Текст книги "Литературные портреты: Волшебники и маги"
Автор книги: Андре Моруа
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Английская литературная махина качнется и опрокинется, а Англия, огромная, вечная Англия, над которой парят игры разума, как чайки над волнами, – Англия будет жить.
Молодая английская литература[100]100
Перевод В. Чепиги.
[Закрыть]
По своей природе лекция ограничена временны́ми рамками, поэтому я не могу сколько-нибудь полно представить за час удивительное разнообразие молодых английских писателей; я даже не могу рассказать о лучших из них. Я просто хочу назвать некоторые имена, а также прочитать несколько текстов, которые я выбрал и перевел сам; они кажутся мне наиболее яркими. Однако, чтобы поместить их в контекст, прежде всего необходимо небольшое введение.
Начнем с двух примеров. Первую иллюстрацию я взял у Осберта Ситуэлла[101]101
Осберт Ситуэлл (Ситвелл; 1892–1969) – английский писатель, поэт, критик; продвигал идею романа как аргументированного действия. – Примеч. переводчика.
[Закрыть], который только что опубликовал роман «До бомбардировки»; в этом романе он показывает нравы, царящие на одном пляже в Англии за несколько лет до войны. Эти нравы он сравнивает с допотопными чудовищами. «Чтобы понять, – говорит он в предисловии, – насколько время, о котором мы пишем, далеко отстоит от нас, достаточно взять гравюру, показывающую моду двадцатилетней давности, и сравнить ее с критскими настенными росписями, сделанными за тысячу лет до нашей эры. Одежды и, вероятно, философия загадочных обитателей этого исчезнувшего мира нам бесконечно ближе, чем одежда и философия наших собственных родителей». Ситуэлл прав: в том, как молодые англичане в 1926 году относятся к жизни, есть что-то свежее, наивное, какой-то чувственный цинизм, боязливое язычество, к которому чуть позже добавляется мистицизм; все это гораздо ближе к примитивному ви́дению мира, чем к философии Викторианской или даже Эдвардианской эпох.
Наш второй пример я взял у чудесного карикатуриста и эссеиста Макса Бирбома[102]102
Макс Бирбом (1872–1956) – английский писатель, художник-карикатурист, книжный иллюстратор; денди и автор нескольких эссе о дендизме. – Примеч. переводчика.
[Закрыть]. Иллюстрация состоит из двух частей. Слева изображено «То, как видел будущее век девятнадцатый». Перед нами солидный толстяк Джон Буль, с волевым подбородком, взращенный на работах Спенсера; он самодовольно и уверенно смотрит вперед, в будущее, отстоящее от него примерно на пятьдесят лет, и видит там точно такого же Джона Буля, еще более толстого и сильного. Справа изображено «То, как видит будущее век двадцатый». Это молодой человек, худой и печальный, на руке у него траурная повязка; он застенчиво и боязливо смотрит на огромный туманный знак вопроса, в который складываются на горизонте облака[103]103
Мисс Дрю. – Примеч. автора.
[Закрыть].
Символ точен. Викторианская эпоха была периодом иллюзий и веры. Только что вставшая у руля индустриальная империя, где к тому же сделана целая серия удачных научных открытий, позволяющих, казалось бы, быстро решить все проблемы человечества, – Англия считала тогда настоящее успешным, а будущее триумфальным. Писатели, критикуя некоторые изъяны, делали это без малейшего сомнения ради укрепления моральных устоев, в которых они также не сомневались. В частности, это касалось отношения полов – в этом вопросе мораль считалась ясной и прочной на века. Обязанности мужа, жены, молодой особы были понятны. Если они нарушались, то нарушители сами себе подписывали приговор. Викторианская эпоха – это время социального давления, когда индивидуальность отступала на второй план. Это также время, когда во многих английских семьях господствовало пуританство. Нам, французам, сложно представить, до какой степени было строгим религиозное воспитание молодых англичан 1840–1880-х годов. Чтобы получить об этом представление, стоит прочитать «Путь всякой плоти» Батлера или же великолепный роман «Отец и сын» Эдмунда Госса[104]104
Сэмюэл Батлер (1835–1902) – английский писатель и переводчик, художник, классик викторианской литературы, автор утопических романов, где критикуется общество Викторианской эпохи. Эдмунд Госс (1849–1928) – английский писатель, поэт и критик; в 1903–1904 гг. издал капитальную иллюстрированную историю английской литературы. – Примеч. переводчика.
[Закрыть]:
«„Отец и сын“ – это история о воспитании. И несмотря на то что в этой непростой истории совершенно нет ничего выдуманного, ее читаешь с неугасаемым интересом. Нет ничего более трогательного и откровенного, чем яростная борьба, еще наполовину неосознанная, болезненного и почтительного маленького мальчика за свою индивидуальность, борьба против человека религиозного, доходящего до абсурда и до жестокости фанатизма, а на самом деле неплохого и очень умного».
Религия уже не просто элемент, вносящий в жизнь некоторую упорядоченность, – она становится темной страстью. Нужно прочитать описание этой строгой до дикости жизни, из которой даже религиозные праздники вычеркнуты как нечто скандальное:
«К церковным праздникам у отца было отношение странное и почти нелепое. Он считал, что все праздники бесполезны и не имеют никакой ценности, но Рождество он ненавидел особенно сильно, считая его не чем иным, как идолопоклонничеством. „Даже название ему попы придумали“, – обычно кричал он. – „Christ’s Mass, Христова месса!“ И поджимал губы, как человек, случайно проглотивший вонючую камедь. Еще он утверждал, что во всем виновата Античность, которая позаимствовала этот так называемый праздник у ужасных язычников, а сам праздник является лишь изгаженным следом отвратительного Йоля[105]105
Йоль – праздник середины зимы у германских народов, связанный с богом Одином и древнеанглийским праздником Модранит, отмечавшимся в ночь на 25 декабря. В настоящее время атрибутика замещена Рождеством. – Примеч. переводчика.
[Закрыть]. Он рассказывал о Рождестве такие ужасы, что я почти краснел, глядя на живую изгородь из остролиста.
В 1857 году на Рождество у нас дома случилось немыслимое. Мой отец строго запретил готовить на ужин что-то, кроме наших обычных блюд; ужин следовало приготовить ни более ни менее обильный, чем обычно. Так и сделали, но взбунтовавшиеся служанки тайно испекли себе рождественский пудинг[106]106
Рождественский пудинг (плам) – главное угощение праздничного стола. По англиканской церковной традиции готовится за несколько недель до Рождества, в приготовлении обычно участвуют все члены семьи. – Примеч. переводчика.
[Закрыть]. Почти сразу после обеда добрые служанки заметили, что „наше бедное дитя должно все же съесть кусочек“, и лаской заманили меня на кухню, где я и съел кусок пудинга. Вскоре я, конечно, почувствовал боль в животе, а здоровье у меня было слабым, и меня ужасно мучила совесть. В конце концов я не смог выдержать моральных терзаний и, бросившись в отцовский кабинет, закричал: „Ох, папа, папа! Я вкусил идоложертвенного!“ И, рыдая, рассказал, в чем дело. Тогда мой отец напустил на себя строгий вид: „Где эта мерзость?“ Я объяснил, что остатки находятся на кухонном столе. Он взял меня за руку и, окруженный испуганными слугами, поспешил на кухню, схватил блюдо с рождественским пудингом и, по-прежнему крепко сжимая мою руку, потащил меня к мусорной куче; там бросил идолопоклоннический пирог на головешки и глубоко закопал».
Жизнь любого человеческого сообщества подчинена волновому ритму. Бунт против викторианства был ожидаем. Бунт этот происходил в несколько этапов. В искусстве первым был Рёскин, в религии – Ньюмен и Пьюзи, в политике – Дизраэли[107]107
Джон Генри Ньюмен (1801–1890) – богослов, активный полемист в защиту Оксфордского движения, выступавшего за восстановление традиционных аспектов христианской веры и их включение в англиканскую литургию и богословие. Эдвард Пьюзи (1800–1882) – богослов, востоковед, историк церкви; отрицал множество суеверных положений и обрядов католической церкви; в 1843 г. прочитал перед университетом проповедь, в которой переформулировал множество доктрин, что сделало Пьюзи одним из влиятельнейших людей в англиканской церкви. – Примеч. переводчика. Бенджамин Дизраэли – см. примеч. на с. 89. – Ред.
[Закрыть]. За первым последовали прерафаэлиты, за вторым – движение неокатоликов[108]108
Неокатолицизм – направление в рамках англиканства, в котором подчеркивается католическое наследие и идентичность различных англиканских церквей. Возник в 1870-е гг. – Примеч. переводчика.
[Закрыть] и Оксфордское движение, за третьим – молодая Англия и ее литературная политика. Вторую волну представляет Уайльд, это была попытка эстетической революции, однако ее яркое поражение привело к реакции. Творчество Киплинга и империалистическая экзальтация Трансваальской войны[109]109
Трансваальская война, или Вторая англо-бурская война (1899–1902) – война бурских республик – Южно-Африканской республики (Республики Трансвааль) и Оранжевого Свободного государства против Британии, закончившаяся победой последней. – Ред.
[Закрыть] являются кульминацией этой реакции. Затем новая волна – поколение Беннетта[110]110
Енох Арнольд Беннетт (1867–1931) – английский писатель, журналист и драматург, литературный критик; писал о жизни среднего класса. – Примеч. переводчика.
[Закрыть], Уэллса, Голсуорси, Шоу.
Эти великие писатели еще живы, но для очень молодых людей и они являются представителями ушедшей цивилизации. Они выступают против традиционной морали. Да, но выступают против нее со всей серьезностью и во имя других абсолютных ценностей: «Беннетт во имя активной энергии, Уэллс во имя некоего благородного пантеизма, Голсуорси во имя непонятного братства, Бернард Шоу во имя фабианского социализма». Все эти абстракции нервируют молодых англичан 1927 года, нервируют так же, и даже больше, чем викторианское кредо. Даже Батлер, который в романах «Путь всякой плоти» и «Едгин» так резко описывает привычку мыслить по-викториански, их не устраивает. В нем слишком много горечи. Он просто бряцает своими кандалами.
Послевоенное поколение считает, что освободилось от цепей; оно независимо, оно всегда могло обсуждать религию, политику и любовь так, как хотелось; оно не ограничено никакими рамками, а какие-то рамки ломает – в общем, развлекается. Ему пришлось по душе то, как великий историк и юморист Литтон Стрейчи с бесстрастной иронией описывает самых уважаемых персонажей Викторианской эпохи – Арнолда, Флоренс Найтингейл[111]111
Томас Арнолд (1795–1842) – английский педагог и историк Античности, реформатор образовательной системы; отец поэта М. Арнолда, прадед О. Хаксли. Флоренс Найтингейл (1820–1910) – сестра милосердия и общественный деятель Великобритании. – Примеч. переводчика.
[Закрыть], королеву Викторию. Стрейчи очень искусно живописует викторианцев, цитирует их слова, фрагменты их писем, и смешное становится явным. Почтение обесценилось. Я бы хотел прочитать вам фрагменты одного из текстов Олдоса Хаксли. Вы увидите, с какой легкостью этот молодой человек может обращаться с религией, которая так страшила его предшественников:
«Гамбрил сидел на дубовой скамье в школьной церкви и, слушая чтение Библии среди напряженного молчания полутысячи школьников, теоретизировал по-своему – быстро, скачками – о существовании и природе Бога.
Стоя перед медным орлом и подкрепляясь в своих убеждениях шестой главой „Второзакония“, его преподобие мистер Пелви говорил об этих вещах с завидной уверенностью. „Слушай, Израиль, – гудел он над объемистой Библией, – Господь Бог наш, Господь един есть…“ „Господь един“ – мистер Пелви знал это: он изучал теологию. Но если есть теология и теософия, то почему бы не быть теографии и теометрии или теогномии, теотропии, теотомии, теогамии? Почему не изобрести остроумную игрушку теотроп? Почему не построить монументальный теодром?
На огромном витраже в противоположной стене был изображен юный Давид, стоящий на поверженном великане, как петух, кукарекающий на навозной куче. Посреди лба у Голиафа выпирал забавный нарост, похожий на прорезающийся рог нарвала. Может быть, это пущенный из пращи камень? Или намек на супружескую жизнь великана?
– …всем сердцем твоим, – декламировал мистер Пелви, – и всею душою твоею…
Нет, серьезно, напомнил себе Гамбрил, Бог как ощущение теплоты в сердце, Бог как ликование, Бог как слезы на глазах. Бог как прилив сил и мыслей – все это очень ясно. Но Бог как истина, Бог как 2 × 2 = 4 – это далеко не так ясно. Возможно ли перекинуть мост между этими двумя мирами? И может ли быть, чтобы его преподобие мистер Пелви, бубнящий из-за спины императорской птицы, может ли это быть, чтобы он нашел ответ? Это казалось малоправдоподобным. Особенно тому, кто лично знал мистера Пелви. А Гамбрил его знал…
Но все это ерунда, всяческая ерунда. Подумаем лучше о чем-нибудь более приятном. Как удобно было бы, например, если бы можно было приносить с собой в церковь резиновую подушку. Эти дубовые скамьи чертовски жесткие; они созданы для солидных, жирных педагогов, а не для таких костлявых заморышей, как он… Нет, резиновые подушки не годятся. Вдруг ему пришло в голову, что идеальным средством были бы брюки с пневматическим сиденьем. Нужны плоские резиновые подушечки между тканью и подкладкой. А выше, под сюртуком, трубка с клапаном. Достаточно будет надуть ее – и самому костлявому человеку будет удобно сидеть даже на самом твердом камне. Как это греки могли сидеть на мраморных скамьях в театрах?
– Аминь! – сказал мистер Пелви.
Гамбрил снова сел. „Пожалуй, было бы удобней, – подумал он, – если бы хвост был настолько длинным, чтобы можно было надувать брюки, когда они надеты. В таком случае хвост придется обвертывать вокруг талии, как пояс, или нет, пожалуй, лучше сделать его петлей и прицеплять к подтяжкам…“
– Девятнадцатая глава Деяний апостолов… – загремел с кафедры громкий, резкий голос директора. – „Закричали все в один голос и около двух часов кричали: велика Артемида Ефесская!“
Гамбрил устроился как можно удобнее на дубовой скамье. Видимо, предстоит одна из действительно головокружительных проповедей директора. Велика Артемида… А Афродита? О, эти скамьи, эти скамьи…»[112]112
Олдос Хаксли. «Шутовской хоровод» (фрагменты). – Примеч. автора. Перевод И. К. Романович. – Примеч. переводчика.
[Закрыть]
Молодое поколение считало, что освободилось не только от оков религии. В вопросах телесного фрейдизм дал англосаксонскому духу (как в Америке, так и в Англии) маску, которую можно было надеть, чтобы стать более раскрепощенным. «Практически все современные романы, – пишет Т. С. Элиот, – либо напрямую черпают вдохновение в той или иной наработке психоанализа, либо же пронизаны атмосферой, которую психоанализ создал». Под предлогом науки англичане победили уходящие глубоко в прошлое предрассудки. Используя слово «секс», стало можно говорить о том, о чем нельзя было говорить, используя слово «любовь». На рисунке в журнале «Панч» мы видим пожилого господина, покупающего маленькой девочке книжку и спрашивающего у продавца: «Там секса нет?» – «Что вы, – отвечает продавец, – это история любви».
Джойс дал свободу словам. Пруста перевели. Отныне свободы мысли и выражения в Англии больше, чем во Франции. И даже если мы можем упрекнуть писателей за то, что свободы стало слишком много, то только потому, что она (особенно у Джойса) дает произведению чувственность в такой степени, в какой ее все-таки нет в реальной жизни. Писатели сделали из «бессознательного» такое «сознательное», что задаешься вопросом, не стало ли «сознательное» «бессознательным» и не будет ли теперь оно нас мучить. Отныне на первый план вышли чувственность и инстинкты, к ним обратились писатели. Отныне сдержанность и цивилизованность не в фаворе, и скоро, читая произведения, в которых об этом пишется, мы начнем испытывать чувство стыда. «В каждом случае, – обоснованно говорит Элиот, – результатом становится потеря серьезности и глубины».
Это нерелигиозное поколение получило свою философскую доктрину от ученых. Бертран Рассел, математик, логик, продумал эту доктрину, продумал блестяще, придал ей мрачности. Он также придал ей научного пессимизма, что для литературы стало прекрасным антуражем. Я хотел бы прочитать вам два отрывка из произведений Рассела, чтобы вы смогли представить себе идеологические конструкции, которые востребованы лучшими молодыми английскими умами.
«Человек – часть природы, а не что-то ей противоположное. Его мысли и движения следуют тем же законам, что и движения звезд и атомов. По сравнению с человеком физический мир велик – он больше, чем считали во времена Данте; впрочем, он не так велик, как это казалось еще сто лет назад. Как вширь, так и вглубь, как в большом, так и в малом наука, видимо, достигает пределов. Считается, что Вселенная имеет ограниченную протяженность в пространстве и свет может пропутешествовать вокруг нее за несколько сот миллионов лет. Считается, что материя состоит из электронов и протонов, которые имеют конечные размеры, и что их число в мире конечно. Вероятно, их движения не непрерывны, как раньше думали, а происходят скачками, каждый из которых не меньше некоторого минимального скачка. Законы этих движений, судя по всему, суммируются в нескольких очень общих принципах, с помощью которых можно рассчитать прошлое и будущее мира, если дана любая малая часть его истории. Физическая наука, таким образом, приближается к этапу, когда она будет завершена и станет поэтому неинтересной. Если мы знаем законы, управляющие движениями электронов и протонов, то все остальное – просто география. Общее число фактов географии, необходимых для того, чтобы рассчитать мировую историю, видимо, не слишком велико. Теоретически их можно было бы записать в большую книгу, а книгу поместить в Сомерсет-Хаусе вместе с вычислительной машиной: поворот рычага позволил бы исследователю найти новые факты, принадлежащие другому времени, нежели то, к которому относятся факты уже зарегистрированные. Трудно представить себе что-либо более скучное и непохожее на ту радость, которую вызывало до недавней поры даже самое небольшое открытие. Кажется, будто мы штурмуем неприступную гору, но на покоренной вершине работает ресторан, в котором подают пиво и работает радио.
* * *
Прогресс в психологии может иметь большое влияние на обычную жизнь. В Америке рекламщики уже пользуются наработками известных психологов, чтобы научиться у них приемам, необходимым для того, чтобы люди поверили в нужное им. Когда они полностью овладеют профессией, то их можно будет нанимать для того, чтобы убедить целые народы, что их правители умны и хороши.
Еще более замечательна возможность контроля над эмоциональной жизнью через управление секрецией эндокринных желез. Кажется, темперамент и настроение зависят в основном от секреции этих желез, и, соответственно, их можно контролировать, делая уколы, с помощью которых эту секрецию можно повысить или понизить. Станет возможным превратить человека в грустного, злобного, чувственного или нет индивида; все зависит от нашего желания. Если предположить существование четко организованного государственного строя, то такие инъекции можно будет делать детям пролетариев, чтобы они стали законопослушными гражданами. Лучший оратор оппозиции проиграет такой инъекции. Единственной сложностью станет то, как сделать человека одновременно послушным и готовым идти в бой против внешнего врага, но я не сомневаюсь, что официальная наука справится и с этим.
Люди, которым это станет доступно, получат невиданную доселе в истории власть. Но наука не делает людей более щепетильными в выборе нужной им цели, да и в будущем стоящие у власти не будут глупее, чем сейчас. Так что рост их власти станет для науки больным местом. Наука не заменяет добродетель, а людям стоило бы быть добрее. Наука не может дать людям доброты, но дьявольщины подбросить может. Так что нужно бы укреплять добрые чувства. Конечно, какое-нибудь секретное международное врачебное сообщество могло бы подарить людям золотой век, если бы уничтожило в один день все правительства на земле и сделало бы их членам укол, который наполнил бы их любовью к человечеству. Но, увы, чтобы врачи на такое решились, им необходимо сначала сделать такой укол себе. Совершенно ясно, что на такое они никогда не пойдут, они лучше получат новые ордена, сколотят состояния, делая людям инъекции военной кровожадности»[113]113
Бертран Рассел. «Икар» и «Во что я верю». – Примеч. автора. Перевод А. А. Яковлева. – Примеч. переводчика.
[Закрыть].
Вы видите, что эта доктрина выражает что-то вроде научного фатализма. А фатализм всегда поэтичен – будь то античный ли рок, который определяет преступления какого-нибудь Эдипа, или же недостаточная секреция надпочечников, влияющая на тех, кто нами управляет. Теперь вы понимаете, что молодые английские писатели с жалостью и удивлением смотрят на человека, это несчастное животное, которое считает себя свободным, любящим, думающим, активным, но которое на самом деле зависит от вещей простых, но мощных. Так что по иронии судьбы мрачная философия молодой Англии направляет романистов к чему-то похожему на мягкий мистицизм и симпатию по отношению к человечеству.
Чтобы понять, чего именно хотят эти новые английские романисты, можно посмотреть, как атакует известных предшественников Вирджиния Вульф: «М-р Уэллс, м-р Беннетт и м-р Голсуорси, породив столько надежд, столь быстро их развеяли… мы назвали бы их материалистами. <…> Именно потому, что их интересует не душа, а плоть, они разочаровали нас, оставив у нас впечатление, что чем скорее английская художественная проза отвернется от них, насколько возможно вежливо, и проследует хотя бы на край света, тем лучше для души». Далее она объясняет, что наихудшим является Беннетт, поскольку он превосходит других мастерством. Он делает книги так хорошо и основательно, что самый требовательный критик не найдет в них, к чему придраться. Но… но жизнь отказывается от такого приюта. Персонажи реальны, но читатель не понимает, как они живут и для чего. А судьба, навстречу которой они движутся, напоминает вечное блаженство, доступное в лучшем отеле Брайтона.
«Вряд ли можно назвать м-ра Уэллса материалистом за то, что он придает особое значение фактуре материала. Его ум – слишком щедрый в своих симпатиях, чтобы позволить себе тратить много времени на создание громоздких и основательных предметов. Он – материалист от чистого сердца, взваливший на свои плечи работу, посильную разве что государственным чиновникам, в избытке своих идей и фактов едва ли имеющий возможность все реализовать, забывающий о грубости и непристойности созданных им человеческих существ… Разве неполноценность их натур не дискредитирует те институты и идеалы, которыми их щедро наделил писатель?» Что же касается Голсуорси, она разделывается с ним одной фразой: «И хотя мы уважаем честность и гуманность м-ра Голсуорси, вряд ли мы найдем то, что ищем, на страницах его произведений».
«Прикрепляя общий ярлычок на все книги, написанные материалистами, мы имеем в виду только то, что они пишут о предметах неважных, что они расходуют свое незаурядное мастерство и прилежание, пытаясь сделать тривиальное и преходящее истинным и вечным. <…> Наш вопрос возникает всякий раз, как мы откладываем прочитанный роман, глубоко вздохнув: „А стоило ли его читать? В чем вообще его смысл?“ <…> Кажется, автора удерживает не собственная свободная воля, но некий могущественный и бессовестный тиран, который его порабощает, заставляя создавать комедию, трагедию, описывать любовь, поддерживать занимательность… <…> Похоже ли это на жизнь? Должны ли романы быть такими? Посмотрите вокруг, и увидите, что подлинная жизнь далека от той, с которой ее сравнивают. Исследуйте, например, обычное сознание в течение обычного дня. Сознание воспринимает мириады впечатлений – бесхитростных, фантастических, мимолетных, запечатленных с остротой стали. Они повсюду проникают в сознание непрекращающимся потоком бесчисленных атомов, оседая, принимают форму понедельника или вторника, акцент может перемениться – важный момент скажется не здесь, а там; потому-то, если бы писатель был свободным человеком, а не рабом, если бы он мог описывать все то, что выбирает, а не то, что должен, если бы он мог опереться в своей работе на чувство, а не на условность, тогда не было бы ни сюжета, ни комедии, ни трагедии, ни любовного конфликта, ни катастрофы в принятом смысле слова и, может быть, ни одна пуговица не была бы пришита так, как это делают портные с Бонд-стрит. Жизнь – это не серия симметрично расположенных светильников, а светящийся ореол, полупрозрачная оболочка, окружающая нас с момента зарождения сознания до его угасания. Не является ли все же задачей романиста передать более верно и точно этот неизвестный, меняющийся и неуловимый дух, каким бы сложным он ни был? Мы не надеемся только на мужество и искренность, мы полагаем, что подлинный материал романа немного отличен от того, каким сила привычки заставила нас его себе представить»[114]114
Перевод Н. Соловьевой. – Примеч. переводчика.
[Закрыть].
Да, вопрос не только в храбрости и честности. Храбрость есть у великих русских писателей – у Достоевского, у Чехова. Во Франции – у Жида. Но романы Вирджинии Вульф очень отличаются от романов Жида или Достоевского. Они работают с разным материалом. Вероятно, ум человека 1927 года работает не так, как у человека 1913 года, что может объясняться темпами современной жизни, тем, что в сознании смешиваются разные, далеко отстоящие друг от друга образы; это происходит из-за скорости транспорта, использования телефона, из-за синематографа. Время и пространство потеряли прежние характеристики. Вся Земля как на ладони: в Америке знают, что происходит в Париже, во Франции следят за жизнью в Чикаго, над нашей головой действуют радиопередатчики Парижа, Науэна[115]115
Науэн – город в Германии, в 1906 г. там открылся опытный радиопередатчик, который начали использовать полноценно в 1921 г.; на сегодняшний день старейший радиопередатчик в мире. – Примеч. переводчика.
[Закрыть] и Лондона. У нас об этой вездесущности написали два прекрасных писателя, Жан Жироду[116]116
Ипполит-Жан Жироду (1882–1944) – французский новеллист, эссеист, драматург, дипломат. П. Моран – см. примеч. на с. 143. – Ред.
[Закрыть] и Поль Моран. В Англии им вторит Вирджиния Вульф.
У великих русских писателей единство времени и места есть в каждой сцене. Сцена происходит в некоторой точке, ее играют определенные актеры в определенное время. У Вирджинии Вульф объектив как будто всегда в движении, он движется одновременно и по оси времени, и по оси расстояния.
Совершенно точно мы не знаем, как это сделано, но мы чувствуем, что вся вселенная и все прошлое в этот краткий миг присутствуют одновременно. И эта мысль вовсе не смущает умы. Наоборот, читатель проникается радостной симпатией ко всему, что его окружает. Все вокруг становится удивительно живым, вызывающим интерес. Мы остро чувствуем, что жизнь других связана с нашей жизнью, и мы начинаем больше любить людей, мы хотим лучше узнать, что они думают, кем они были. Мы проникаемся доверием. Сложно сказать, почему это так, ведь Вирджиния Вульф ничего не объясняет, не придает жизни определенной цели, но она заставляет нас полюбить жизнь ради самой жизни, ради этой меланхоличной и легкой комедии, где в сиренево-белых декорациях прыгают солнечные зайчики.
Мне сложно передать вам во всей полноте мое впечатление об этом мистическом счастье, потому что я могу прочитать вам лишь небольшой фрагмент. Но выбранный фрагмент покажет вам по крайней мере то, как наш автор смешивает прошлое, настоящее и будущее.
«– Кто это там? – спросила миссис Фландерс.
– Вон тот старик на дороге? – переспросил Джейкоб.
– Это не старик, – сказала миссис Фландерс, – это мистер Флойд.
– Противный мистер Флойд! – сказал Джейкоб.
Мистер Флойд приходил заниматься с ним латынью, как делал это уже три года, просто по доброте душевной, и, кроме того, по соседству и не было никого другого, к кому бы миссис Фландерс могла обратиться с такой просьбой, к тому же приход был очень большой, а мистер Флойд, как когда-то его отец, навещал и те домики, которые стояли далеко, и он, как и старый мистер Флойд, был человек ученый, почему ей это и казалось таким невероятным, просто никогда бы в голову не пришло… Могла бы и догадаться? Но ведь, помимо того, что ученый, он же был на восемь лет ее моложе. Она знала его мать – старую миссис Флойд. Ходила туда пить чай. И как раз, вернувшись после чая со старой миссис Флойд, и обнаружила в прихожей записку и взяла ее с собой на кухню, куда шла отдать Ребекке рыбу, думая, что там что-то про мальчиков.
– Мистер Флойд сам заходил, да? Сыр, кажется, в свертке… Да, в прихожей. – Она уже читала, и там было не про мальчиков. – Да, конечно, на котлеты рыбы хватит…
Она добралась до слова „любовь“. Она пошла в сад и стала читать. Грудь ее вздымалась и опускалась. Муж как живой стоял перед глазами. Она качала головой и глядела сквозь слезы на трепещущие листочки на желтом небе, когда на лужайку выскочили три гуся, за которыми бежал Джонни, размахивая палкой.
Миссис Фландерс покраснела от гнева:
– Сколько раз я вам говорила?.. Вы все очень злые. Я вам тысячу раз это говорила. Я вам запрещаю бегать за гусями! – И, комкая письмо мистера Флойда, она погнала гусей обратно во двор.
„Ну как мне думать о замужестве?“ – с горечью подумала она. Ей никогда не нравились рыжеволосые мужчины, размышляла она вечером, когда мальчики уже легли. Она отставила коробку с нитками и придвинула к себе промокашку и еще раз перечитала письмо мистера Флойда, и снова грудь ее вздымалась и опускалась, когда она дошла до слова „любовь“, но уже не так быстро, потому что она видела, как Джонни бежит за гусями, и понимала, что не может ни за кого выходить замуж, тем более за мистера Флойда, который настолько ее моложе, но такой милый человек и такой ученый.
„Дорогой мистер Флойд“, – написала она. – А про сыр я, кажется, все-таки забыла, подумала она, откладывая перо. Нет, она говорила Ребекке, что сыр в прихожей. – „Меня очень удивило“, – писала она дальше.
Но письмо, которое мистер Флойд рано утром нашел у себя на столе, не начиналось словами „Меня очень удивило“, а было такое материнское, почтительное, сумбурное, что он хранил его долгие годы и после того, как женился на мисс Уимбуш, и когда прошло уже много лет после его отъезда из деревни. Потому что он попросил, чтобы ему дали приход, и получил его, и тогда, послав за тремя сыновьями миссис Фландерс, он предложил им выбрать то, что им понравится у него в кабинете, и взять себе на память. Арчи взял ножик для разрезания бумаги, потому что ему не хотелось забирать что-нибудь чересчур хорошее. Джейкоб выбрал сочинения Байрона, Джонни, который был еще слишком мал, чтобы сделать правильный выбор, взял котенка мистера Флойда – решение, сочтенное его братьями дурацким, но одобренное мистером Флойдом. Потом мистер Флойд рассказал им о королевском флоте, куда собирался Арчи, а на следующий день получил в подарок серебряный поднос от своих прихожан и уехал, сперва в Шеффилд, где познакомился с мисс Уимбуш, потом в Мэресфилд-хаус, директором которого он впоследствии стал. И наконец, занявшись изданием серии жизнеописания духовных лиц, он поселился в Хампстеде, и его часто можно видеть у пруда, где он кормит уток. А что касается письма миссис Фландерс – он принялся искать его на днях и не нашел, а спрашивать жену, не выбросила ли она его, ему не хотелось. Встретив недавно Джейкоба на Пиккадилли, он узнал его почти сразу, но Джейкоб стал таким красивым молодым человеком, что мистер Флойд не решился остановить его на улице.
– Господи боже мой, – сказала миссис Фландерс, читая в газете, что преподобный Эндрю Флойд стал директором Мэресфилд-хауса, – да ведь это же, наверное, наш мистер Флойд…
Легкая печаль повисла над столом. Джейкоб накладывал себе варенья, на кухне Ребекка разговаривала с почтальоном, пчела жужжала в желтом цветке, который раскачивался у открытого окна. То есть все они так и жили, а бедный мистер Флойд становился в это время директором Мэресфилд-хауса. Миссис Фландерс поднялась и почесала кота Топаза за ухом.
– Бедный Топаз, – сказала она, потому что котенок мистера Флойда был уже очень старым котом, у него появилась короста за ушами. – Бедный старый Топаз! – повторила миссис Фландерс, когда он растянулся на солнышке, и она улыбнулась, вспоминая, как отдавала его кастрировать и как ей не нравились рыжеволосые мужчины»[117]117
Вирджиния Вульф. «Комната Джейкоба». – Примеч. автора. Перевод М. П. Карп. – Примеч. переводчика.
[Закрыть].
Форстер не такой импрессионист, как Вирджиния Вульф. Он конструирует свой текст, свои сцены намного более традиционно. Но он принадлежит к тому же поколению, что и она. Во-первых, я называю его, как и Вульф, мистическим романистом, потому что его книги тем же непостижимым образом излучают чувство доверия и красоты. Он дает почувствовать, что несмотря на то, что жизнь сложна, полна трагедий и, кроме того, до ужаса непостижима, все-таки, по сути, у всего этого есть значение, великое и благородное. Как и Вульф, как и великие русские писатели, Форстер сопереживает своим персонажам, именно эта симпатия и делает его настоящим романистом. Его последняя книга «Путешествие в Индию» – это исследование отношений между англичанами, индусами и магометанами. Меня восхищает, с одной стороны, тонкий анализ, немного напоминающий Пруста; малейшее движение персонажей Форстера показывает нам, чем обусловлен их характер. Во-вторых, и это главное, Форстер пишет об индусах, которые ненавидят английских завоевателей, и делает это, не становясь ни на чью сторону. Мы чувствуем, что именно так в реальности эти люди и говорят. Форстер не идет наперекор интересам нации, следуя моде, – это сразу указало бы на то, что он считает своих соотечественников неправыми. Нет, его герои-англичане говорят то, что должны сказать, поступают, как считают нужным, и это нужное – вовсе не так уж нужно, и все плохо, и никто не виноват, и мы чувствуем, что Форстер – очень хороший, очень умный писатель, и что людей надо жалеть, и жизнь – штука непростая.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?