстыжие fannulloni[30]30
  Лентяи, бездельники (ит.).


[Закрыть]
, – пояснила она и, словно извиняясь за ресторанчик, добавила: – Кормят тут не так чтобы вкусно, но все-таки сносно, мне нравится сидеть за столиком в теньке, слушать воду и ни о чем не думать. – Она убрала зубочистку, которую вертела в руках. – Может, потому я и решила поселиться в Венеции – куда ни глянь, везде рядом вода и всегда чуешь море, пусть даже оно воняет; порой по утрам мне кажется, что время повернулось вспять и я снова на Корниш.

Лето в Венеции долгое, добавила она, и больше всего она любит иногда сесть на вапоретто и прокатиться вокруг города, или отправиться в одиночку на Лидо и провести утро на берегу. Она обожает море. Я тоже его люблю, признался я, напомнив, что она-то и научила меня плавать.

Я разглядывал Флору. В шестьдесят семь ее зеленые глаза оставались такими же ясными, какими я их запомнил, а на сужающихся к кончикам пальцах, что разбегались по клавиатуре в первых тактах «Вальдштейна»[31]31
  Соната для фортепиано № 21, которую Бетховен посвятил другу, графу Фердинанду фон Вальдштейну.


[Закрыть]
, по-прежнему желтели пятна от никотина. Я не видел ее десять лет, а до этого – еще пять. Мы снова заговорили о рю Мемфис.

– Она играла не так уж плохо. А вот с дисциплиной у нее был швах. И с памятью. Особенно с памятью. У меня же как раз с дисциплиной все отлично, да и с памятью: отродясь ничего не забываю. До сих пор помню названия всех трамвайных остановок от Рамлеха до Виктории.

Я взял бумажную салфетку, развернул, протянул Флоре свою ручку и попросил записать названия. Она же на всякий случай добавила и линию Рамлех – Бакос: вдруг мне понадобится.

– Только имей в виду, я помню старые названия, а не эти новомодные патриотические, которые ввели при новом режиме: улица Независимости, площадь Свободы и Победы над тем-то и тем-то.

Официант, прежде бросавший на нас хмурые взгляды, отвернулся и беседовал с коллегой через импровизированную ограду, отделявшую наш ресторанчик от соседнего. Завидев пару туристов, в нерешительности разглядывавших нашу пустую террасу, вышел их поприветствовать и, не давая опомниться, предложил следовать за ним.

Флора смотрела, как официант ведет растерявшихся туристов к худшему столику на террасе.

– Порой я ненавижу Италию, – призналась она. – А потом понимаю, что нигде больше не хотела бы жить.

Мы перешли через мост и направились к Кампо Морозини. Днем в воскресенье Венеция казалась совершенно пустынной; лишь изредка навстречу нам попадались группы молодых туристов, отважившихся выйти на улицу в этакий зной. Тихая пьяцца с ее строениями из белого мрамора и травертина почти не спасала от жары. Возле двух заведений на западном краю площади, в которых в это время суток не было ни души, под закрытыми зонтиками с эмблемой «Чинзано», торчавшими вдоль брусчатки, раскалялись на солнце плетеные кресла, по три у каждого столика. Магазинчики на пьяцце были закрыты.

Флора купила мне мороженое.

– Может, тебе нужны сувениры или что-то еще?

Я покачал головой.

– Когда твоя мать приезжает в гости, все время покупает кому-то подарки. Вот я и подумала, вдруг ты тоже хочешь. Тогда – книги?

– Нет. Я приехал повидать тебя.

– Ты приехал повидать меня, – повторила она, явно польщенная тем, что кому-то пришло в голову такое сделать.

Мы шагали узкими пустынными улочками Дзаттере; солнце же, пробираясь по косой, заливало охристым светом оштукатуренные фасады домов вдоль калле дель Трагетто. Изнутри долетал слабый звон тарелок, которые мыли после поздних воскресных семейных завтраков. Еще несколько поворотов – и мы пришли к Флоре. Она жила на первом этаже – или, скорее, в полуподвальном, поскольку тот находился ниже уровня улицы. Как и большинство венецианских квартир, жилище Флоры отличалось исключительной теснотой, а спальня ее, с низким потолком и крошечным оконцем, и вовсе смахивала на скудно меблированную монашескую келью. На тумбочке у кровати стоял старенький магнитофон в окружении кассет: Каллас и Ди Стефано, Ванда Ландовская, Пол Анка. Точно у старшекурсницы в университетской общаге. На комоде я заметил фотографию, на которой явно был изображен я сам, хотя прежде мне ее видеть не доводилось. На миг я даже смутился при мысли, что какая-то часть меня приехала в Венецию и простояла в чужой спальне целых двадцать лет, прежде чем я наконец ее обнаружил.

Во второй – и последней – комнате квартиры стояли бок о бок два стареньких рояля: больше там ничего и не поместилось бы. Мне пришлось протискиваться мимо первого рояля, чтобы добраться до второго. Стены были выложены старомодной пробковой плиткой, отчего комната казалась еще теснее. С трудом представляю себе, как нужно было исхитриться, чтобы открыть там окно.

– Я сюда и не заглядываю. Здесь воняет табаком. Но так я научилась играть. И никто из моих студентов ни разу не жаловался. А если и жаловались…

Она показала мне кухню, где готовила, ела, писала письма, читала, смотрела телевизор и проверяла домашние задания.

Флора принялась убирать со стола.

– Тебе помочь? – спросил я.

– Давай. Положи куда-нибудь все эти бумаги, – она сунула мне целую стопку брошюр, рекламных проспектов, партитур, газет и нераспечатанных писем. Я беспомощно огляделся.

– Разве что на первый рояль, – сказал я, к видимому удовольствию Флоры.

– Я пока вскипячу воду и сделаю нам ньокки. Я сама их приготовила. И напекла овощей. Если у меня что и получается, – она присела на корточки у плиты, чтобы разжечь духовку, – так это ньокки. – Спичка погасла, Флора чиркнула новой. – Кстати, тебе это может быть интересно, – продолжала она, не оставляя попыток зажечь огонь. – Готовить меня научила твоя бабушка. Я учила ее играть на фортепиано, а она меня – готовить. «В один прекрасный день тебе придется готовить мужчине нормальную еду. Музыка – это замечательно, но мужчинам нужен un bon biftek, vous comprenez ce que je veux dire?»[32]32
  Хороший бифштекс, вы понимаете, что я хочу сказать? (фр.)


[Закрыть]
И она показала мне, как готовить сефардские блюда, которые в наши дни даже сами сефарды уже разучились готовить. Рыбу, артишоки, баранину, рис, баклажаны, порей. И, разумеется, барабульку.

Тут мы оба прыснули.

– Вот ты смеешься, а между прочим, бабка твоя была далеко не дура. Она прекрасно умела манипулировать людьми. И ловчее всего вертела той, которая считала себя хитрее. Внушила ей, будто бы не умеет выбирать барабульку, при том что и она, и мать ее, и бабка всю жизнь готовили эту рыбу. Притворилась, будто приняла ее за француженку, поскольку догадалась, что это польстит ее самолюбию, при том что обе выросли в одном и том же районе Константинополя. Прикидывалась глупой, простоватой, рассеянной, хотя всегда отлично знала, что делала.

Подумать только, а ведь в тот вечер, когда они познакомились, мы с мамой тоже были там. И в тот самый день, когда они решили пожениться, я ждала его звонка. Мне следовало заметить первой, я же узнала обо всем последней.

Ну вот, – улыбнулась Флора и наконец позвала меня к столу. – Еще я приготовила одно блюдо, которое ты очень любил в детстве. Надеюсь, с тех пор твои вкусы не изменились.

Она извинилась за ножи из нержавейки с красно-зелеными пластмассовыми ручками, контрастировавшие с вышитой шелком скатертью, которую она постелила на старенький кухонный стол. За двадцать лет, прошедшие с тех пор, как Флора уехала из Египта, она постепенно умудрилась по рассеянности выкинуть в мусор все столовое серебро.

– Такой вот символический конец богатства моего брата, – пояснила она, имея в виду наследство, которое оставил ей Шваб. У нее сохранилось лишь пять серебряных чайных ложечек, и то лишь потому, что она ими не пользовалась, в противном случае лежать бы им на дне Гранд-канала. – Пять серебряных ложечек, – повторила она, словно этой коротенькой фразой подвела итог всей жизни. – Твой отец несколько месяцев скрывал от меня правду, – Флора снова заговорила о моих родителях. – Я тебе передать не могу, в каком я была отчаянии. Я никогда этого не показывала, даже подружилась с твоей матерью, но еще долго, много лет не могла оправиться от случившегося. И даже сейчас порой боюсь, что эту боль мне так и не изжить. А порой мне хочется думать, что и ему не удалось ничего забыть. Знаешь, мы были странной парой – душа вроде бы нараспашку, но друг друга в нее не впускали. Мы прекрасно ладили – при условии, что под рукой был кто-то еще. Оставшись же вдвоем, старательно друг друга избегали: нам даже в одной комнате бывало тягостно и неловко.


Я по сей день живу точно так же. Перехожу улицу наискосок, на концертах всегда сажусь в ряд сбоку, гражданка двух государств, не живу ни в одном, никогда не смотрю людям в глаза, – сказала она; я же, чувствуя, каких усилий ей это стоило со мной, отвел взгляд. – Ни с кем не говорю начистоту, хотя никогда не вру. Даю куда меньше, чем получаю, но все равно частенько остаюсь ни с чем. Даже толком не знаю, кто я такая, знаю себя не лучше, чем соседку, что живет напротив. Когда я здесь, мне хочется быть там; когда я была там, мечтала оказаться здесь, – Флора имела в виду годы, прожитые в Александрии. – «Видишь ли, Флора, – говаривала мне Святая, – ты слишком много думаешь и задаешь слишком много вопросов. А в жизни порой нужно уметь надевать шоры, смотреть только вперед и вдобавок научиться забывать. D barasser[33]33
  Здесь: избавляться, освобождать (фр.).


[Закрыть]
. Нельзя вечно жить в долгу у самой себя».

Как видишь, пока что я сумела лишь избавиться от столового серебра. И всё. Остальное же дотошно записано и хранится в книге, которую я ношу здесь, – она указала на лоб. – Я ничего не забываю – ни того, что было, ни того, как мне хотелось, чтоб было. Я похожа на пожилую вдову, часами перебирающую предметы, которые, скорее всего, давно утратили всякую ценность, но только не для нее, поскольку заменить или выкинуть их сложнее, чем держать в чистоте. – Она примолкла. – Наверное, я помню так много, потому что жила и любила не по годам мало.

Она поднялась и достала с крышки холодильника сюрприз – «хлеб богачей», огромный османский десерт со сливками из козьего молока.

– Самое печальное, что сейчас-то я понимаю: лучше всего Святая умела забывать. Она столько всего забыла, что в конце концов забыла даже саму себя. В пятьдесят восьмом правительство наложило арест на имущество ее мужа, им пришлось бежать из Египта во Францию; представь себе, как эта grande bourgeoise[34]34
  Здесь: величественная буржуазка (фр.).


[Закрыть]
с рю Мемфис – с ее внуками, пианино, чаепитиями – стоит в аэропорту Орли, перепуганная и смущенная, точно пятилетняя девочка: прискорбное зрелище!

Роберт приехал ее встречать; впоследствии, через много лет, рассказывал мне, как она растерянно высматривала его в толпе, даже когда он уже подошел и сказал: «Мама, я здесь!» Он попытался ее обнять, она же принялась отбиваться, крича «Mais je ne vous connais pas, monsieur»[35]35
  Я вас не знаю, мосье (фр.).


[Закрыть]
на этом своем правильном французском. «Это же я, Бертико!» – отвечал он.

По словам Флоры, в конце концов Святая узнала сына, но и тогда лишь погладила его по щеке да заметила: как же ты постарел. Потом извинилась: дескать, ей это показалось, поскольку она без очков, дома забыла, ну да ничего страшного, сейчас пошлет за ними мальчишку. И лишь тогда Роберт осознал масштаб бедствия. Он оставил ее крепкой женщиной, которая подхватывала на руки двух внуков сразу. Сейчас же перед ним стояла неряшливая растерянная старуха, не способная даже составить связную фразу. Полет дался ей очень тяжело: всю дорогу Святая рыдала.

Когда они наконец прибыли на парижский автовокзал и дожидались багажа, бабушка выкинула коленце: улизнула и потерялась. Вернувшийся с чемоданами и носильщиком Роберт застал отца в растрепанных чувствах.

– Что случилось? – спросил он.

– Твоя мать пропала.

Они тут же обратились в полицию. Но поиски заняли несколько дней. В конце концов ее нашли – на другом конце Парижа, за пределами Порт-де-Клиньянкур, без очков, вставных зубов и нижнего белья. Мы уже никогда не узнаем, как она туда попала и что с ней сталось в эти семь суток. В больнице она никак не хотела говорить по-французски и, когда не плакала, бормотала что-то на ладино – мол, вернулась, как собака, на рю Мемфис, но никого не застала дома.

– Роберт рассказывал, она ни на что не жаловалась, – продолжала Флора. – Уверяла, что ей хорошо, монахини и сиделки добры к ней. Но отказывалась от пищи. Скандалы из-за еды были жуткие. Ночами стонала во сне – протяжно, жалобно выла, так, что у Роберта сердце разрывалось: он говорил, что никогда этого не забудет. Звала мать и сына. Проснувшись, что-то вспоминала, бормотала какую-то тарабарщину и снова засыпала.

Повисло молчание. Я выглянул в окно и заметил, что смеркается.

– Я не знал, – признался я.

– Никто не знал. Роберт рассказал мне обо всем много лет спустя. – И, помолчав, спросила: – Ну что, может, кофе?

– Давай, – согласился я и, чтобы нарушить воцарившуюся на кухне гнетущую тишину, поинтересовался, во сколько мне выходить, чтобы успеть на вапоретто.

Флора ответила, мол, это зависит от того, куда мне нужно, да и в любом случае времени еще полно.

– Тогда, быть может, сыграешь нам Шуберта? – спросил я, как мальчишка, не забывший про обещанный подарок.

– Ты правда хочешь послушать Шуберта? – уточнила она, имея в виду мое письмо, в котором, дабы заслужить ее прощение за то, что столько лет ее не навещал, я вспоминал, как теплыми летними вечерами на рю Мемфис Флора играла Шуберта. Она тогда ответила, мол, твоя бабка терпеть не могла Шуберта.

– Но если тебе запомнился Шуберт, что ж, так тому и быть. Может, мы и правда играли Шуберта.

Я написал, что она совершенно точно играла сонату си-бемоль мажор.

– Раз ты так настаиваешь, – уступила Флора. – Может, я репетировала одна, а ты услышал.

По-моему, она все еще подозревала, что я это выдумал. Я и сам уже засомневался.

– Как бы то ни было, ты услышишь Шуберта, как я играла его, когда немцы стояли у самой Александрии и вся семья была уверена, что грядет конец света. Я играла его каждый вечер. Сперва это всех раздражало, потому что в музыке они совершенно не разбирались. Но постепенно они его полюбили, а с ним и меня: спокойный задумчивый Шуберт казался последним маяком в шторм, эхом старого мира, к которому мы принадлежали, поскольку больше нам нигде не было места. Порой мы думали, что от Роммеля нас отделяет лишь тонкий нотный лист, и больше ничего. А через десять лет забрали и нотный лист. В конце концов у нас всё отняли. А мы это допустили: евреи сроду не противились произволу, потому что в глубине души мы уверены, что минимум дважды в жизни нам суждено всего лишиться.

В те вечера я играла Шуберта, поскольку понимала: для меня война, какой бы ужасной она ни была, лишь предлог не замечать, как я испортила себе жизнь.

Я сыграю тебе Шуберта, как играл его Шнабель, потому что в таком исполнении его слышал твой дед, а за ним и твой отец, и сегодня услышал бы мой сын, если бы у меня был сын. Садись сюда.

* * *

В тот вечер я не поплыл на вапоретто к Дзаттере. Вместо этого дошел через Дорсодуро до Академии. Едва я ступил на слабо освещенный дебаркадер, как уличная попрошайка, единственное живое существо на причале, сообщила мне, что я упустил вапоретто до Лидо. «Bisogner aspettare, придется подождать», – добавила она.

У меня в распоряжении оставалось добрых сорок минут; я решил вернуться по деревянному мосту на Кампо Морозини. На мосту тоже не было ни души; оттуда, где я стоял, прилегавшая Кампо Санто-Стефано, которая вела к церкви Сан-Видаль, казалась темной и пустынной. По сбегавшим в канал осевшим мраморным ступеням прошмыгнула крыса, серая шерсть на ее спине спуталась; зверек с завидным проворством и целеустремленностью прошлепал по воде и юркнул в трещину.

– Значит, тебе она тоже сыграла Шуберта, – сказали бы дед с отцом, посмеиваясь надо мной, однако же были бы довольны.

Я на миг представил себе переполненную квартиру в Гранд-Спортинге, когда немцы стояли на подступах к Александрии, и всех своих бабушек и дедушек, которые ютились там ради взаимопомощи и защиты и каждый вечер после новостей Би-би-си слушали, как Флора играет Шуберта. «Задержись, когда все разойдутся, – попросила она моего отца, – я хочу тебе кое-что сказать».

Оглянувшись на дебаркадер, я увидел, как старая побирушка шаркает прочь.


И снова подумал о Флоре, о том, как много лет назад она перебралась в Венецию и почему решила обосноваться здесь одна-одинешенька, как жизнь ее пошла под откос, потому что она так и не сумела оправиться – ни от Германии, ни от Египта. Я представил, как во время войны в Александрии она ездила вечерами на трамвае с моим отцом, давала в городе небольшие концерты, как по ночам они возвращались домой вдоль набережной Корниш, поглядывая на темное море и гадая, почему же им так трудно говорить, когда, казалось бы, смерть так близко. Интересно, подумал я, что они сказали бы друг другу сегодня вечером, столько лет спустя шагая рука об руку по темным, кишащим призраками венецианским улочкам; она показала бы ему свое любимое кафе, любимого торговца мороженым, любимое местечко в Дорсодуро, с которого открывается лучший вид на канал при свете звезд, где можно вспоминать тот, другой город на воде, как обычно, не проронив ни слова, и пробираться сквозь отмели времени, точно призраки узников по Мосту вздохов. Почему она открыла мне душу?

А я все шагал по блестевшей во мраке сизой брусчатке Кампо Морозини. В это время обычно дует сирокко, вспомнил я. Неподалеку от пьяццы маячили тусклые огни траттории, которая вот-вот должна была закрыться. Официант с расстегнутым воротником и развязанным галстуком сворачивал полосатый навес с помощью длинного шеста; второй составлял друг на друга стулья и заносил внутрь. В двух расположенных чуть дальше летних кафе, которые мы проходили днем, было полно туристов. Высокие сенегальские торговцы с огромными баулами заводили игрушечных птиц и запускали в небо над пьяццей – так, чтобы видели туристы.

Я вернулся с площади на причал и впервые за весь день расслышал, как вода глухо плещет о город. Чуть погодя подошел почти пустой вапоретто. Я пробрался на корму и уселся на круглую деревянную скамью вдоль юта. Заработал винт, вспенивая волну, матрос отдал швартовы. Едва мы отчалили, как я вытянул ноги на скамью, точно школяр на верхней площадке александрийского трамвая, глядя на раскинувшийся вокруг ночной простор, на блестящую серебристо-нефритовую кильватерную струю, тянувшуюся за нами посреди Гранд-канала; вапоретто всё глубже врезался во мрак, тихо скользил вдоль стен старинного Арсенала, точно дозорная шлюпка, на которой заглушили мотор или подняли весла. Впереди выглядывали из воды рассеянные вдоль лагуны фонарные столбы, позади медленно уплывал прочь безлунный город; наконец показались тусклые очертания Пунта-делла-Догана, а за ним в ночном тумане маячила темная башня собора Святого Марка. Прожектор нашего вапоретто то и дело выхватывал из темноты прекрасные венецианские палаццо, и те на миг стряхивали сон, вырастая один за другим во мраке, точно призраки в Дантовом аду, готовые поговорить с живыми, демонстрировали блестящие арки, арабески, переливались парчой створчатых оконных переплетов и снова совели, стоило нам проплыть мимо.

За церковью Святого Захарии вапоретто описал крутую дугу, прибавил ходу и с громким пыхтением устремился через лагуну к Лидо; прохладный ветер обдувал мое лицо, разгоняя зной, свойственный сирокко, я развалился на скамье и запрокинул голову. Итак, мы повидали Венецию, подумал я, подражая дедовой иронии, обернулся посмотреть, как город тонет в безвременной ночи, и вспомнил о Флоре, о всех тех пляжах, городах и годах, которые довелось повидать мне самому, о тех, кто задолго до моего появления на свет уже любил лето, о тех, кого любил я, но не сумел уберечь в памяти и забыл оплакать, а теперь вот жалел, что их нет рядом со мной в одном доме, на одной улице, в одном городе, на одной планете.

Завтра с утра первым делом пойду на пляж.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации