Электронная библиотека » Андрей Платонов » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Чевенгур"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 05:07


Автор книги: Андрей Платонов


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В жалобах и мечтах ехали люди в то позабытое утро и не замечали, что один молодой человек стоит среди них, уснув на ногах. Он ехал без вещей и мешка: вероятно, имел другую посуду для хлеба или просто скрывался. Вождь хотел у него по обычаю проверить документы и спросил – куда он едет. Дванов не спал и ответил: одну станцию.

– Сейчас будет твоя остановка, – сообщил вождь. – Зря место занимал на короткое расстояние: пешком бы дошел.

Станция освещалась керосиновым фонарем, хотя день уже настал, а под фонарем стоял дежурный помощник начальника. Пассажиры побежали с чайниками, пугаясь всякого шороха паровоза, чтобы не остаться на этой станции навсегда, но они могли бы управиться без спешки: поезд остался на этой станции на день и еще ночевать.

Дванов продремал весь день близ железной дороги, а на ночь пошел в просторную хату около станции, где давался любому человеку ночной приют за какую-нибудь плату. На полу постоялой хаты народ лежал ярусами. Все помещение озарялось открытой затопленной печкой. У печки сидел мужик с мертвой черной бородой и следил за действием огня. От вздохов и храпа стоял такой шум, точно здесь не спали, а работали. При тогдашней озабоченной жизни и сон являлся трудом. За деревянной перегородкой была другая комната – меньше и темней. Там стояла русская печка, на ней бодрствовали только два голых человека и чинили свою одежду. Дванов обрадовался простору на печке и полез туда. Голые люди подвинулись. Но на печке была такая жара, что можно печь картошки.

– Здесь, молодой человек, не уснете, – сказал один голый. – Тут только вшей сушить.

Дванов все-таки прилег. Ему показалось, что он с кем-то вдвоем: он видел одновременно и ночлежную хату, и самого себя, лежащего на печке. Он отодвинулся, чтобы дать место своему спутнику, и, обняв его, забылся.

Двое голых починили одежду. Один сказал: «Поздно, вон малый уж спит», – и оба слезли на пол искать места в ущельях спящих тел. У мужика с черной бородой печка потухла; он встал, потянулся руками и сказал:

– Эх, горе мое скучное! – А потом вышел наружу и больше не возвращался.

В хате начало холодать. Вышла кошка и побрела по лежащим людям, трогая веселой лапкой распущенные бороды.

Кто-то не понял кошки и сказал со сна:

– Проходи, девочка, сами не емши.

Вдруг среди пола сразу поднялся и сел опухший парень в клочьях ранней бороды.

– Мама, мамака! Дай отрез, старая карга! Дай мне отрез, я тебе говорю… Надень чугун на него!

Кошка сделала спинку дугой и ожидала от парня опасности.

Соседний старик хотя и спал, но ум у него работал от старости сквозь сон.

– Ляжь, ляжь, шальной, – сказал старик. – Чего ты на народе пугаешься? Спи с богом.

Парень повалился без сознания обратно.

Ночное звездное небо отсасывало с земли последнюю дневную теплоту, начиналась предрассветная тяга воздуха в высоту. В окна была видна росистая, изменившаяся трава, будто рощи лунных долин. Вдалеке неустанно гудел какой-то срочный поезд – его стискивали тяжелые пространства, и он, вопя, бежал по глухой щели выемки.

Раздался резкий звук чьей-то спящей жизни, и Дванов очнулся. Он вспомнил про сундук, в котором вез булки для Сони; в том сундуке была масса сытных булок. Теперь сундука на печке не оказывалось. Тогда Дванов осторожно слез на пол и пошел искать сундук внизу. Он весь трепетал от испуга утратить сундук, все его душевные силы превратились в тоску о сундуке. Дванов стал на четвереньки и начал ощупывать сонных людей, предполагая, что они спрятали под собой сундук. Спящие ворочались, и под ними был лишь голый пол. Сундука нигде не обнаруживалось. Дванов ужаснулся своей потере и заплакал от обиды. Он снова крался по спящим, трогал их сумки и даже заглядывал в печь. Многим он отдавил ноги, другим оцарапал подошвой щеку или стронул с места всего человека. Семеро проснулись и сели.

– Ну, чего ты, дьявол, ищешь? – с тихим ожесточением спросил благообразный мужик. – Чего ты сеял тут, бессонный сатаноид?

– Ляпни его валенком, Степан, к тебе он ближе! – предложил другой человек, спавший в шапке на кирпиче.

– Вы не видели сундука моего? – обратился Дванов к угрожающим людям. – Он был замкнут, вчера принес, а сейчас нету.

Подслеповатый, но тем более чуткий мужик пощупал свою сумку и сказал:

– Ишь ты гусь какой! Сун-ду-ук! Да аль он был у тебя? Ты вчерась порожний прибыл: я не зажмуривши сидел. А теперь сундука захотел!..

– Да дай ты ему, Степан, хоть раз: у тебя лапа посытей моего! – попросил человек в шапке. – Уважь, пожалуйста: всех граждан перебудил, сучий зверь! Теперь сиди наяву до завтра.

Дванов потерянно стоял среди всех и ожидал помощи.

Из другой комнаты, от русской печки, раздался чей-то устоявшийся голос:

– Выкиньте сейчас же этого ходока на двор! А то я встану, тогда всех перебрякаю. Дайте покой хоть в ночное время советскому человеку.

– А, да чего тут с ним разговаривать! – крикнул лобастый парень у двери и вскочил на ноги. Он схватил Дванова поперек, как павший ствол, и выволок его наружу.

– Остынь тут! – сказал парень и ушел в теплоту хаты, прихлопнув дверь.

Дванов пошел по улице. Строй звезд нес свой стерегущий труд над ним. Небо от них чуть светлело по ту сторону мира, а внизу стояла прохладная чистота.

Выбравшись из поселка, Дванов хотел побежать, но упал. Он забыл про свою рану на ноге, а оттуда все время сочилась кровь и густая влага; в отверстие раны уходила сила тела и сознания, и Дванову хотелось дремать. Теперь он понял свою слабость, освежил рану водой из лужи, перевернул повязку навзничь и бережно пошел дальше. Впереди его наставал новый, лучший день; свет с востока сегодня походил на вспугнутую стаю белых птиц, мчавшихся по небу с кипящей скоростью в смутную высоту.

Направо от дороги Дванова, на размытом оползшем кургане, лежал деревенский погост. Верно стояли бедные кресты, обветшалые от действия ветра и вод. Они напоминали живым, бредущим мимо крестов, что мертвые прожили зря и хотят воскреснуть. Дванов поднял крестам свою руку, чтобы они передали его сочувствие мертвым в могилы.

* * *

Никита сидел в кухне Волошинской школы и ел тело курицы, а Копёнкин и другие боевые люди спали на полу. Раньше всех проснулась Соня; она подошла к двери и позвала Дванова. Но Никита ей ответил, что Дванов тут и не ночевал, он, наверно, отправился вперед по своему делу новой жизни, раз он коммунист. Тогда Соня босиком вошла в помещение сторожа Петра.

– Что ж вы лежите и спите тут, – сказала она, – а Саши нет!

Копёнкин открыл сначала один глаз, а второй у него открылся, когда он уже был на ногах и в шапке.

– Петруша, – обратился он, – ты вари свою воду на всех, а я отбуду на полдня!.. Что ж вы ночью не сказали мне, товарищ? – упрекнул Соню Копёнкин. – Человек он молодой: свободная вещь – погаснет в полях, и рана есть на нем. Идет он где-нибудь сейчас, и ветер выбивает у него слезы из глаз на лицо…

Копёнкин пошел на двор к своему коню. Конь обладал грузной комплекцией и легче способен возить бревна, чем человека. Привыкнув к хозяину и гражданской войне, конь питался молодыми плетнями, соломой крыш и был доволен малым. Однако, чтобы достаточно наесться, конь съедал по осьмушке делянки молодого леса, а запивал небольшим прудом в степи. Копёнкин уважал свою лошадь и ценил ее третьим разрядом: Роза Люксембург, революция и затем конь.

– Здорово, Пролетарская Сила! – приветствовал Копёнкин сопевшего от перенасыщения грубым кормом коня. – Поедем на могилу Розы!

Копёнкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург. Эта надежда согревала его сердце и вызывала необходимость ежедневных революционных подвигов. Каждое утро Копёнкин приказывал коню ехать на могилу Розы, и лошадь так привыкла к слову Роза, что признавала его за понукание вперед. После звуков Розы конь сразу начинал шевелить ногами, будь тут хоть топь, хоть чаща, хоть пучина снежных сугробов.

– Роза, Роза! – время от времени бормотал в пути Копёнкин – и конь напрягался толстым телом.

– Роза! – вздыхал Копёнкин и завидовал облакам, утекающим в сторону Германии: они пройдут над могилой Розы и над землей, которую она топтала своими башмаками. Для Копёнкина все направления дорог и ветров шли в Германию, а если и не шли, то все равно окружат землю и попадут на родину Розы.

Если дорога была длинна и не встречался враг, Копёнкин волновался глубже и сердечней.

Горячая тоска сосредоточенно скоплялась в нем, и не случался подвиг, чтобы утолить одинокое тело Копёнкина.

– Роза! – жалобно вскрикивал Копёнкин, пугая коня, и плакал в пустых местах крупными, бессчетными слезами, которые потом сами просыхали.

Пролетарская Сила уставала обыкновенно не от дороги, а от тяжести своего веса. Конь вырос в луговой долине реки Битюга и капал иногда смачной слюной от воспоминания сладкого разнотравья своей родины.

– Опять жевать захотел? – замечал с седла Копёнкин. – На будущий год пущу тебя в бурьян на месяц на побывку, а потом поедем сразу на могилу…

Лошадь чувствовала благодарность и с усердием вдавливала попутную траву в ее земную основу. Копёнкин особо не направлял коня, если дорога неожиданно расходилась надвое. Пролетарская Сила самостоятельно предпочитала одну дорогу другой и всегда выходила туда, где нуждались в вооруженной руке Копёнкина. Копёнкин же действовал без плана и маршрута, а наугад и на волю коня; он считал общую жизнь умней своей головы.

Бандит Грошиков долго охотился за Копёнкиным и никак не мог встретиться с ним, – именно потому, что Копёнкин сам не знал, куда он пойдет, а Грошиков тем более.

Проехав верст пять от Волошина, Копёнкин добрался до хутора в пять дворов. Он оголил саблю и ее концом по очереди постучал во все хаты.

Из хат выскакивали безумные бабы, давно приготовившиеся преставиться смерти.

– Чего тебе, родимый: у нас белые ушли, а красные не таятся!

– Выходи на улицу всем семейством – и сейчас же! – густо командовал Копёнкин.

Вышли в конце концов семь баб и два старика, – детей они не вывели, а мужей схоронили по закутам.

Копёнкин осмотрел народ и приказал:

– Разойдись по домам! Займись мирным трудом!

Дванова определенно не было на этом хуторе.

– Едем поближе к Розе, Пролетарская Сила, – снова обратился к коню Копёнкин.

Пролетарская Сила начала осиливать почву дальше.

– Роза! – уговаривал свою душу Копёнкин и подозрительно оглядывал какой-нибудь голый куст: так же ли он тоскует по Розе. Если не так, Копёнкин подправлял к нему коня и ссекал куст саблей: если Роза тебе не нужна, то для иного не существуй – нужнее Розы ничего нет.

В шапке Копёнкина был зашит плакат с изображением Розы Люксембург. На плакате она нарисована красками так красиво, что любой женщине с ней не сравняться. Копёнкин верил в точность плаката и, чтобы не растрогаться, боялся его расшивать.

До вечера ехал Копёнкин по пустым местам и озирал впадины – не спит ли там уморившийся Дванов. Но везде было тихое безлюдье. Под вечер Копёнкин достиг длинного села под названием Малое и начал подворно проверять население, ища Дванова среди сельских семейств. На конце села наступила ночь; тогда Копёнкин съехал в овраг и прекратил шаг Пролетарской Силы. И оба – человек и конь – умолкли в покое на всю ночь.

Утром Копёнкин дал Пролетарской Силе время наесться и снова отправился на ней, куда ему нужно было. Дорога шла по песчаным наносам, но Копёнкин долго не останавливал коня.

От трудности движения пот на Пролетарской Силе выступил пузырями. Это случилось в полдень, на околице малодворной деревни. Копёнкин въехал в ту деревню и назначил коню передышку.

По лопухам лезла женщина в сытой шубке и в полушалке.

– Ты кто? – остановил ее Копёнкин.

– Я-то? Да я повитуха.

– Разве здесь рожаются люди?

Повитуха привыкла к общительности и любила разговаривать с мужчинами.

– Да то будто нет! Мужик-то с войны валом навалился, а бабам страсть наступила…

– Ты вот что, баба: нынче сюда один малый без шапки прискакал – жена у него никак не разродится, – он тебя, должно, ищет, а ты пробежи-ка по хатам да поспроси, он здесь где-нибудь. Потом мне придешь скажешь! Слыхала?!

– Худощавенький такой? В сатинетовой рубашке? – узнавала повитуха.

Копёнкин вспоминал-вспоминал и не мог сказать. Все люди для него имели лишь два лица: свои и чужие. Свои имели глаза голубые, а чужие – чаще всего черные и карие, офицерские и бандитские; дальше Копёнкин не вглядывался.

– Он! – согласился Копёнкин. – В сатинетовой рубашке и в штанах.

– Дак я тебе сейчас его приведу – он у Феклуши сидит, она ему картошки варила…

– Веди его ко мне, баба, я тебе пролетарское спасибо скажу! – проговорил Копёнкин и погладил Пролетарскую Силу. Лошадь стояла как машина – огромная, трепещущая, обтянутая узлами мускулов; на таком коне только целину пахать да деревья выкорчевывать.

Повитуха пошла к Феклуше.

Феклуша стирала свое вдовье добро, оголив налитые розовые руки.

Повитуха перекрестилась и спросила:

– А где же постоялец твой? Его там верховой спрашивает.

– Спит он, – сказала Феклуша. – Малый и так еле живой, будить не буду.

Дванов свесил с печки правую руку, и по ней была видна глубокая и редкая мера его дыхания.

Повитуха вернулась к Копёнкину, и он сам дошел пешком до Феклуши.

– Буди гостя! – однозначно приказал Копёнкин.

Феклуша подергала Дванова за руку. Тот быстро заговорил от сонного испуга и показался лицом.

– Едем, товарищ Дванов! – попросил Копёнкин. – Тебя учительница велела доставить.

Дванов проснулся и вспомнил:

– Нет, я отсюда никуда не поеду. Уезжай обратно.

– Дело твое, – сказал Копёнкин. – Раз ты жив, то это отлично.

Назад Копёнкин ехал до самой темноты, но зато по более ближней дороге. Уже ночью он заметил мельницу и освещенные окна школы.

Петр-сторож и Мрачинский играли в шашки в комнате Сони, а сама учительница сидела в кухне у стола и горевала головой на ладони.

– Он не хочет ехать, – доложил Копёнкин. – У бабы-бобылки на печке лежит.

– Ну и пусть лежит, – отреклась от Дванова Соня. – Он все думает, что я девочка, а я тоже чувствую отчего-то печаль.

Копёнкин пошел к лошадям. Члены его отряда еще не вернулись от жен, а Мрачинский и Никита жили без дела, наевшись народных харчей.

– Так мы все деревни в войну проедим, – заключил про себя Копёнкин. – Никакой тыловой базы не останется: разве доедешь тогда до Розы Люксембург.

Мрачинский и Никита суетились без пользы на дворе, показывая Копёнкину свою готовность к любому усердию. Мрачинский находился на старом навозе и утрамбовывал его ногами.

– Ступайте в горницу, – сказал им Копёнкин, медленно размышляя. – А завтра я вас обоих на волю отпущу. Чего я буду таскать за собой расстроенных людей? Какие вы враги – вы нахлебники! Вы теперь знаете, что я – есть, и все.

* * *

Дванов в то затянувшееся для его жизни время сидел в уюте жилища и следил, как его хозяйка вешала белье на линии бечевок у печки. Коний жир горел в черепушке языками ада из уездных картин; по улице шли деревенские люди в брошенные места окрестностей. Гражданская война лежала там осколками народного достояния – мертвыми лошадьми, повозками, зипунами бандитов и подушками. Подушки заменяли бандитам седла; оттого в бандитских отрядах была команда: по перинам! Отвечая этому, красноармейские командиры кричали на лету коней, мчавшихся вслед бандам:

– Даешь подушки бабам!

Поселок Средние Болтаи по ночам выходил на лога и перелески и бродил по следам минувших сражений, ища хозяйственных вещей. Многим перепадало кое-что: этот промысел разборки гражданской войны существовал не убыточно. Напрасно висели приказы военкомата о возвращении найденного воинского снаряжения: орудия войны разымались по деталям и превращались в механизмы мирных занятий – к пулемету с водяным охлаждением пристраивался чугун, и получалась самогонная система, походные кухни вмазывались в деревенские бани, некоторые части трехдюймовок шли шерстобитам, а из замков пушек делали палбрицы для мельничных поставов.

Дванов видел на одном дворе женскую рубашку, сшитую из английского флага. Эта рубашка сохла на русском ветру и уже имела прорвы и следы от носки ее женщиной.

Хозяйка Фекла Степановна кончила работу.

– Чтой-то ты такой задумчивый, парень? – спросила она. – Есть хочешь или скучно тебе?

– Так, – сказал Дванов. – У тебя в хате тихо, и я отдыхаю.

– Отдохни. Тебе спешить некуда, ты еще молодой – жизнь тебе останется…

Фекла Степановна зазевала, закрывая рот большой работящей рукой:

– А я… век свой прожила. Мужика у меня убили на царской войне, жить нечем, и сну будешь рада.

Фекла Степановна разделась при Дванове, зная, что она никому не нужная.

– Потуши огонь, – сказала босая Фекла Степановна, – а то завтра встать не с чем будет.

Дванов дунул в черепок. Фекла Степановна залезла на печку.

– И ты тогда полезай сюда… Теперь не такое время – на срамоту мою сам не поглядишь.

Дванов знал, что, не будь этого человека в хате, он бы сразу убежал отсюда вновь к Соне либо искать поскорее социализм вдалеке. Фекла Степановна защитила Дванова тем, то приучила его к своей простоте женщины, точно она была сестрой скончавшейся матери Дванова, которой он не помнил и не мог любить.

Когда Фекла Степановна уснула, Дванову стало трудно быть одному. Целый день они почти не разговаривали, но Дванов не чувствовал одиночества: все-таки Фекла Степановна как-то думала о нем, и Дванов тоже непрерывно ощущал ее, избавляясь этим от своей забывающейся сосредоточенности. Теперь его нет в сознании Феклы Степановны, и Дванов почувствовал тягость своего будущего сна, когда и сам он всех забудет; его разум вытеснится теплотой тела куда-то наружу, и там он останется уединенным грустным наблюдателем.

Старая вера называла это изгнанное слабое сознание ангелом-хранителем. Дванов еще мог вспомнить это значение и пожалел ангела-хранителя, уходящего на холод из душной тьмы живущего человека.

Где-то в своей устающей тишине Дванов скучал о Соне и не знал, что ему нужно делать; он бы хотел взять ее с собой на руки и уйти вперед свежим и свободным для других и лучших впечатлений. Свет за окном прекращался, и воздух в хате сперся без сквозного ветра.

На улице шуршали по земле люди, возвращаясь с трудов по разоружению войны. Иногда они волокли тяжести и спахивали траву до почвы.

Дванов тихо забрался на печь. Фекла Степановна скреблась под мышками и ворочалась.

– Ложишься? – в безучастном сне спросила она. – А то чего же: спи себе.

От жарких печных кирпичей Дванов еще более разволновался и смог уснуть, только утомившись от тепла и растеряв себя в бреду. Маленькие вещи – коробки, черепки, валенки, кофты – обратились в грузные предметы огромного объема и валились на Дванова: он их обязан был пропускать внутрь себя, они входили туго и натягивали кожу. Больше всего Дванов боялся, что лопнет кожа. Страшны были не ожившие удушающие вещи, а то, что разорвется кожа и сам захлебнешься сухой горячей шерстью валенка, застрявшей в швах кожи.

Фекла Степановна положила руку на лицо Дванова. Дванову почудился запах увядшей травы, он вспомнил прощание с жалкой, босой полудевушкой у забора и зажал руку Феклы Степановны. Успокаиваясь и укрываясь от тоски, он перехватывал руку выше и прислонился к Фекле Степановне.

– Что ты, малый, мечешься? – почуяла она. – Забудься и спи.

Дванов не ответил. Его сердце застучало, как твердое, и громко обрадовалось своей свободе внутри. Сторож жизни Дванова сидел в своем помещении, он не радовался и не горевал, а нес нужную службу.

Опытными руками Дванов ласкал Феклу Степановну, словно заранее научившись. Наконец руки его замерли в испуге и удивлении.

– Чего ты? – близким шумным голосом прошептала Фекла Степановна. – Это у всех одинаковое.

– Вы сестры, – сказал Дванов с нежностью ясного воспоминания, с необходимостью сделать благо для Сони через ее сестру. Сам Дванов не чувствовал ни радости, ни полного забвения: он все время внимательно слушал высокую точную работу сердца. Но вот сердце сдало, замедлилось, хлопнуло и закрылось, но – уже пустое. Оно слишком широко открывалось и нечаянно выпустило свою единственную птицу. Сторож-наблюдатель посмотрел вслед улетающей птице, уносящей свое до неясности легкое тело на раскинутых опечаленных крыльях. И сторож заплакал – он плачет один раз в жизни человека, один раз он теряет свое спокойствие для сожаления.

Ровная бледность ночи в хате показалась Дванову мутной, глаза его заволакивались. Вещи стояли маленькими на своих местах, Дванов ничего не хотел и уснул здоровым.

До самого утра не мог Дванов отдохнуть. Он проснулся поздно, когда Фекла Степановна разводила огонь под таганом на загнетке, но снова уснул. Он чувствовал такое утомление, словно вчера ему была нанесена истощающая рана.

Около полудня у окна остановилась Пролетарская Сила. С ее спины вторично сошел Копёнкин ради нахождения друга.

Копёнкин постучал ножнами по стеклу.

– Хозяйка, пошли-ка гостя своего ко мне.

Фекла Степановна потрясла голову Дванова:

– Малый, очухайся, тебя конный кличет!

Дванов еле просыпался и видел сплошной голубой туман.

В хату пошел Копёнкин с курткой и шапкой.

– Ты что, товарищ Дванов, навеки, что ль, здесь пригромоздился? Вот тебе прислала учительница – твое нательное добро.

– Я тут останусь навсегда, – сказал Дванов.

Копёнкин наклонил голову, не имея в ней мысли себе на помощь:

– Тогда я поеду. Прощай, товарищ Дванов.

Дванов увидел в верхнюю половину окна, как поехал Копёнкин в глубь равнины, в далекую сторону. Пролетарская Сила уносила отсюда пожилого воина на то место, где жил живой враг коммунизма, и Копёнкин все более скрывался от Дванова – убогий, далекий и счастливый.

Дванов прыгнул с печки и лишь на улице вспомнил, что надо потом поберечь раненую ногу, а теперь пусть она так перетерпит.

– Чего ж ты ко мне прибежал? – спросил его ехавший шагом Копёнкин. – Я ведь помру скоро, а ты один на лошади останешься!..

И он поднял Дванова снизу и посадил его на зад Пролетарской Силы.

– Держись за мой живот руками. Будем вместе ехать и существовать.

До самого вечера шагала вперед Пролетарская Сила, а вечером Дванов и Копёнкин стали на ночлег у лесного сторожа на границе леса и степи.

– У тебя никто из разных людей не был? – спросил Копёнкин у сторожа.

Но в его сторожке много ночевало дорожных людей, и сторож сказал:

– Да мало ли народу теперь за харчами ездит – аль упомнишь всех! Я человек публичный, мне каждую морду помнить – мочи нет!

– А чего-то у тебя на дворе гарью пахнет? – вспоминал воздух Копёнкин.

Сторож и Копёнкин вышли на двор.

– А ты слышишь, – примечал сторож, – трава позванивает, а ветра нету.

– Нету, – прислушивался Копёнкин.

– Это, проходящие сказывали, белые буржуи сигналы по радио дают. Слышишь, опять какой-то гарью понесло.

– Не чую, – нюхал Копёнкин.

– У тебя нос заложило. Это воздух от беспроволочных знаков подгорает.

– Махай палкой! – давал мгновенный приказ Копёнкин. – Путай ихний шум – пускай они ничего не разберут.

Копёнкин обнажил саблю и начал ею сечь вредный воздух, пока его привыкшую руку не сводило в суставе плеча.

– Достаточно, – отменял Копёнкин. – Теперь у них смутно получилось.

После победы Копёнкин удовлетворился; он считал революцию последним остатком тела Розы Люксембург и хранил ее даже в малом. Замолчавший лесной сторож дал Копёнкину и Дванову по ломтю хорошего хлеба и сел в отдалении. На вкус хлеба Копёнкин не обратил внимания, – он ел, не смакуя, спал, не боясь снов, и жил по ближнему направлению, не отдаваясь своему телу.

– За что ты нас кормишь, может быть, мы вредные люди? – спросил Дванов у сторожа.

– А ты б не ел! – упрекнул Копёнкин. – Хлеб сам родится в земле, мужик только щекочет ее сохой, как баба коровье вымя! Это неполный труд. Верно, хозяин?

– Да, должно, так, – поддакнул накормивший их человек. – Ваша власть, вам видней.

– Дурак ты, кулацкий кум, – вмиг рассердился Копёнкин. – Наша власть не страх, а народная задумчивость.

Сторож согласился, что теперь – задумчивость. Перед сном Дванов и Копёнкин говорили о завтрашнем дне.

– Как ты думаешь, – спрашивал Дванов, – скоро мы расселим деревни по-советски?

Копёнкин революцией был навеки убежден, что любой враг податлив.

– Да то долго! Мы – враз: скажем, что иначе суходольная земля хохлам отойдет… А то просто вооруженной рукой проведем трудгужповинность на перевозку построек: раз сказано, земля – социализм, то пускай то и будет.

– Сначала надо воду завести в степях, – соображал Дванов. – Там по этой части сухое место, наши водоразделы – это отродье закаспийской пустыни.

– А мы водопровод туда проведем, – быстро утешил товарища Копёнкин. – Оборудуем фонтаны, землю в сухой год намочим, бабы гусей заведут, будут у всех перо и пух – цветущее дело!

Здесь Дванов уже забылся; Копёнкин подложил под его раненую ногу травяной мякоти и тоже успокоился до утра.

А утром они оставили дом на лесной опушке и взяли направление на степной край.

По наезженной дороге навстречу им шел пешеход. Время от времени он ложился и катился лежачим, а потом опять шел ногами.

– Что ты, прокаженный, делаешь? – остановил путника Копёнкин, когда стало близко до него.

– Я, земляк, котма качусь, – объяснил встречный. – Ноги дюже устали, так я им отдых даю, а сам дальше движусь.

Копёнкин что-то усомнился:

– Так ты иди нормально и стройно.

– Так я же из Батума иду, два года семейство не видел. Стану отдыхать – тоска на меня опускается, а котма хоть и тихо, а все к дому, думается, ближе…

– Это что там за деревня видна? – спросил Копёнкин.

– Там-то? – странник обернулся помертвелым лицом: он не знал, что покрыл за свою жизнь расстояние до луны. – Там, пожалуй, будут Ханские Дворики… А пес их знает: по всей степи деревни живут.

Копёнкин постарался дальше вникнуть в этого человека:

– Стало быть, ты дюже жену свою любишь…

Пешеход взглянул на всадников глазами, отуманенными дальней дорогой:

– Конечно, уважаю. Когда она рожала, я с горя даже на крышу лазил…

В Ханских Двориках пахло пищей, но это курили из хлеба самогон. В связи с этим тайным производством по улице понеслась какая-то распущенная баба. Она вскакивала в каждую хату и сразу выметывалась оттуда:

– Хронт ворочается! – предупреждала она мужиков, а сама жутко оглядывалась на вооруженную силу Копёнкина и Дванова.

Крестьяне лили в огонь воду – из изб полз чад; самогонное месиво наспех выносили в свиные корыта, и свиньи, наевшись, метались потом в бреду по деревне.

– Где тут Совет, честный человек? – обратился Копёнкин к хромому гражданину.

Хромой гражданин шел медленным важным шагом, облеченный неизвестным достоинством.

– Ты говоришь – я честный? Ногу отняли, а теперь честным называете?.. Нету тут сельсовета, а я полномочный волревкома, бедняцкая карающая власть и сила. Ты не гляди, что я хром, – я здесь самый умный человек: все могу!

– Слушай меня, товарищ полномочный! – сказал Копёнкин с грозой в голосе. – Вот тебе главный командированный губисполкома! – Дванов сошел с коня и подал уполномоченному руку. – Он делает социализм в губернии, в боевом порядке революционной совести и трудгужповинности. Что у вас есть?

Уполномоченный ничего не испугался:

– У нас ума много, а хлеба нету.

Дванов изловил его:

– Зато самогон стелется над отнятой у помещиков землей.

Уполномоченный серьезно обиделся:

– Ты, товарищ, зря не говори! Я официальный приказ подписал вчерашний день: сегодня у нас сельский молебен в честь избавления от царизма. Народу мною дано своеволие на одни сутки – нынче что хошь делай: я хожу без противодействия, а революция отдыхает… Чуешь?

– Кто ж тебе такое своевластие дал? – нахмурился Копёнкин с коня.

– Да я ж тут все одно что Ленин! – разъяснил хромой очевидность. – Нынче кулаки угощают бедноту – по моим квитанциям, а я проверяю исполнение сего.

– Проверил? – спросил Дванов.

– Подворно и на выбор: все идет чином. Крепость – свыше довоенной, безлошадные довольны.

– А чего тогда баба бегает с испуга? – узнавал Копёнкин про недоброе.

Хромой сам этим серьезно возмутился:

– Советской сознательности еще нету. Боятся товарищей гостей встречать, лучше в лопухи добро прольют и государственной беднотой притворяются. Я-то знаю все ихние похоронки, весь смысл жизни у них вижу…

Хромого звали Федором Достоевским: так он сам себя перерегистрировал в специальном протоколе, где сказано, что уполномоченный волревкома Игнатий Мошонков слушал заявление гражданина Игнатия Мошонкова о переименовании его в честь памяти известного писателя – в Федора Достоевского, и постановил: переименоваться с начала новых суток и навсегда, а впредь предложить всем гражданам пересмотреть свои прозвища – удовлетворяют ли они их, – имея в виду необходимость подобия новому имени. Федор Достоевский задумал эту кампанию в целях самосовершенствования граждан: кто прозовется Либкнехтом, тот пусть и живет подобно ему, иначе славное имя следует изъять обратно. Таким порядком по регистру переименования прошли двое граждан: Степан Чечер стал Христофором Колумбом, а колодезник Петр Грудин – Францем Мерингом: по уличному Мерин. Федор Достоевский запротоколил эти имена условно и спорно: он послал запрос в волревком – были ли Колумб и Меринг достойными людьми, чтобы их имена брать за образцы дальнейшей жизни, или Колумб и Меринг безмолвны для революции. Ответа волревком еще не прислал. Степан Чечер и Петр Грудин жили почти безымянными.

– Раз назвались, – говорил им Достоевский, – делайте что-нибудь выдающееся.

– Сделаем, – отвечали оба, – только утверди и дай справку.

– Устно называйтесь, а на документах обозначать буду пока по-старому.

– Нам хотя бы устно, – просили заявители.

Копёнкин и Дванов попали к Достоевскому в дни его размышлений о новых усовершенствованиях жизни. Достоевский думал о товарищеском браке, о советском смысле жизни, можно ли уничтожить ночь для повышения урожаев, об организации ежедневного трудового счастья, что такое душа – жалобное сердце или ум в голове, – и о многом другом мучился Достоевский, не давая покоя семье по ночам.

В доме Достоевского имелась библиотека книг, но он уже знал их наизусть, они его не утешали, и Достоевский думал лично сам.

Покушав пшенной каши в хате Достоевского, Дванов и Копёнкин завели с ним неотложную беседу о необходимости построить социализм будущим летом. Дванов говорил, что такая спешка доказана самим Лениным.

– Советская Россия, – убеждал Достоевского Дванов, – похожа на молодую березку, на которую кидается коза капитализма.

Он даже привел газетный лозунг:

 
Гони березку в рост,
Иначе съест ее коза Европы!
 

Достоевский побледнел от сосредоточенного воображения неминуемой опасности капитализма. Действительно, представлял он, объедят у нас белые козы молодую кору, заголится вся революция и замерзнет насмерть.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации