Электронная библиотека » Андрей Смирнов » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Лопухи и лебеда"


  • Текст добавлен: 1 июля 2016, 14:20


Автор книги: Андрей Смирнов


Жанр: Эссе, Малая форма


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Купались? – выдавливаю я.

– Что? – переспрашивает она, хмурясь.

– На речку ходили?

– Нет, я просто голову вымыла…

Бежит драгоценное время. Меня охватывает непреодолимое отвращение к себе.

– Куда это Люська подевалась? – сердито говорит Оля.


Я спускаюсь на край берега, раздвигаю заросли, сажусь на корточки. Цветок слегка относит в сторону. Я подгребаю, толстый стебель не поддается, пружинит, как резина, я надрезаю его ногтем и отламываю.

Мой букет остро пахнет болотом.

Короткая коса заросла ольхой, в разрыве кустов видны плети ряски в темной, неподвижной воде. Сверкнуло желтое пятно и пропало за маслянистой зеленью осоки. Вот они где прячутся.

Я складываю на мох свою добычу, раздеваюсь. Кочка оседает подо мной, выцеживая розоватую жижу.

Я вхожу в душную воду. Ольховый куст торчит из берега, нависнув над лилиями. Ухватываюсь за сук. Со дна бегут пузырьки, скользким холодом окутывает ступни. Еще немного, и я касаюсь поверхности плоского листа, мясистого и шероховатого. И проваливаюсь с головой в яму. Я извиваюсь, колочу что есть силы по воде и, нахлебавшись зеленой, пахнущей гнилью бурды, сам не понимаю как, выскакиваю и вцепляюсь в ольху.

В протоке покачивается лодка.

– Дяденька, сорвите мне, пожалуйста, вот эти лилии.

Голый рыболов недовольно щурится и берется за весло. Сухо шуршит камыш, расступаясь. Одну за другой он достает все четыре лилии.

– Спасибо большое!

Он бросил и промахнулся, лилии, не долетев, опускаются на воду. Я сползаю за ними, тянусь и не могу дотянуться – дно обрывается.

А дядька уже выгребает на середину, и лягушки провожают его скрипучим стоном.

– Боишься? – говорит он кисло. – Да тут мелко…

– Я плавать не умею, дяденька.

Но ему уже не до меня.

Отплевываюсь, отдираю ряску.

Лилии уносит в протоку, они кружатся, колеблемые слабым течением, переливаясь на солнце матовой влажной желтизной.


Навстречу мне в сумерках проносится “Диамант”, обдав меня пыльным ветром.

Мы оба тормозим, она спрыгивает на землю и ждет, пока я развернусь. На руле ее велосипеда раскачивается полная авоська.

– Жанкин день рождения, все уже за стол садятся, а хлеб забыли купить… – Она прерывисто дышит. – Ой, красота какая…

Пальцем она осторожно поглаживает, словно котенка, чашечку цветка.

– Это кому же?

И поднимает на меня хитрые, сияющие глаза.

Я вдруг угрюмо бормочу:

– Мало ли кому…

Она смотрит на меня с простодушным изумлением и медленно, беспомощно краснеет. И, дернув плечом и пряча лицо, суетливо нащупывает ногой педаль, соскальзывает, торопится. И я вижу, как у нее вздрагивают губы.

Я стою, тупо глядя ей вслед, с велосипедом в одной руке и с букетом в другой, как победитель велогонки.

Горбится передо мной пустынная улица в сером тающем свете.

Лилии я высыпаю в канаву.


Я бью, мяч гулко колотится в дощатую стену сарая, я бью еще и еще, раз за разом.

Бабушка стоит на крыльце, сложив на животе руки, уставясь вдаль. Когда мяч закатывается в траву у ее ног, она с ненавистью пинает его и уходит в дом.

Пот щиплет глаза. Я утираюсь майкой. Разбежавшись, вкладываю всю силу в удар.

Я иду за мячом и у калитки натыкаюсь на взъерошенную маму.

– Что с тобой? – пугается она.

Бабушка, дрожа от негодования, летит навстречу.

– Вы меня хоть золотом осыпьте, я с ним не останусь ни на минуту!

– Что тут у вас происходит?

– Он со вчерашнего вечера ничего не ел!

– У меня тоже с утра крошки во рту не было, – устало улыбается мама. – Лешка, ты сейчас умрешь. Мама, не падай в обморок. Мы с ним едем на юг.

– Куда?

– На юг, на море, в Гудауту.

И в изнеможении валится на диван.

– Деньги некуда девать, – бормочет бабушка. – Такая хорошая дача… И Костя едет?

– Его не отпустили, – сухо отвечает мама.

– Опять? – спрашивает бабушка саркастически.

– Мама, не порти мне настроение…

Она нетерпеливо поглядывает на меня.

– Нет, как вам нравится! Я думала, он до потолка прыгать будет… Ты же моря-то никогда не видел!

Слова застряли у меня в горле.

– Нет, правда, это какой-то выродок, – нервно говорит мама.


Никто не отзывается на стук в окно.

На дверях замок.

Сквозь кисею занавесок мне виден стол с неубранной посудой. Я зачем-то дотрагиваюсь до ржавой, нагретой солнцем дужки замка, и она тихонько лязгает.

Обогнув дом, я поднимаюсь на Люськино крыльцо, захожу в темные сени.

– Можно Люсю?

При виде меня желтый кот недовольно спрыгивает с пышных подушек. В комнате разговаривает радио.

– Кто-нибудь есть дома?

Кто-то кряхтит за перегородкой. Старик в меховой безрукавке привстает на топчане и, приоткрыв беззубый рот, вопросительно улыбается мне.

– Извините, а где Люся?

– В город поехали, в город! – кричит он и кивает.

– А Люся когда вернется?

– Что?

– Когда Люся вернется?

– Нет никого, в город поехали, – повторяет он неуверенно. – Скоро приедут…

Я показываю на стенку и тоже кричу:

– Вы не знаете, где ваши дачники?

Он напряженно вглядывается в мои губы.


– Леша, пойди погуляй, – сдержанно говорит мама.

В сумерках мы стоим у вагона, отец стряхивает пепел с папиросы и косится на меня с сожалением. Ему явно не хочется, чтобы я уходил.

– Ну, ступай… – бормочет он.

Я слоняюсь в сутолоке по перрону, вдыхая угольный сладковатый запах вокзала, не зная, куда себя деть.

Мама плачет:

– Ты со мной никогда не считался…

– Это же работа, Люба.

Украдкой отец бросает взгляд на часы на столбе, и она взрывается:

– Ты знаешь одно только свое удовольствие!

– Хватит вам! – не выдерживаю я. – Люди смотрят!

Отец смущенно сопит. Виноватость в его глазах какая-то ироническая.

– Ну, поросенок, будь здоров… – И, морщась, добавляет: – И мать не серди. Видишь, она нервничает…


Проводница принесла белье и привела военного с крыльями на фуражке. Забросив чемоданчик на полку, он оглядел нас и бодрым зычным голосом сказал:

– Что это вы, товарищи женщины, такие невеселые?

И застенчиво поставил на столик бутылку коньяку.

Наша соседка нахмурилась при виде бутылки. Мама молча постелила и ушла умываться.

За окном проплывал еще только Донской монастырь, а уже все женщины в вагоне были в халатах, а мужчины – в полосатых пижамах.

Переодевшись, все, как по команде, сели закусывать.

Только в нашем купе повисла унылая тишина. Пришлось раздеться и лечь. Военный, озираясь, курил в коридоре.

– А маму, значит, под потолок? – Он покачал головой. – Это, брат, не дело…

Я смутился и не стал ничего объяснять.

– Зачем же вы в чужое воспитание лезете? – сказала соседка, неприязненно улыбаясь, и, как мышь, втянула внутрь морщинистые щечки с пятнами пудры.

Я полез наверх.

Мама вошла и сразу сказала:

– Лучше не зли меня.

Летчик подмигнул мне.

– Что я, драться с тобой должна?

– Напрасно вы, гражданочка, переживаете, – ласково заговорил он, но она так посмотрела на него, что он осекся.

– Я хочу спать! – закричал я. – Оставьте меня в покое!

– Грудной он, что ли?

– Он хуже грудного! Я его стульями загораживаю, он и то умудряется падать!

– Это же не кровать, – засмеялся летчик. – Мы же тут специально наклон имеем, чтобы не загреметь. Повернется – а его все равно к стенке поведет.

– Почему это?

– Как почему? – удивился он. – Гравитация…

Мама порозовела слегка.

– Вы будете отвечать, – сказала она, сдаваясь.

– А по маленькой для знакомства? – обрадовался летчик, достал из чемодана яблоко и протянул мне. – А, товарищи женщины?

Тетка кисло усмехнулась:

– Позвольте мне раздеться.

Ей почему-то не понравилось, что все так удачно разрешилось. Раздевшись, она потушила свет.

Летчик так огорчился, что мне стало жаль его. Он долго топтался в темноте, стягивая сапоги. Вдруг он крякнул, решительно налил стакан коньяку, выпил и прыгнул на полку.


Ночью я слышу грохот.

Кто-то тормошит меня, кричит, плачет. В тусклом синем свете я вижу две склоненные ко мне головы.

– Я так и знала! Уверена была!

Летчик быстро ощупывает мою голову, бока, руки:

– Где больно?

– Да не больно ни капельки!

Мама недоверчиво следит за тем, как я поднимаюсь с пола.

– Господи, зачем я только вас послушала! С ним же нельзя быть спокойной ни минуты, это не ребенок, это какой-то кошмар!

– Мама, – шепчу я сердито, – ты же голая!

Они с летчиком пугливо косятся друг на друга. На нем только белые подштанники, а мама в ночной рубашке.

Она с визгом кидается под одеяло, а летчик – к дверям. Купе наше сотрясается от хохота.


Наутро не только в нашем, но и в соседних вагонах уже знают, что я упал. У нас полно народу, сесть негде, и мне уже порядком надоело торчать в коридоре.

– Нет, вы себе представьте! – рассказывает мама очередному гостю. – Буквально сантиметр в сторону – и он бы ударился головой об стол! Это надо умудриться!

– Ну, хватит, – ворчу я.

Пузатый дядька в украинской вышитой рубашке осматривает место происшествия, прикидывает высоту.

– То, видать, как дернуло покрепче, ты и нырнул, – рассуждает он.

– Так он же не с этой полки упал, а вон с той, – возражают ему. – Мы же вон куда едем!

– А мы в Курске паровоз меняли, – вспоминает проводница. – Это в котором часу было?

Летчик стеснительно пожимает плечами. Он с утра не проронил ни слова.

– Это было ровно без двадцати три, – хладнокровно сообщает соседка. – Я сразу же на часы посмотрела.

– Точно! Как раз мы паровоз меняли, он нас назад подавал.

– Он и нырнул! – заливается дядька. – Без парашюта!

За окном летит нескончаемый южный день, дымный, солнечный, мелькают белые мазанки, крытые золотистой соломой, встает громада, черная среди желто-белесой степи, и поворачивается, пока мы ее огибаем.

– Ой, что это? – спрашивает девушка.

– Это терриконы, – объясняю я.

Человек в кителе смеется:

– А что такое терриконы?

Я презрительно пожимаю плечами:

– Сваливают в кучу пустую породу, вот и получается такая гора.

– С ним лучше не связываться, – улыбается мама. – Где он это все берет – хоть убей, не знаю!

– Перестань, мам!

– А что я такого сказала? – обижается она.

На станциях нас караулят бабки с ведрами и корзинами. Они бросаются к дверям и окнам вагонов и певучими голосами предлагают свой товар, а мы мечемся между ними.

– Мама, это кукуруза?

Торговка торопливо разворачивает марлю, натирает солью дымящийся початок. Аппетитный пар щекочет мне ноздри.

– Покушай, хлопчик…

Мама удивляется:

– Ты никогда не ел кукурузы?

Загорелая краснолицая молодуха чертит босой ногой в пыли.

– Почем вишня?

– Десять карбованцев.

– Кило? – недоверчиво спрашивает мама.

Девушка пугается:

– Та ведро…

И, дурея от дразнящего изобилия и непривычно дешевых цен, мы тащим с собой в вагон горячую вареную картошку и малосольные огурцы, вздутые, все в складочках, огромные помидоры, мелкие, каменные, необыкновенно сладкие груши и ведро вишни, которое нам нипочем не съесть.

– …А в Уфе у Лешки последние штанишки украли…

Мама рассказывает, не в силах оторваться от помидора, жадно ловит его сахарный багровый сок, чтоб не пропало ни капли.

– Мы там прямо на пристани две недели валялись. У него единственные штаны были. Я постирала, сушиться повесила, а их увели… Он у меня там совсем помирал. Врач посмотрел и говорит: вы силы зря не тратьте, вы еще молодая, живы будете – еще нарожаете, а ему все равно не выжить…

– Тиф, что ли?

– Не дай бог! – пугается мама. – Понос голодный.

– Да-а… – тянет толстяк. – Вот тогда бы эту обжираловку!

И самодовольно смеется и обводит всех взглядом – как хорошо, что все мы живы!

– Мы в сорок втором в Копейске жили, муж мой приехал на два дня, их там переформировывали… – вступает проводница. – Я картошечки достала. Муж говорит: у меня поллитра есть, сходи обменяй на что-нибудь. Ему, бедненькому, конечно, выпить охота, ну, он увидел, на кого мы похожи, и не выдержал. Водка тогда, сами знаете, дороже всех денег была. Взяла я эту поллитровку и пошла с дочкой на базар. Гляжу – инвалид безногий бутылку масла продает. Предлагает меняться. А я, дура, думаю – ведь что ни купишь, все враз съедим, а масла надолго хватит. Поменялась я с этим инвалидом, чтоб ему ни дна ни покрышки, прихожу домой, а в бутылке только стенки маслом обмазаны и сверху чуточку налито, так смотришь – вроде масло. А там – вода… Господи, как я ревела!

Она, кажется, и сейчас готова заплакать.

А слушатели кивают и улыбаются задумчиво, у каждого своя похожая история плывет перед глазами, осеняя лица особой, сладкотомительной грустью военных воспоминаний. В их улыбках – и жалость к себе, и превосходство над самими собой тогдашними, прежними, времен войны…

– Эти инвалиды – это какое-то бедствие, – оживляется вдруг наша соседка. – Я живу на Дорогомиловской, так у нас на рынке до сих пор проходу нет от этих инвалидов. Пьяные вечно, дерутся, ругаются! Мы даже в Моссовет писали!

– А у нас во дворе контуженый жену убил, – говорю я. – Он ее из пистолета застрелил, потому что она с ним жить не хотела.

– Какой ужас! – говорит тетка. – И главное, что на них нет никакой управы. Милиция сама их боится.

Проводница вздыхает в дверях:

– Народ от войны лютый стал.

– Да войны уже десять лет как нет, а он – все лютый!

Летчик как-то странно щурится.

– Инвалиды буянят… – говорит он, заерзав, и неприязненно улыбается. – Интересно знать, где бы вы все были, кабы не эти инвалиды?

Воцаряется неловкая тишина.

– Я же совсем не в этом смысле… – заикается тетка, оглядываясь за поддержкой.

Летчик спрашивает у мамы:

– Извиняюсь, ваш муж на фронте был?

– Всю войну, – вздыхает мама. – Ранен два раза…

– Руки-ноги целы?

– Слава богу, целы.

Он отворачивается к окну и бормочет:

– Ну, счастье ваше…


Я караулю вещи на узком перроне. Толпа быстро растекается во мраке. В горячем, мягком воздухе, насыщенном влагой, струятся пряные запахи, и женщины кричат гортанными голосами.

Мама приходит в сопровождении высокой, прямой как доска старухи во всем черном. Мы берем чемодан и идем за ней.

Редкие фонари горят в кронах деревьев, бросая лучик света на темную зелень. Прямо на тротуарах сидят на стульях смуглые люди, разговаривают и смеются, разглядывая прохожих без всякого стеснения.

Мы сворачиваем в переулок. Шум и голоса улицы сразу удаляются, смолкают. Старуха легко шагает впереди, то и дело пропадая во тьме, и мы с трудом поспеваем за ней, торопимся, перебираемся через насыпь железной дороги, карабкаемся в гору. Наконец она впускает нас в калитку и зажигает лампочку над входом.

В домике стоит чужой, кислый запах.

Мы распахиваем оконце, и откуда-то снизу доносится мерный влажный шорох осыпающихся камней.

Мама растерянно смотрит на меня:

– Пойдем на море?

– Где море? – допытываюсь я у старухи. – Море, море?

Понять, что она говорит, невозможно. Держась за руки, мы ощупью спускаемся по тропинке.

Над нашими головами – черное бездонное небо с яркими звездами, похожими на крупинки соли. Невидимые волны накатывают на берег с глухим нарастающим гулом, и что-то мерцает в их сумрачной глубине, перемигиваются блеклые огоньки.

Мама зябко вздрагивает, и дрожь ее передается мне. Я беру ее руку.

– Как-то вдруг одиноко, – говорит она.


Сквозь строй обалдевших малышей, бабушек и мам с огромными букетами и цветами в горшках я проталкиваюсь к табличке “7Б”, которую держит Виктория Борисовна, молоденькая химичка, и сгоряча оказываюсь в толпе десятиклассниц.

Взрослые, недоступные, с короткими модными прическами вместо кос, они снисходительно косятся в мою сторону, и пот катит с меня градом.

Пинок в спину означает, что я добрался до своих.

Я ору бессмысленно, хлопаю по рукам, плечам, получаю в ответ одобряющие затрещины и толчки.

Все стали какие-то нескладные, худые. И шевелюры запустили – нам теперь можно, кончились наши страдания. Только Сало все такой же увалень, и Копейка ничуточки не подрос и по-прежнему лысый, и опять пятно зеленки на темечке.

– Чего ж ты лысый, Копейка?

– А чего хорошего в зачесе-то? Только вшей разводить…

– Врет он! Лишай у него был! – хохочет Берг, и Копейка бросается на него.

Мы гогочем. Девчонки держатся особняком.

– Поберегите глотки, – говорит Виктория.

– А где же Крыса?

– Ты что, не знаешь? Крыса умерла летом.

– Врешь!

– Виктория Борисовна, это правда – про Анну Михайловну?

– Да, ребята, к сожалению, правда…

– А у ашников одна баба чемпионка Москвы по гимнастике, – сообщает Пиня.

– А нам какие-то конопатые достались…

– У тебя тоже гимнастерка? У нас только Гордей и Берг в кителях, а так – сплошные гимнастерки…

– А я на коне ездил!

– А я в деревне с одной девкой целовался!

– Ты с кем сидеть будешь? – спрашивает Копейка.

– С Сяо Лю, конечно.

– Уехал Сяо Лю, у него отца в Молдавию перевели…

– Вот гад, – опечаленно говорю я. – И мячик мой зажухал…

На лестнице мы украдкой разглядываем девчонок.

– Что? – смеется Виктория. – Барышни вас не устраивают?

– Ни одной хорошенькой!

– А вы на себя гляньте…

У дверей класса она нас придерживает:

– Пропустите девочек, будьте мужчинами.

После толкотни, сопровождаемой хихиканьем, девочки заходят первыми.

Мы бежим в конец и затеваем потасовку. Кто-то толкает меня, и я врезаюсь в Бадину заднюю парту у окна. И вспоминаю, что ее хозяин не показывался.

– Братцы, а где Бадя?

– Он на “Фрезер” работать пошел, – говорит Копейка.

Тут до него доходит, что мне задаром досталось лучшее место, на меня налетают, я отбиваюсь. После стычки моим соседом становится Пиня.


По звонку к нам в класс входит директор. Мы еще шумим, разгоряченные возней, и Гордей успевает схлопотать по уху от сидящей впереди девчонки.

Виктория Борисовна разворачивает газету и ставит на доску фотографию в рамке. С портрета смотрит на нас, улыбаясь, Крыса.

– Ребята, – говорит Яков Степаныч, – двадцать восьмого июля скоропостижно скончалась Анна Михайловна Непомнящая, ваш классный руководитель. Анна Михайловна прожила короткую и славную жизнь. Она прошла путь от беспризорницы в одной из первых трудовых колоний до заслуженной учительницы. В сорок первом году Анна Михайловна ушла добровольцем на фронт и провела в действующей армии три года. Тяжелое ранение вывело ее из строя. Анна Михайловна была награждена боевыми орденами. Девять лет своей жизни она отдала нашей школе… Прошу вас почтить ее память вставанием.

Стучат крышки парт, и растерянная глухая тишина повисает в классе.

Ни с кем из учителей мы столько не воевали и никому не доставили столько хлопот.

Директор уходит, Виктория садится за стол и говорит:

– А почему это первая парта пустует? Я хочу видеть перед собой живые лица, а не мебель. Пинчук, ты ко мне хорошо относишься?

Пиня встает и краснеет, все смеются.

– Вот и хорошо. Переезжай ко мне. Девочка с челкой, как твоя фамилия?

– Патрикеева… – бормочет высокая, тоненькая девочка в очках.

– И ты, пожалуйста, садись на первую парту.

К общему восторгу, Пиня садится с девчонкой.

– Другое дело… Теперь мне будет приятно приходить на урок. С сегодняшнего дня мы с вами приступаем к новому предмету – химии. Вы должны завести себе две тетради, одну – для лабораторных работ, другую…

Дверь распахивается, на пороге вырастает взъерошенная девчонка с белыми бантами в черных как смоль косичках. Со скуластого темного лица смотрят на Викторию узкие глаза.

– Извините… – выпаливает она.

– Как твоя фамилия?

– Бедретдинова…

– На первый раз прощается. Ступай к Грешилову, на последнюю парту.

Опять класс гудит, все оборачиваются, а я заливаюсь краской.

– Повторяю, – говорит Виктория, – одна тетрадь вам понадобится для лабораторных работ, а в другой мы будем решать задачи. Наука химия изучает строение вещества, взаимодействие веществ и различные процессы, в результате которых молекулы одного вещества превращаются в другое. Откройте тетради, приготовьтесь записывать…

Двор за окном опустел. Родители разошлись. Поредели тополя у забора, и ветер гоняет по земле пожухлые, скрученные листья.

Украдкой я поворачиваю голову и натыкаюсь на такой же вороватый, настороженный взгляд моей соседки.

Хмыкнув, она сердито роется в портфеле, никак не может отыскать тетрадку. Солнце просвечивает насквозь ее маленькую смуглую мочку.

– Сегодня первое сентября тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года…


1976

Свет Выборга

Памяти Павла Лебешева


Полвека тому назад мы были молоды и мечтали снимать кино. А нам не давали – не доверяли. И мы жутко маялись. И вот весной 67-го года я получил предложение от Экспериментальной Творческой киностудии Григория Чухрая принять участие в создании киноальманаха “Начало неведомого века”. Предполагалось, что альманах будет состоять из нескольких новелл – экранизаций советской классической прозы, и приглашенное молодое поколение советских режиссеров (к которому я имел честь принадлежать) прославит предстоявший в ноябре пятидесятилетний юбилей октябрьского переворота (который назывался тогда Великой Октябрьской социалистической революцией).

Я получил в руки сценарий, на его титульном листе стояли три имени – ни один из авторов не был профессиональным сценаристом. Написали его журналист Илья Суслов, его младший брат оператор Михаил и режиссер Борис Ермолаев, вместе с ними я учился во ВГИКе. В основе сценария лежал превосходный рассказ “Ангел” из ранней прозы Юрия Олеши.

Режиссер в простое, особенно молодой режиссер, начинает загнивать, как капитализм по Марксу, и сомневаться во всем, прежде всего в самом себе. К тому моменту я уже почти три года мыкался – мои проекты отвергались “Мосфильмом”, сценарий, который написали для меня Зак и Кузнецов, закрыли. Предложение студии Чухрая – это был нешуточный вызов, и долгожданный. Вот теперь поглядим, думал я про себя, режиссер ты или так, недоразумение…

С чего начинается работа над фильмом? С формирования съемочной группы. С кого начинается съемочная группа? Разумеется, с оператора! С того, кто будет смотреть в глазок и нажимать на кнопку, от кого зависит качество изображения, картинка. Выбор оператора – всегда риск, это шаг судьбоносный, почти как выбор жены, он не только полнокровный соавтор режиссера, его первый друг и собутыльник, именно от него зависит, будешь ли ты засыпать после съемки усталый, но счастливый, или придется ворочаться в постели, кляня бессонницу и судьбу.

Меня раздражало изображение в советском кино. Конечно, был еще жив и здоров великий и чудной Сергей Павлович Урусевский, в расцвете сил и зените карьеры были Вадим Юсов и Герман Лавров, всходила звезда Георгия Рерберга – но это все были исключения. Средний мосфильмовский оператор, страхуясь от козней отдела технического контроля, привык закладывать в изображение излишек освещения, отчего картинка выглядела приподнятой, лакированной.

А я мечтал о камере, видящей мир жестким и трезвым, о резких перепадах света и тени, о контрасте, в котором выразится темперамент автора и повысится температура рассказа. Я хотел увидеть изображение таким, как у француза Рауля Кутара в фильмах Жан-Люка Годара или у шведа Свена Нюквиста в фильмах Ингмара Бергмана. И при небольшом своем опыте знал, что советская черно-белая пленка А-2 была вполне качественной и давала такую возможность.

После недолгих размышлений я принял бесповоротное решение – никакого искусственного света, никаких павильонов, снимаем только на натуре, при естественном освещении, без грима и осветительных приборов. Теперь предстояло найти союзника – оператора.

На мои предложения со строгим предупреждением о том, что приборов на съемке не будет, и Юсов, и Лавров отвечали иронически, в один голос: “Вот ты сам и снимай…” Я решил обратиться к Пашке…

Тут приходится остановиться и задаться вопросом – вопросом и этики, и стиля. Речь зашла о выдающемся российском операторе Павле Тимофеевиче Лебешеве, работавшем с лучшими нашими режиссерами, и не только нашими, обладателе многочисленных кинематографических призов, кавалере правительственных наград и государственных премий, приз его имени ежегодно вручается лучшему оператору на фестивале “Дух огня” в Ханты-Мансийске. Уместно ли тревожить тень друга, который вот уже тринадцать лет покоится на Кунцевском кладбище, и при этом фамильярно называть его Пашкой?

Лебешев был настоящее дитя “Мосфильма”. Его отец Тимофей Павлович – крепкий советский оператор, снявший больше двух десятков картин, не только популярную довоенную “Девушку с характером” Константина Юдина, но и такие заметные в общем советском потоке, как “Случай на шахте восемь” Владимира Басова или “Мичман Панин” Михаила Швейцера. Павел с шестнадцати лет работал на студии сначала механиком, потом ассистентом и, можно сказать, с молоком матери впитал простые и грубоватые нравы операторского цеха – цеха, прежде всего, технического, где одинаково важны и механика, и оптика, и химия, где ценятся умелые руки слесаря и безошибочный глаз фотографа. Конечно, когда он стал маститым, обращались к нему со всем почтением по имени-отчеству, но в памяти друзей, тех, кто с ним работал и его любил, кто называл его иногда ласково “Павлик”, он был и остался Пашкой, и когда в Киеве на съемке Рома Балаян сообщал: “Пашка звонил, передавал привет”, это означало, что он говорил с Лебешевым.

Мы познакомились в спортзале. Он учился на заочном операторском факультете ВГИКа и играл за институтскую баскетбольную команду на первенство московских вузов. Виделись мы на тренировке или на игре в Лужниках, а после игры – в пивной по соседству. Когда я предложил ему снимать “Ангела”, за плечами у него была вгиковская ученическая короткометражка, как оператор был он совсем зеленый. Он охотно согласился. Я предупредил, что снимать придется без осветительных приборов. Пашка с легкостью необыкновенной, несколько меланхолически отвечал фразой, которая со временем станет в кино легендарной: “Да, б…, хоть без пленки!..” Конечно, бранное междометие можно опустить без ущерба для содержания, но, согласитесь, оно придает высказыванию живости, а значит – красоты.

Сегодня это звучит пророчеством. Во всем мире изображение стало цифровым, и пленка, которую мы, старики, любим нежной сыновней любовью – хотя бы за то, что в темном пространстве кадра она дает существенно больше градаций черного, чем цифра, – пленка бесповоротно уходит в историю кинематографа. Лебешев не дожил до этих времен. Ни до, ни после, за всю свою длинную жизнь не встречал я никого, кто бы так непосредственно, как дитя, без тени сомнения верил в свой дар и судьбу. Неудачи его только злили. Когда фильм положили на полку, он мне сказал: “Наплюй, все равно мы самые талантливые…”

Но это все случится потом, а пока что в моем рассказе течет лето 67-го года, мы выбрали натуру под Выборгом, нормальные люди уехали на Кавказ или, в крайнем случае, в Серебряный Бор, а мы с Пашкой и художником Володей Коровиным как проклятые сидим в душной Москве над раскадровкой – в сентябре нам снимать. Мы уезжаем в Питер, там продолжается формирование съемочной группы, а главное – мы начинаем пробы актеров на натуре без осветительных приборов, и мне предстоит увидеть, каковы будут плоды долгих бдений, как воплотятся в волшебном изображении наши мечты и фантазии, или, проще говоря, я наконец увижу, чего стоит в деле мой новый оператор.

Покидая столицу, мы поклялись друг другу – не пьем, снимаем на трезвую голову. Но клятву не сдержали, выпили с питерскими друзьями вечером перед первой пробой. Наутро мы выезжаем за город и там, в сельской местности, снимаем актеров и сами как бы разминаемся – строим длинные кадры со сложной мизансценой и движением камеры. Вместо осветительных приборов оператор использует отражатели (щиты, покрытые фольгой) и затенители (такие же щиты, затянутые черной тканью), и на глаз свет в кадре выглядит неплохо. Материал проявляется в лаборатории “Ленфильма”, и приходится ждать несколько дней, прежде чем мы его увидим. Наконец этот волнующий момент наступает, мы усаживаемся в просмотровом зале студии, сейчас нам покажут то, что мы сняли в первый день.

На экране вспыхивает какая-то дрожащая серая жижа, ни черного, ни белого, лицо артиста как будто в маске. Похоже, напрасно мы выпивали накануне. Оператора, наверно, придется менять. Минут пятнадцать продолжается эта пытка, свет зажигается в полной тишине.

Пашка подходит убитый, бледный. Я спрашиваю: “А чего написали в бумаге ОТК?” “Операторский брак, – говорит он с угрюмым вызовом. – Там ошибка в две диафрагмы…” Опустим занавес.

Через день мы смотрим следующий материал – изображение улучшилось, оно уже нормальное, вполне профессиональное, но далеко не такое шикарное, как я рассчитывал. Мы уезжаем в экспедицию, я в тревоге.


Рассвет только занимается, тихий Выборг еще спит, а мы всей оравой торопимся на вокзал, где уже ждет под парами наш игровой поезд – платформа, два обшарпанных четырехосных вагона и древний паровоз, на тендере которого красуется выведенный белой краской подлинный китчевый лозунг Гражданской войны: “Напором дружным, усильем смелым мы капиталу главу сотрем!” Минуем город и оказываемся в заповедном девственном лесу, кажется, здесь не ступала нога человека. В ту пору это была пограничная зона, нас пускали по специальному пропуску. Стоит дивная осень, грибы торчат в траве нетронутые. Состав не торопится, девчонки – гримеры, костюмеры – спрыгивают на ходу, успевают набрать белых и догнать платформу.

Мы останавливаемся на открытом пространстве, начинаем репетировать первый кадр. Стены внутри вагона – почти черные, покоробившиеся, точно вышедшие из огня. Это была идея художника Володи Коровина – опалённость как образ Гражданской. Камере попадаются обгоревшие кусты, обугленные деревья. И в единственной декорации, построенной на натуре – сарае в финале, – Володя своими руками обожжет бревна паяльной лампой.

Снимать без осветительных приборов на ходу поезда в тесном и темном купе старинного вагона с маленькими окнами – задача на грани возможного даже для опытного оператора. Пашка работает хмурый и злой. Обсуждая движение камеры, мизансцену, мы общаемся нормально, но я чувствую, что за каждой командой, которую он отдает, за его мрачными хохмами прячется вызов, словно он задался целью доказать кому-то – всем и мне в первую очередь, – как он уверен в себе. Группа работает безукоризненно – споро, толково, профессионально. Любое пожелание режиссера или оператора, если только оно реализуемо в лесу, выполняется быстро и весело. Результат мы увидим не раньше чем через неделю – ассистент оператора поедет в Питер с отснятым материалом, в лаборатории “Ленфильма” его проявят и напечатают, и он привезет его обратно. К тому времени мы закончим сцену в поезде и перейдем на другой объект.

Возвращаемся в темноте. В гостиничном ресторане стоит грибной запах – девчонки снесли свою добычу на кухню. Надо успеть поесть и торопиться на совещание по поводу завтрашней съемки. Ах, что это была за группа!

На “Мосфильме”, пока ты молодой, ты – крепостной. Заполучить настоящего специалиста практически невозможно, производственный отдел старается всунуть тебе тех, кто долго сидел в простое, – бездарного оператора, тупого художника, ассистента, известного скандальным характером. Конечно, каждому из них тоже надо кормить семью, но ремесло наше довольно жестоко, в нем – относительно высокий уровень конкуренции. Хочешь снять хорошее кино – избавляйся от тех, кто не умеет работать качественно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации