Электронная библиотека » Андрей Колесников » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 7 ноября 2023, 23:11


Автор книги: Андрей Колесников


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Игры с режимом

В 1935-м системе понадобились Исаак Бабель и Борис Пастернак, чтобы направить их на парижский Конгресс в защиту культуры, – имевшийся в наличии состав советской делегации оказался слабоват для международного уровня. Пастернак, страдавший бессонницей и нервным расстройством, в том числе и из-за разлада с политической действительностью, пытался отпроситься у денщика и оруженосца Сталина Александра Поскребышева. Тот предложил Пастернаку считать, что он мобилизован партией на войну. Заготовленный текст выступления Пастернака на конгрессе Илья Эренбург, уже тогда отличавшийся тонким конъюнктурным чутьем, просто порвал в клочья. И слава богу: в результате поэт и выступил как “нэбожитель”, высказавшись о поэзии, “которая валяется в траве, под ногами”.

В июне 1937-го бесцветный персонаж пришел к Пастернаку за его подписью под письмом советских писателей, осуждавших арестованных военачальников. И был изгнан: “Товарищ, это вам не контрамарки в театр подписывать!” Генсек Союза писателей СССР Владимир Ставский оставил фамилию Пастернака под опубликованным в печати письмом. Когда поэт ринулся к нему с гневным опровержением, тот досадливо прокричал: “Когда кончится это толстовское юродство?!” Если учесть, что до этого было заступничество за Бориса Пильняка, за которое Ставский ругал Пастернака уже публично, неадекватность поведения “нэбожителя” бросалась в глаза. В 1939-м Борис Леонидович, словно бы не понимая политической конъюнктуры, ходатайствовал перед Александром Фадеевым за вернувшуюся в Россию Марину Цветаеву, требовал, чтобы ее приняли в Союз писателей. Как писал сын поэта Евгений Пастернак, у Фадеева он “вызвал только раздражение своим «непониманием ситуации»”.

На самом деле Пастернак всё прекрасно понимал, лучше многих. Уже в 1930-м в письме Ромену Роллану он жаловался на удушливость советской атмосферы. Зимой 1931–1932 годов впал в немилость – из библиотек изъяли только что увидевшую свет “Охранную грамоту” и запретили собрание сочинений. И лишь затем наступил период неудачных попыток введения Пастернака в официальный оборот.

В 1954-м, когда уже был в работе “Доктор Живаго”, когда Борис Леонидович готовил себе плаху, в письме своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг он признавался: “Удивительно, как я уцелел за те страшные годы. Уму непостижимо, что я себе позволял!!” Годом раньше тому же адресату он признавался: “Я уже и раньше, в самое еще страшное время, утвердил за собою род независимости, за которую в любую минуту мог страшно поплатиться”.

Факт и акт

В 1934-м, незадолго до несколько раз откладывавшегося съезда писателей, Пастернаку позвонил Сталин. Этому предшествовало заступничество Бориса Леонидовича перед Бухариным за арестованного Мандельштама.

Пастернак знал, за что мог пострадать Мандельштам. Осенью 1933 года они, не слишком близкие друг другу люди, прогуливались по Москве. В районе Тверских-Ямских, под скрип проезжавших мимо ломовых извозчичьих телег Мандельштам прочитал “Мы живем, под собою не чуя страны…”. “Это не литературный факт, но акт самоубийства”, – констатировал Пастернак. Он вообще не любил политических стихов, хотя и считал себя обязанным Бухарину и однажды по его просьбе напечатал два произведения в “Известиях”, в том числе посвященное Сталину “Мне по душе строптивый норов артиста в силе…”. (В 1922-м Пастернак еще позволял себе иронизировать над политизированностью Маяковского: “Вы заняты нашим балансом, / Трагедией ВСНХ, / Вы, певший Летучим голландцем / Над краем любого стиха! <…> Я знаю, ваш путь неподделен, / Но как вас могло занести / Под своды таких богаделен / На искреннем вашем пути?”)

После или во время премьеры таировского спектакля “Египетские ночи” в Камерном театре Пастернак узнал об аресте Мандельштама. Если верить рассказу самого Пастернака, записанному скульптором Зоей Масленниковой, в театре находился Бухарин, с которым Борис Леонидович и поговорил о Мандельштаме. Дальше завертелась история с заступничеством. В письме Сталину о Мандельштаме Бухарин обронил: “P.S. О Мандельштаме пишу еще раз на об[ороте], потому что Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста М[андельштам]а и никто ничего не знает”. Вождь накладывает резолюцию: “Кто дал им право арестовать Мандельштама? Безобразие”.

Сталина крайне заинтересовала эта история, он явно испытывал тайный пиетет к гениям: Ахматовой, Мандельштаму, Пастернаку. В первой половине июня 1934 года состоялся звонок вождя поэту. В начале четвертого пополудни к телефону в коммунальной квартире на Волхонке, где жили двадцать два человека, позвали товарища Пастернака. Естественно, Борис Леонидович решил, что его разыгрывают; тогда секретарь оставил телефон, по которому нужно было немедленно перезвонить. Трубку взял Сталин.

Дальше показания людей, слышавших об этом разговоре от Пастернака, разнятся. Каноническая версия сводится к нескольким принципиальным моментам. Пастернак был уклончив, когда Сталин спрашивал об уровне поэзии Мандельштама. По одной версии, вождь интересовался, “мастер” ли Осип Эмильевич. По другой – спросил, “какова о нем молва” (Пастернак, цитируемый Зоей Масленниковой: “Он так и выразился, он говорил по-русски слишком правильно, слишком литературно”). Сталин интересовался и тем, почему по поводу Мандельштама Пастернак не обратился, например, в писательские организации. “Они этим не занимаются с 1927 года”, – ответил Пастернак. “Дал точную справку”, – смеялся потом Мандельштам. Согласно всем возможным версиям, уклончивость Пастернака не понравилась Сталину и высоконравственный вождь укорил его в том, что он плохо защищает своего товарища. Дальше свидетельства снова расходятся: просьба Пастернака поговорить отдельно “о жизни и смерти” закончилась тем, что Сталин а) положил трубку (обобщенная версия Анны Ахматовой – Надежды Мандельштам); б) сказал: “Вести с вами посторонние разговоры мне незачем” (рассказ Николая Вильмонта, обедавшего в тот день у Пастернака); в) пообещал встретиться как-нибудь за “чашкой чаю” (по воспоминаниям Зои Масленниковой).

Анна Ахматова и Надежда Мандельштам поставили Пастернаку за разговор твердую четверку: Борис Леонидович мог опасаться, что Сталину известно о его знакомстве со стихами о “кремлевском горце”. Бухарину поэт, естественно, не сказал, что слышал “Мы живем, под собою не чуя…” от автора. Сам Бухарин прослушал стихотворение примерно в то же самое время, в июне 1934 года, в исполнении крупного ценителя искусств Генриха Ягоды. Актер Василий Ливанов, сын мхатовской звезды Бориса Ливанова, в своей “разоблачительной” книге “Невыдуманный Борис Пастернак”, где, правда, перепутан даже год разговора, обвиняет поэта в трусости, ссылаясь на вильмонтовскую запись беседы.

В тот раз Мандельштама выпустили…

“Кругом в дерьме…”

Возможно, Пастернак был очарован Сталиным. Или, стараясь идти в ногу со временем и писательскими организациями, заставлял себя очаровываться им. Но, скорее всего, ничего этого не было. Никогда. В письмах родителям в Мюнхен он эзоповым языком пытался объяснить, что ни в коем случае нельзя возвращаться в Советскую Россию, а они обижались на него. Ретроспективный взгляд Пастернака из послевоенных лет на события довоенных лет свидетельствует об абсолютно трезвой и точной оценке происходившего. Борис Леонидович с самого начала знал цену и советской власти, и ее идеологической основе. Все-таки, в отличие от Ленина и Сталина, он был настоящий, дипломированный философ, отмеченный Германом Когеном. Важнее даже обучение не в Марбурге, а в Москве, где одним из учителей Пастернака был Густав Шпет, философ, которого сегодня назвали бы ультралибералом и русофобом (недаром памятную табличку “Последнего адреса” вандалы сорвали с его дома). Он ввел в оборот термин “невегласие” – отсутствие в России языковой и культурной среды, которая воссоединяла бы ее с Европой (Священное Писание, по оценке Шпета, пришло в Россию в “болгарской” версии). Именно это, согласно учению философа, привело к тому, что мы сегодня называем “догоняющим развитием” России.

Когда накал страстей вокруг Нобелевской премии Пастернака дошел до крайней точки и с Дмитрием Поликарповым из отдела культуры ЦК Пастернак, уже не стесняясь, говорил на повышенных тонах, Борис Леонидович признался, что всю жизнь был “правым” по своим политическим взглядам.

Пастернак жаловался на то, что существенная часть жизни ушла на борьбу за саму возможность творчества. И эта борьба поневоле стала сражением с политическим режимом. А вот слова Пастернака, обращенные к сыну Евгению, незадолго до смерти: “Кругом в дерьме… Вся жизнь была единоборством с царящей пошлостью… На это ушла вся жизнь”.

В черновых набросках и планах к “Доктору Живаго” осталась такая запись о недостатках собственной рукописи: “Политически непривычные резкости не только ставят рукопись под угрозу. Мелки счеты такого рода с установками времени… Роман противопоставлен им всем своим тоном и кругом интересов”. Разумеется, этого не могли не заметить те, кто формулировал те самые “установки”, благодаря которым Пастернак оказался “у времени в плену”, отказался от Нобелевской премии и скончался, возможно, раньше того срока, который был выделен этому физически здоровому, трудоголического склада человеку.

Победа над Пастернаком, как это всегда бывает во взаимоотношениях власти и художника, оказалась пирровой.

Истребитель тиранов

Что было первым – самиздатская “Лолита” или юношески свежая, какими бывают первые произведения замечательных писателей, “Машенька”? Затем – голубой том 1989 года с предисловием Андрея Битова и с ошеломляющей, пушкинской легкости “Университетской поэмой”; а до этого – еще Вознесенский, чуть ли не первым написавший о Набокове в “Октябре” в 1986-м, Евтушенко – в “Огоньке” в 1987-м. Помню еще иронический ответ какого-то язвительного набоковеда (представители этой профессии, на удивление осведомленные, появились немедленно, как только это было разрешено) Вознесенскому – что-то по поводу серьезного и профессионального отношения писателя к энтомологии… К слову, в его нынешнем странном состоянии музей Набокова на Большой Морской в Санкт-Петербурге больше напоминает некий энтомологический компендиум – бабочек больше, чем иных экспонатов. Не говоря уже о том, что Владимира Владимировича очень бы повеселил способ продажи входных билетов – только по QR-коду с электронным заполнением чуть ли не полновесной анкеты. Какой-то, извините, оксюморон, не вяжущийся с представлением о главном герое музея. От всего Набокова, вероятно, остался только свет, падающий в окна с Большой Морской. Наверное, он все тот же.


Девяностые годы XIX века были удивительным временем. Поразительно щедрым не просто на таланты – на гениев. Как будто кем-то торопливо выполнялся специальный план. В 1889-м родилась Анна Ахматова. В 90-м – Борис Пастернак. В 91-м – Осип Мандельштам. В 92-м – Марина Цветаева. В 99-м – Владимир Набоков. Последнему гению века повезло больше других: он не сгинул в общей могиле, не был затравлен или доведен до самоубийства. Через свою жизнь этот аполитичный джентльмен английской выделки, брезгливо покинувший большевистскую Россию в 1919 году на корабле под характерным названием “Надежда” с грузом сухофруктов и эмигрантов, пронес старомодные либеральные ценности, которые позволили ему обвести вокруг пальца все тирании XX столетия.

Идеологически, если вообще к Набокову применимо это понятие, Владимир Владимирович – антипод Александра Солженицына. Но поскольку Набоков придерживался простого принципа “что плохо для красных – хорошо для меня”, он приветствовал деятельность Солженицына. И автор “Архипелага” платил ему той же монетой: получив Нобелевскую премию, сказал, что ее заслуживает Набоков. По странному капризу судьбы, обусловленному принципиальным несходством западного и восточного представлений об этикете, их личная встреча не состоялась. Было назначено время и место, заказан обед на четыре персоны, а Солженицын, как человек в бытовом поведении советский, ждал повторного подтверждения и… прошел мимо “Монтрё-Паласа”.

Набоков ценил в Солженицыне писателя, нанесшего страшный удар по уродливой идеократической и репрессивной империи, отнявшей у него самое дорогое – воспоминания о детстве и Родину. Он отдавал должное исторической миссии Александра Исаевича, немного сомневаясь в его художественном таланте. Что, правда, не мешало ему, например, читать жене вслух “Август 14-го”. Но так уж случилось, что нынешних истовых и неистовых последователей Солженицына-идеолога он высмеивал во множестве своих книг. Например, в “Пнине” (1957): “Этот Комаров, сын донского казака… и Серафима – его крупная и веселая москвичка-жена… закатывали русские вечера… предоставляя застенчивым аспирантам изучать ритуалы vodka-drinking и иные замшелые национальные обряды… Только другой русский мог понять, какую реакционно-советофильскую смесь являли собой псевдокрасочные Комаровы, для которых идеальная Россия состояла из Красной армии, помазанника Божия, колхозов, антропософии, Православной церкви и гидроэлектростанций”.

Корни и крона

Человек, в одном из интервью (1973) сказавший: “Все, что мне требуется от государства – государственных служителей, – это личная свобода”, – и тем самым повторивший на свой лад классическую либеральную формулу в духе laissez faire, впитал “некий расплывчатый старообразный либерализм” в буквальном смысле с молоком матери. Точнее, с кровью отца, выдающегося юриста и активного деятеля кадетской партии. Владимир Дмитриевич Набоков – почти ровесник Ленина и старший соученик по Третьей петербургской гимназии будущего легального марксиста, а затем кадета и участника “Вех” Петра Струве, будучи аристократом и выходцем из очень богатой семьи, принадлежал, по словам его сына, к “великой бесклассовой русской интеллигенции”. В Набокове-младшем не было презрительного или иронично-снисходительного отношения к интеллигенции: в “Память, говори” он обращал внимание читателей на то, что “интеллигенты” – это “слово, в значении которого сильнее оттенок общественного идеализма и слабее – умственной спеси, чем в привычном для Америки intellectuals”.

Владимир же Дмитриевич в известном смысле продолжил семейную традицию. Его отец, дед писателя Дмитрий Набоков служил министром юстиции во времена Александра II и Александра III, имея репутацию защитника реформ 1864 года, то есть суда присяжных и принципа независимости судов. Владимир Дмитриевич Набоков тоже был министром юстиции, правда, в 1919 году в Крымском краевом правительстве. До этого – членом первой Думы, одним из ярких деятелей кадетской партии, отсидевшим в “Крестах”, где он отличился приверженностью своим аристократическим манерам (надувная ванна, гимнастические упражнения) и выучил итальянский язык. Удивительно, но даже “Малая советская энциклопедия” 1930 года содержит краткую и безоценочную статью о Владимире Набокове-старшем с упоминанием о том, что он был управляющим делами Временного правительства. Гибель отца, застреленного черносотенцами в 1922 году в Берлине при покушении на лидера кадетов Павла Милюкова, Набоков-младший называл самым трагическим событием в своей жизни.

Неудивительно, что при таких корнях в творчестве Владимира Набокова выросла столь пышная крона того самого старомодного русского либерализма с его приверженностью индивидуальной свободе, неприятием жестокости и ненавистью к тиранам.

Убить его

Рассказ Набокова “Истребление тиранов” (1936) – наследник по прямой линии кафкианского по духу романа “Приглашение на казнь” (1935). Но этот рассказ еще и предшественник второго романа, написанного бывшим русским писателем Сириным на английском языке, – “Под знаком незаконнорожденных” (1947).

Истребление тиранов – в прямом и метафорическом смыслах – один из главных мотивов набоковского творчества наряду с повторяющимся сюжетом возвращения на родину (от ранних стихов до последнего опубликованного романа “Смотри на арлекинов!”). При том что писатель был политически апатичен, он говорил о себе в интервью 1969 года: “Не способен отличить демократа от республиканца, к тому же ненавидит сборища и демонстрации”. В рассказе, написанном в Берлине в год летних Олимпийских игр, год премьеры “Триумфа воли”, содержится квинтэссенция отношения Набокова к тираниям, политике, политическим деятелям: “Я никогда не только не болел политикой, но едва ли когда-либо прочел хоть одну передовую статью, хоть один отчет партийного заседания… До блага человечества мне дела нет, и я не только не верю в правоту какого-либо большинства, но вообще склонен пересмотреть вопрос, должно ли стремиться к тому, чтобы решительно все были полусыты и полуграмотны… И все-таки: убить его (тирана. – А. К.)”. Потом он напишет: “К сожалению, сегодня русские окончательно утратили способность убивать своих тиранов”.

Примерно в том же духе Набоков выскажется в предисловии к третьему американскому изданию “Под знаком незаконнорожденных”: “Я никогда не испытывал интереса к так называемой литературе социального звучания… Я не дидактик и не аллегорист. Политика и экономика, атомные бомбы, примитивные и абстрактные формы искусства, Восток целиком, признаки «оттепели» в Советской России, Будущее Человечества и так далее оставляют меня в высшей степени безразличным”.

Но дело не в том, что Набоков существовал в своей отгороженной от всего мира раковине. А в том, что его интересовала личная человеческая драма, где внешняя давящая сила – лишь фон существования. Отсюда и приверженность персональной свободе, неприкосновенности частной жизни. Отсюда квалификация, например, романов Оруэлла как “штамповок”, а протеста 1968 года – как “хулиганского”, то есть массового. “Нет” массовым, стадным, клишированным, пошлым проявлениям чего бы то ни было: “Хулиганы никогда не бывают революционными, они всегда реакционны. Именно среди молодежи можно найти самых больших конформистов и филистеров, например хиппи с их групповыми бородами и групповыми протестами” (из интервью 1969 года).

Набоков не любил “средних”, заурядных и “групповых” людей. Пожалуй, он одним из первых, не будучи профессиональным социальным мыслителем, в “Истреблении тиранов”, а затем в “Под знаком незаконнорожденных” поставил другой знак – равенства – между советским и нацистским режимами. В героях рассказа и романа можно обнаружить не только черты Сталина, Гитлера и, наверное, Муссолини, но и безжалостно точные характеристики эстетики и идеологии тиранической власти. Сколько аллюзий только в одном названии партии, лидером которой является диктатор Падук из “Под знаком незаконнорожденных”: Партия Среднего Человека! “Отберите у Гитлера его пушку, – писал Набоков в 1940-м, – он окажется не более чем сочинителем вздорной брошюры, заурядным ничтожеством”.

Почтовая марка

Во многих “асоциальных” набоковских высказываниях можно обнаружить аристократическую спесь, унаследованную от деда и отца и упрочившуюся благодаря англофильскому воспитанию и кембриджской выучке. (Недаром Набоков отмечал в своей семье “склонность к удобным порождениям англосаксонской цивилизации”.) И отчасти это будет правдой, если, конечно, забыть о том, что большую часть жизни Набоков провел в весьма демократичной обстановке и даже бедствовал. Это будет неправдой, если разобраться в природе “политических” установок великого писателя.

Миром добра для него был социум, поддерживающий индивидуальную свободу. Он брезгливо относился к проявлениям социального недовольства в США или Франции, зато восхищался мужеством диссидентов в Чехословакии и Советском Союзе и выступлениями студентов за “железным занавесом”. Значит, четко разделял 1968-й по левую сторону от железного занавеса и по правую. Самиздатчиков он называл “лучшей подпольной частью русской интеллигенции”, а финансовая поддержка инакомыслящих не ограничивалась тем, что Владимир и Вера Набоковы как-то послали в подарок Иосифу Бродскому джинсы. 26 мая 1974 года в британском “Обсервере” Набоков напечатал пылкое воззвание в защиту Владимира Буковского, полное искреннего романтического восторга: “Героическую речь Буковского на суде в защиту свободы и его пять лет мученичества в психиатрическом тюремном заключении будут долго помнить после того, как погибнут палачи, которым он бросил вызов”.

Набоков был категоричен в своей любви к Америке. Критерий был простой: в США – свобода; в мире, противостоящем Америке, – несвобода. Остальное – малозначащие нюансы. Отсюда же (плюс органическое неприятие антисемитизма) – последовательная поддержка Израиля, в том числе и в дни Шестидневной войны.

Главное же, Набокова тошнило от идеологии, которая в разных обличьях и под разными именами доминировала и доминирует в России уже не десятилетиями, а столетиями: “…смесь монархизма, религиозного фанатизма и бюрократического раболепства”. Его прямыми врагами были “русские патриоты”, убийцы его отца, которых он неизменно сатирически изображал во многих своих произведениях. Например, в рассказе “Образчик разговора, 1945” один из персонажей разглагольствует: “Я белый офицер и служил в царской армии, но я также русский патриот и православный христианин. Сегодня в каждом слове, долетающем из отечества, я чувствую мощь, чувствую величие нашей матушки-России. Она опять страна солдат, оплот религии и настоящих славян”.

…Набоков так и не решился приехать на родину туристом, даже тогда, когда это стало возможным. Едва ли, живи он в наши дни, он удостоил бы своим визитом сегодняшнюю Россию, где, как сказано в его стихотворении 1944 года “О правителях”, снова путают понятие власти и понятие Родины. И где так и не выполнено политическое завещание великого писателя и либерала: “Портреты главы государства не должны превышать размер почтовой марки”.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации