Электронная библиотека » Андрей Битов » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 2 апреля 2014, 01:20


Автор книги: Андрей Битов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Надо же, как неудачно, – сказал он. – Как раз сегодня у меня получка. Но вот получка через два часа, и много будет денег, а сейчас – нет.

«Зачем это я?» – мелькнуло у него. А девушка спросила:

– А кем вы работаете?

Бобышев запнулся, ему хотелось подобрать себе профессию попроще, но ничего не придумал.

– Я начальник отряда… в экспедиции, – сказал он, понял, что хвастается, и добавил: – Денег хватает, – хотел еще что-то добавить, но тут уж смог остановиться и только повторил: – А вот сегодня нет. Вы уж меня извините.

– Мы съедим пополам, – сказала девушка.

– Да нет, – сказал он, – рубль-то у меня найдется.

– Тогда-то что, – сказала девушка.

А уж если так, вдруг уничижающе подумал он, то тем более – сволочь… Ведь вот для нее рубль, может, целый день житья. На эту свою мысль он совсем уж рассердился, достаточно тонко все-таки почувствовав хамство такой мысли, несовременное причем хамство.

Они сидели за столиком. Девушке вышло даже два бутерброда. И еще по бутылке пива. Пока девушка ела и молчала, Бобышеву становилось вовсе не по себе – уж лучше бы они говорили, – а так было совершенно непонятно, почему он сидит вот тут с ней и чем-то уже связан: уйти не может, – неотвязность сна. Теперь он подумал: раз уж он сидит с ней, то должен быть в этом человек. Человека же он в себе сейчас не находил.

И тогда его бесило: от кого же и от чего же он сейчас зависит, что так скован? Неужели из-за этих, за столиками? А почему, собственно? Тогда он начинал понимать, насколько же он не властен в каждом шаге, движении и слове, хотя вот ведь день за днем живет в уверенности, что все-таки передвигается, говорит и делает сам – а нет, не сам. И тогда становилось понятно, что это, по-видимому, целая жизнь у него такая, что он сегодня так не властен. И где-то очень далеко тот хвостик, с которого надо было бы пережить заново, чтобы иметь сейчас свободу. Эта мысль кружила над ним, но девушка все съела, засмеялась и, потягивая пиво, сказала:

– Вот вы меня и устроите на работу. Ведь вы можете?

Бобышев охотно отпустил мысль, отвлекся, так сказать, и с какой-то даже серьезностью и убедительностью, которых бы не мог объяснить, если бы их осознал, сказал:

– Отчего же, могу. Но только стряпухой. Стряпуха нам нужна.

– Так мне хоть кем, – сказала девушка, – лишь бы на работу.

Что это я? Так же нельзя… – спохватился Бобышев.

– Тридцать рублей всего, – сказал он, отступая.

– Это все равно, – сказала девушка. – Мне лишь бы на работу. – Она положила руку ему на колено и, так опираясь, наклонилась к нему: – Устроишь?

– Отчего же, – замялся Бобышев. – А какая у тебя вообще-то специальность? – Даже с ней переход на «ты» был для Бобышева как на американских горках: перехватило дух.

– У, – сказала она, – специальностей у меня хватит! Я могу быть токарем, маляром, поварихой и, – она все не снимала руку с бобышевского колена, – женщиной… – она засмеялась.

Бобышев тоже засмеялся. Уж теперь-то точно встал в автобусе, оказался без штанов и идет по проходу. Так и замерло.

И почему-то стало легче. Девушка смотрела на него и не снимала руку с его колена. А какой-то чертик все раскисал в Бобышеве. Он вроде бы ничего и не видел. А только приговаривал:

– Это сначала надо проверить… – и смеялся гаденько, так гаденько, что уже не мог бы заметить этого, потому что заметить это было бы слишком для него тяжело. – Это сначала надо проверить, – говорил он.

– Так возьмешь? – сказала девушка.

– Это можно. Паспорт-то хоть у тебя есть? – сказал он и хотел бы что-то еще спросить, или добавить, или подумать – но тут прозвенел звонок. Девушка встала, взяла его за руку, вытянула, смеясь, со стула, и они направились в зал.

Места у них были разные. Они стояли в проходе, выжидая, когда все рассядутся. Она держала его за руку и не выпускала. А ему опять стало несносно. Он, как ему казалось, изрешеченный взглядами всего зала, все порывался сесть на свое место: все равно, мол, свободных мест не будет, – а представить, что ему придется кого-то просить пересесть и при этом все станут разглядывать друг друга, было страшно. Но она удерживала его, люди рассаживались, а они стояли в проходе.

Им удалось сесть вместе, когда погас свет. Вернее, ей. Она сразу же забрала его руку. Был какой-то журнал про китайские вазы. Очень много китайских ваз. Он чувствовал себя наконец спокойно, почти хорошо. Потому что они не стояли больше в проходе, было темно и никто не мог его, Бобышева, видеть. Ему, в общем, было приятно, как она обращалась с ним в темноте. И вазы ему нравились.

– Правда, красивая? – сказала она.

– Правда.

– Ты бы хотел иметь такую дома? – сказала она.

– За такую вазу можно жизнь не работать… – сказал он внезапно для себя и, пока говорил, уже испытывал противность, но выговорил до конца. Такого он за собой не любил: говорить чужие слова, в тон. Но тут и она сказала кое-что для равновесия:

– А как ты относишься к абстрактной живописи?

Он несколько обалдел. Посмотрел искоса.

– Ничего отношусь, – сказал он. Боже, подумал он, ведь до чего дошли… Что же это за жуткий опыт такой она приобрела, что со мной про абстрактную живопись заговаривает?..

– У меня был один знакомый… – сказала она и пожала ему руку.

Теперь его больше всего мучило, что после журнала их сгонят с места и опять начнется то же, и они будут торчать в проходе. Только бы без перерыва, думал он. Тогда не сгонят. Только бы не зажигали свет. Иногда не зажигают.

Журнал кончился, свет зажегся, и их согнали.

– Придется идти на свои места, – сказал он.

– Пойдем, – сказала она. И повела его за руку к своему месту.

Все места рядом были заняты.

– Ну вот, видишь, только одно, – сказал он.

– Мы сядем на одно, – сказала девушка. И она действительно села и подвинулась, освобождая часть стула. Она тянула его за руку, а у нее были соседи слева и справа. Они смотрели, и хуже Бобышеву не бывало.

– Нет, – сказал он, – так я не сяду.

– Ты хорошо поместишься, – сказала она.

– Нет, – сказал он, – так нельзя.

Свет погас.

– Садись же… – громко прошептала девушка. Парень рядом встал. «Скандал начинается», – уже равнодушно подумал Бобышев.

– Садитесь на мое, – сказал парень. – А я сяду на ваше.

Они обменялись билетами, и хороший парень ушел.

Бобышеву снова полегчало. Снова стало почти хорошо. На экране начиналась вся та клоунада в греческих одеждах, которую и следовало ожидать. Востроносая Пенелопа не хотела выйти замуж, она ждала Одиссея. Девушка положила руку Бобышева себе на колени. Женихи Пенелопы вели себя неприлично, не совсем, впрочем, понятно почему. Они обижали сына Одиссея и Пенелопы, скромного мальчика. Появлялся утконосый Антиной и вел себя как мужчина. Против нарочито бездарных женихов он был просто прелесть. Душка. Сильная такая душка. Символизировал собою соблазн. Девушка гладила себя рукой Бобышева. Наконец появлялся и сам Одиссей, рыжий супермен, жидковатый, впрочем, для супермена. Но мужчина.

Картина между тем начинала увлекать. Глядя на Пенелопу, Бобышева переставало интересовать колено девушки. Хотя Пенелопа и не была уж так поразительно хороша. Но это ведь только за счет того, что в жизни и в кино мы по-разному меряем красоту. Для жизни Пенелопа была очень даже ничего.

А когда она изменила цвет волос и стала Цирцеей, так просто, можно сказать, похорошела необычайно. Девушку, по-видимому, тоже интересовал Одиссей. Они с Бобышевым как-то согласно отпустили, освободили друг друга.

И Бобышев смотрел и думал о разных вещах. Как ни бездарно, по-школьному старательно, делали этот боевик, все-таки Гомер, наверно, недаром прославился. Взять хотя бы сюжет: за ним вставало многое. Хотя никак не отделаться от безобразности всего этого с точки зрения чисто человеческой. И до странности кое-что схоже. Недаром же мы живем в эпическое время. Только не помпезность – мера эпичности. А вот это хамство и предательство хитроумного Одиссея. Совершенно ведь игровой современный парень. Максимум самоотверженности – привязать себя к мачте, чтобы послушать сирен. Самоотверженность эта – не больше жажды острых ощущений: наслаждение то есть. Привязать-то себя попросил… Так что в конечном счете выиграл. Ну и сирен, конечно, бездарно сделали: ясно, что дальше электрогитары пойти не могли. И вот Одиссей совсем уж нечеловеком становится, когда говорит этой молоденькой девочке, дочке какого-то царя: я все вспомнил, я ухожу и унесу эти ваши слезы. Кэтч в Древней Греции – это еще ничего. Вино для этого одноглазого черта Полифема тоже месят неплохо. Только жалко его, беднягу, что глаз ему выжгли и он не передавил героев. Но вот это уж вовсе бездарно, как они сделали представителей из царства мертвых. Гениальное же дело, когда выходит вот такой мертвяк и говорит, что там хуже плохого, в этом царстве. Больше ничего не говорит, говорит только, что там очень плохо. Эта-то вот вроде бы беспомощность средств, никаких там устрашающих описаний – это же действительно страшно. Это-то, наверно, Гомер придумал. А тут – напустили какого-то холодного пару, подзеленили лица… Но, в общем-то, время-времечко эта Эллада. Сильные людишки. Человеков нет. У нас хоть, от нашего-то эпоса, какая-то человечность очевидной стать может. Чаплин, к примеру. А тут – словно так и надо, будто это-то и есть что-то лучшее в людях – их сила. Слабаки, в сущности, они чрезвычайные.

А потом пошло уж вовсе безобразие. С этим луком. Вроде бы Одиссей что-то понять должен, когда он нищий и в него вином женихи плескаются. Нет, оказывается. Просто он дожидается момента, чтобы с ними получше расправиться, чтобы вроде оправдание иметь своей жестокости через их свинство, не больше. А сам был хамом – хамом и остался. Только Одиссей – хам-герой, он – наверху, оправдан, ему симпатизирует гениальный слепой Гомер. Вот как.

А в общем, и не так. Смотришь. И чувствуешь себя Одиссеем. Таким же сильным, и храбрым, и красивым. Он не тонет и не гибнет. Его любят бабы. Они любят тебя в образе Одиссея. И все у тебя здорово кончается. И ты обнимаешь верную Пенелопу, которая обкрай не наставила тебе рогов. И зажигается свет. И надо выходить из кинотеатра. В твою обыденно-эпическую действительность.

Бобышев очень удивился, когда обнаружил девушку рядом с собой. Странными тенями замелькало в его мозгу воспоминание о ней. Казалось далеким. И когда он выходил на свет и затягивался сигаретой, и выходили прочие люди – они шли рядом, но это дурной сон – он боялся взглянуть на нее, чтобы она не стала явью. Не Пенелопа. Ты-то все-таки немножко Одиссей, выходя из кинотеатра.

На этом мучительном свету он не знал, что же теперь делать. Но идти с девушкой рядом и выходить вот сейчас на солнечный Невский он не мог. Господи, кто же это тянул его за язык!

Девушка посмотрела на Бобышева, как-то просто она это сделала, без вызова, – и под руку его не взяла. Они прошли в тот же туннель подворотни, где впервые увидели друг друга. Девушка шла сбоку и заглядывала сбоку. Она словно поняла, что Бобышев отдаляется совсем, но еще надеялась… Бобышев шел рядом, каменный.

– Ну как, тебе понравилась картина? – сказала она, заглянув сбоку.

– Ничего, – процедил он.

– А женщина?..

– Какая женщина?..

– Пенелопа.

– …Н-ничего…

– А ты бы хотел иметь такую женщину, как Пенелопа?

Бобышеву стало плохо и жалостливо, он даже неуверенно тронул ее за руку. Но движение так и осталось непонятым, смазанным, незавершенным. Девушка заглядывала сбоку, чего-то ждущая…

Но солнечный свет ударил в глаза. Они вышли на Невский. Шли нарядные люди. Женщины среди прочих. Девочки. Бобышев остановился. И она рядом, маленькая и задрипанная. Кто-то на них посмотрел. Кто-то, наверно, что-то сказал. Он сам-то не расслышал. Но наверняка кто-то что-то сказал.

– Что? – сказал он машинально, все еще не понимая, что же ему делать, и как-то остро взглянул на девушку.

Она озиралась, словно бы не понимая, куда попала. Что-то детское было сейчас в ее лице, растерянное и пронзительное. Казалось, она стыдилась себя и чувствовала виноватой – такое было лицо. Все эти люди, прохожие, и он, Бобышев, были правы, а она – нет. И мир выталкивал ее из себя – такое было лицо. И если бы не он, Бобышев, – такого бы не было у нее лица. Все это, только в едином ощущении, увидел сейчас Бобышев. Но это было слишком грандиозно для бобышевского сознания – врывалось и опрокидывало. И главным все-таки оставалось то, что ему стыдно стоять с ней сейчас на Невском. И когда и то, и это смешалось вместе, Бобышеву стало страшно.

Он увидел тогда в ее руке что-то, чего раньше не видел. Зеленую тряпицу. Откуда бы она ее достала… подумал он. Тряпица была вязаной шапочкой. В шапке были бигуди. Девушка доставала бигуди из шапки и рассовывала их по карманам. Пиджак был в обтяжку, и карманы уродливо оттопыривались. Когда шапочка опустела, девушка натянула ее себе на голову и старательно спрятала под нее короткие свои волосы. Трудно было представить, где она это сокровище откопала. Страшно было смотреть. Бобышев не знал, куда деться. Рядом, в парадной, он увидел телефон-автомат и, промычав что-то неясное, юркнул туда.

Девушки отсюда видно не было. Задыхаясь, он опустил монетку. Монетка провалилась. Снова опустил. Искоса поглядывал в дверь: девушки видно не было. Монетка снова провалилась. Сзади остановились две совсем юные девочки, одна хорошенькая. Стояли ждали, когда он позвонит. Девушки видно не было. Бобышев отошел от автомата. Девочки заняли его место, щебеча. Выходить на Невский не было сил. Он отошел в глубь парадной. Обернулся – в дверях был солнечный прямоугольник Невского. Шли люди. Стоял напротив дом. И проезжали машины. И вдруг посредине прямоугольника, как в раме, как в кадре, появилась девушка. Она-то была очень хорошо видна, освещенная. Он был в тени. Она меня не видит, подумал Бобышев. Но это было ясно, что она его тоже видела. Иначе бы она так не смотрела. Как-то очень спокойно, очень понимающе и без вызова смотрела она. Выйти на Невский он был не в силах. Он поманил ее в парадную. Пальцем. Судорожно как-то, тайком – словно бы и не поманил: просто почему-то непонятно двинул рукой. Девочки все еще звонили по автомату. А она стояла в своей раме и не двигалась. Бобышев покосился на девочек и отступил еще вглубь. Она не двигалась – смотрела. В чем дело? в чем дело… – подумал Бобышев и еще раз поманил, четче. Девочки выпорхнули на Невский. Она словно бы помедлила и прошла.

– Ну что? – сказала она. Что-то скованное и опущенное стало в ее фигуре.

Он молчал словно бы в сосредоточенности.

– Как же нам с тобой быть? – сказал он.

– Ну, это вам виднее, – сказала она равнодушно.

– Как же нам все-таки с тобой быть?.. – говорил он, словно бы в раздумье растирая лоб. Господи, думал он, неужто это никогда не кончится?.. Ведь она же ни о чем не заикалась уже, почему же я снова взялся за это? Как же мне теперь-то быть… Ведь я же ничего, ничего не стану делать для нее, даже если бы мог!

– Что же нам с тобой делать?

Надо это как-то кончать. Сказать просто: извини, это свинство, конечно, но это все был треп. Я ничем не могу тебе помочь.

– Я попытаюсь, – сказал он. – Без паспорта это, конечно, очень трудно, но я попытаюсь.

Какой же я стал свиньей! – безнадежно подумал он.

– А как же я вас найду? – спросила она в той же грустной деревянности и чуждости.

Господи, черт! помоги мне, – подумал он и сказал:

– Я сегодня выезжаю на место работ. Меня тут не будет. Вот что, ты приезжай прямо к нам. Это 53-й километр. Станция так и называется. Там спросишь нашу базу. Всякий скажет.

…Когда же? Когда же тебе приехать? – Он тер себе подбородок. – Надо в течение рабочего дня. До пяти. Приезжай в четверг. Я буду на базе.

Девушка словно что-то поняла. Лоб ее разгладился.

– А ведь я приеду, – сказала она.

– Приезжай, – уже с трудом и тихо, глотая концы слов, говорил он. – Я не ручаюсь, но попробовать можно. Ну, ты иди, иди. Мне еще надо позвонить. – И он стал рассматривать половицу. По-прежнему тер подбородок.

Девушка взглянула на него удивленно.

– До свиданья, – как-то странно, полувопросительно и словно уже издалека прозвучал ее голос.

Бобышев поднял глаза – она удалялась. Тысячу лет она удалялась. Коротенькая, в пиджаке и шапочке, она чернела, подходя к дверям. Она все время была в этой солнечной раме, пока уходила, – там был Невский, шли люди, стоял напротив дом и проезжали машины. Девушка уходила и не оборачивалась. Вроде она должна была бы обернуться. Она не оборачивалась. Надо было крикнуть, остановить – но такого Бобышев даже представить был не в состоянии. Как же… как же я буду с этим жить? – мучительно думал он и в то же время ждал – скорее, скорее бы она наконец ушла из этой парадной. И все бы кончилось. А она все шла в этом прямоугольнике, чернела, подходя к дверям, – и вдруг исчезла, ушла.

Бобышев еще постоял в парадной. Выждал. Вышел на Невский. Солнце. Девушки не было. Ему вдруг стало так пусто и легко, словно он взлетит сейчас в воздух, как отпущенный шарик. Он почти подавился – так сильно, со свистом, глотнул этот прекрасный осенний воздух. Страх прошел. Это он понял вдруг, что его нету, и тогда же он понял, что только что этот страх был. Волнами все стало возвращаться к нему. И тогда ему стало тошно. Ничему и ничем уже нельзя было помочь. Где она, эта платформа 53-го километра, на которой он и не был ни разу?.. Поняла она или не поняла? Он вспомнил ее последнее лицо и подумал, что поняла. Это его не успокаивало. Он шел, и ему казалось, что все его видят, столь освещенного солнцем, что все это у него на лбу написано.

…Ведь это же я делаю каждый день! Больше, меньше, но каждый день, думал Бобышев.

И как давно забытое ощущение было, что думал не вскользь, не как бы, не вроде, не забывая, не в полусне.

1962
Инфантьев

Когда именно начал Инфантьев служить в этом НИИ, никто не знал хотя бы потому, что знать такие вещи было как раз в его ведении. Казалось, он служил тут всегда. Как-то странно, но его вообще никто не замечал и не запоминал все эти долгие годы. Говорили, что он знает свое дело.

Инфантьева заметили вдруг, когда он стал начальником отдела.

Собственно, тогда и начали составлять мнение об отношениях Инфантьева с женой. Ведь она служила в том же НИИ, правда, давно, сразу после войны, и недолго. Но таких старых сослуживцев оставалось немного: в последние годы поколение стремительно уходило на пенсию, да и помнило оно уже плохо. Помнили, что была она моложе Инфантьева, тоненькая, хорошенькая, черненькая, и еще какую-то глупость, что носила серьги-обручи, как цыганка. Помнили, что была она веселая, живая, хотя ничего такого, чтобы пришлось ее осуждать, вроде не было. Больше, пожалуй, ничего существенного. Тем более что с тех пор никто ее не видел и, какая она стала теперь, никто не знал. Впрочем, все не помолодели же за эти годы…

В общем, жалели, что не были в свое время более внимательны. Потому что с точки зрения сослуживцев отношения Инфантьева с женой были нехороши. Об этом можно было судить хотя бы по тому, как он разговаривал с ней по телефону. Во-первых, он был с нею на «вы» и называл Натальей Владимировной. Во-вторых, ответы его были отрывисты и грубы: «Что вам еще нужно? Нет, нет, нет! Занят. Да. Да…» В-третьих, нехороши.

Хотелось бы знать больше, но Инфантьев был довольно угрюмый и одинокий по характеру человек и ни с кем не делился. Что там стряслось у них в свое время, что привело к таким вот последствиям? – приходилось только гадать.

Но и эти догадки однажды стали вовсе несущественны.

Однажды на инфантьевском океанском столе раздался звонок, и Инфантьев, степенно сняв трубку, вдруг совершенно изменился и сказал: «Да, Наточка… Как ты себя чувствуешь?.. Сейчас приеду…» – и тут же собрался и, никому ничего не сказав, поспешил из комнаты. Сидевшие у него посетители всполошились необычайно. Слух мгновенно разбежался по НИИ. И тогда все до одного вспомнили, что Инфантьев в последнее время был не такой. Уже месяц – нет, два – нет, полтора – хорошо помню, – когда мы еще в культпоход ходили… То есть все просто удивились, как они сразу не догадались. Ведь так часто за последний месяц, полтора-два он срывался и исчезал в середине рабочего дня! Другие говорили, что Инфантьев всегда был скрытный человек – и ничего странного. Третьи говорили, что жаль его – такое горе! – хотя, какое горе, еще и не знали.

Так все выглядело со стороны.

* * *

А горе было в том, что у жены Инфантьева был рак груди. Случилось это уже полгода назад. Инфантьев понимал, что это не только больно и опасно, но что для женщины это и еще нечто большее. Он жалел жену и, когда она вернулась после операции, старался сделать так, чтобы она как можно скорее забыла о перенесенном. Понимал он это по-своему: он старался не давать ей раскисать и сосредоточиваться на болезни и поэтому вел себя так, будто ничего не случилось. Жена по-прежнему должна была заниматься по хозяйству. И если он видел, что она сидит отключившись, опустив руки, и смотрит, никуда, то сразу соображал что-нибудь, как занять или отвлечь. «Пришейте мне пуговицу», – говорил он, например. Но, конечно, в этом было и желание сохранить многолетний порядок. Впрочем, не все удавалось в точности как прежде. Например, Инфантьев скрыл от жены, что их дочь ушла из вуза. Он знал, как много это значило для жены. Раньше он никогда бы не стал что-либо скрывать только потому, что это может быть больно жене и надо ее щадить, – но тут скрыл. И именно поэтому дочь не понимала толком семейное горе, а не только по молодости. А Инфантьева особенно сбивало с толку, что вот так все сразу: и жена, и дочка.

А потом жене было уже так плохо, что метода: все как прежде и не давать раскисать, – перестала действовать, и жена снова оказалась в больнице.

Там уже ничего делать не стали. И довольно скоро Инфантьев с дочкой пошли в больницу, чтобы привести Наталью Владимировну домой. Наталья Владимировна ни за что не согласилась ехать домой на чем бы то ни было: от запаха автомашин она задыхалась, и ее тошнило. Называлось это «метастазы в легком». И они шли пешком. Было достаточно далеко, и практически они с дочкой пронесли ее всю дорогу, держа с двух сторон под руки. Был ясный морозец, и с ясного дымчатого неба падал редкий, по одной снежинке, легкий снег.

Потом – Наташа, Наточка, ты – она уже не вставала. Дочка каждое утро отправлялась куда-то: для мамы – в институт.

А Инфантьев, Инфантьев… он, небольшого роста, худой человек, с прилизанными серыми, более уже седыми, волосами и светлыми пустыми глазами – Наташа, Наточка, ты, – слышали, как он говорил по телефону и срывался с места: сейчас, сейчас. Конечно, уже никак нельзя было, не удалось бы ни дать жене почувствовать, что она больна, ни прикинуться: мол, все как прежде. Наташа, Наточка, ты…


Похоронили ее на очень красивом кладбище, лучшем в городе. Оно уже давно как музей, и захоронения там производятся в исключительных случаях. У Инфантьева достало связей добиться. Кладбище это – над озером: холмистый высокий берег в соснах. И по склону, к озеру, между соснами – могилы, могилы. А на вершине холма – собор старой постройки. Это замечательное кладбище: совсем не тяжелое от него впечатление, а даже какое-то живущее – может быть, хорошо грустное, а может, даже радостное. А главное, могилы, хоть и очень тесны, но не загораживают, а спадают вниз по склону. И весь вид: склон, сосны, озеро, и противоположный его далекий берег в лесу, и парашютная вышка справа – все это видно даже прежде могил. А если небо чистое, и солнце, и сосны шумят, и в воде отражаются клубки облаков – нет тут смерти. И солнце садится за тем далеким берегом, и его, уже горизонтальные, лучи просвечивают весь склон, все могилы, всё кладбище до самых сумерек.

Светло тут как-то и просторно.

* * *

Когда ее хоронили, была какая-то определенная погода, но он не запомнил какая. Он помнил, что погода была особенная, но была ли она радостная или печальная – этого он не помнил.

Вообще, когда он вспоминал потом, этот день уподоблялся пунктиру или очереди: в нем было три черточки, три картинки, три пули – остального он не помнил, – три кадрика утерянной ленты. Но и эти три не умещались в его сознании, разрывали и потому были даже как бы не о нем, Инфантьеве, а о другом человеке, очень вроде бы на него похожем, но все же не о нем. Инфантьев представлял себе эти картинки всегда с некоторым недоумением. Они возникали в его мозгу помимо его воли, внезапно, всегда только три вместе и только в этой последовательности…

Легко сказать: он чувствовал себя потерянным… «Где бабушка? Где бабушка?» – заговорили вдруг. Инфантьеву показалось, что все повернулись к нему, смотрят, спрашивают именно его. «Хорошо, я сейчас…» – сказал он и побежал назад по узкой тропинке между могилами. Тропинка, по которой только что с трудом протискивалась их процессия, была теперь пуста. Инфантьев бежал по этой дорожке, посыпанной ярким желтым песком, и по мере удаления от своих им овладевало странное и невнятное возбуждение. Он бежал, словно мальчик по поручению взрослых, задыхаясь от ответственности и доверия – такое забытое чувство, – и одновременно он, конечно же, убегал от процессии, потому что там происходило что-то явно постороннее, не имевшее к нему отношения, и непонятно было, зачем он участвует, должен участвовать в странных передвижениях людей с длинным ящиком, заключившим в себе… нет, конечно же, нет! – неведомо что. Инфантьев убегал.

И вдруг он как бы споткнулся и замер в позе неустойчивого равновесия, наклонившись вперед, как бежал, и все не падая. Процессия надвинулась на него, Инфантьев поспешно отступил за обочину, встал в маленькую канавку, на прошлогодние листья, поймал чей-то осуждающий, укоризненный взгляд и потупился. Никуда-то он не убежал, а сделал круг и попал опять в свою же процессию. Осторожно поднимая взгляд, он увидел перед собой священника – тот шел впереди всех с нелепым выражением суетности и лени одновременно на широком лице, помахивал кадилом, шел какой-то подавленной походкой, медленнее, чем хотел, словно боясь убежать вперед от крышки, которую несли за ним следом, и от гроба, который несли за крышкой. Тут Инфантьев смог сказать себе слово «гроб», потому что с облегчением понял, что это была другая процессия, не его, что просто на него затмение нашло – глупо было даже так думать. Конечно же, это не его процессия – у них священника не могло быть… Тут какие-то обрывки соединились в его мозгу, он сразу все понял и нетерпеливо переминался, пока миновала процессия, и как только она миновала, то и открылся ему тот освещенный пятачок с клумбой посередине, что замыкался той самой старой церковью, голубой купол которой был виден отовсюду. И врата церкви были открыты. Инфантьев перебежал пятачок и в два прыжка преодолел лестницу, полы его распахнутого пальто развевались. Взбежав, он приостановился, ничего не различая после света в темной глубине церкви, полы его пальто опали, и, как бы сложив крылья, он тихо проскользнул внутрь. Пожалуй, он ни разу в жизни не был в церкви, про себя он сказал «не был внутри». Неосознанным движением он поднял голову и посмотрел вверх: оттуда шел пыльный свет, больше он ничего не различил. Спохватившись, Инфантьев опустил голову и вытащил руки из карманов пальто. Вытащив, он не мог уже ничего с руками поделать, не знал, куда их деть. Он различил небольшую толпу темных фигур, силуэтов, они группировались вокруг некоего центра – и это опять был гроб. Узкий столб света рассекал весь этот тенистый объем надвое. «Как меч…» – сказал себе Инфантьев. Он по-прежнему возился со своими руками, то складывая их на животе, то за спиной, то отирая их тайно платком. Люди толпились, как бы даже клубились, попадая в этот узкий луч, клубились, как пыльный свет. «У них общее горе…» – заторможенно подумал Инфантьев. С удивлением он отметил, что все эти люди чувствуют себя много свободнее, чем он сам. «Они же верят, а не я…» – с удивлением сказал себе Инфантьев, отмечая отсутствие того трепета и молчания, какие ожидал здесь увидеть. Наоборот, здесь наблюдались гул и разброд. Эти люди с общим горем вели себя, как показалось Инфантьеву, слишком свободно. Лишь кто-то один чересчур убивался, почти выл, – старая женщина без лица. А кто-то сморкался громко, двое оживленно переговаривались, грузная старуха становилась на колени и очень долго устраивалась, шурша и возясь. Передавали какой-то сверток. Чего-то ждали. Какая-то нелепость стала вдруг ясна Инфантьеву – он наблюдал, впрочем, это все последние дни, но только сейчас понял. Это была, пожалуй, и не нелепость, а просто крушение некоего неточного представления, которое почему-то было в Инфантьеве, а именно, что горе люди переживают очень совместно, одинаково, слитно, что у глубокого горя есть лишь одно выражение. И вот теперь, наблюдая этот разброд в ожидании вокруг гроба (причем, чего они ждали, Инфантьев понятия не имел), наблюдая этот разброд и даже нетерпение, казалось бы, кощунственное, отмечая в себе, неверующем, даже как бы большее благоговение и трепет, чем было видно по лицам верующих, не зная, куда деть свои руки, Инфантьев вообще обо всем позабыл и удивлялся – и вдруг увидел бабушку. Она стояла, черная, неотличимая от других старух, у самого гроба, тихо склонив набок сухую свою головку, размеренно поднося комочек платка все к одному глазу и медленно шевеля губами. Инфантьев быстро шагнул, полы пальто опять шевельнулись – он как бы привзмахнул крыльями. Он обходил эти темные, вдруг остановившиеся для него фигуры, приближаясь к бабушке. «Надо же, – повторял он про себя с тихим недоумением. – У чужого гроба… Надо же…» – говорил он, а она все не двигалась с места. «Пойдемте же… – говорил он, впервые в жизни называя тещу маменькой, не мамой, а именно маменькой. – Неудобно, – сказал он, почему-то краснея. – Нас ждут». Бабушка, наконец узнав его, засуетившись, прятала комочек платка в рукав и бочком отходила уже от гроба, потупляясь, как вдруг пронесся как бы общий вздох и умолкание – вышел человек в рясе. «Поп… священник…» – Инфантьев не знал, как его назвать. Красивый низкий голос поплыл снизу вверх в пыльном узком столбе света. И люди, бывшие тут, вдруг поразили Инфантьева. Исчез разброд, и внезапно возникла та самая общность, которую так наивно, исподволь ожидал увидеть Инфантьев в людях, имеющих общее горе.

И вот они как бы склонились и потянулись одновременно в одну сторону, в общем молчании, внимая. Они вдруг замерли, сориентированные в одном направлении и устремлении, они были теперь что-то одно, слитное. Но в этом уже не было горя, и это еще изумило Инфантьева.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации