Электронная библиотека » Анджей Иконников-Галицкий » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Утро седьмого дня"


  • Текст добавлен: 4 апреля 2022, 19:01


Автор книги: Анджей Иконников-Галицкий


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мы не будем пересказывать подробности конфликта между владыкой и государыней, ибо суть не в подробностях. Суть в том, что на первом же году царствования новой императрицы, в апреле 1763 года, шестидесятипятилетний архиерей был предан суду Синода, извержен из сана, сослан в монастырь на покаяние, а ещё через четыре года расстрижен, по высочайшему указу переименован в Андрея Враля, переодет в «мужичье платье» и отправлен в лютеранский Ревель, где и закупорен в крепостном каземате. Даже исповедаться и причаститься ему разрешили только перед самой смертью.

Обычно считают, что Екатерина так не по-доброму поступила с владыкой из-за вопроса о церковных землях. Что якобы он один из всех архиереев русской церкви осмелился открыто протестовать против ограбления Церкви государством.

Это и в самом деле так. Все смолчали, а он выступил. И кое-кто из нынешних либералов ёрнически утверждает, что, мол, другие мученики пожертвовали жизнью за Христову веру, а он – за церковную недвижимость[15]15
  См.: Вяткин В. В. Мученик за недвижимость // Независимая газета [сайт] 20.03.2013. URL https://www.ng.ru/bogoslovie/2013-03-20/7_muchenik.html (Дата обращения: 10.12.2020).


[Закрыть]
. Шутнику, однако, можно возразить, что церковь без недвижимости – такой же раб государства, как и любой лишённый имущества и самостоятельного дохода человек. В этом смысле секуляризация времён Екатерины – ровно то же самое, что коллективизация сталинской эпохи, с той разницей, что Сталин и коммунисты были идейными врагами того, с чем боролись, а Екатерина, по крайней мере формально, принадлежала православной церкви и подходила время от времени под священническое благословение. Так что её политика в этом вопросе не только преступна, но и лицемерна.

Но дело всё-таки не в этом.

Дело, конечно, в том, что если раньше над империею и Церковью стояла просто баба, то теперь – мужеубийца, дважды цареубийца, захватчица престола и нераскаянная блудница, а её опору и окружение составляли головорезы, казнокрады, развратники, клятвопреступники, нахалы и хитрые заговорщики. То есть просто Вавилон, пробы ставить негде. Может быть, с точки зрения прогрессивного развития и государственной пользы так и нужно было. Но с точки зрения пастырского служения… Скажем политкорректно: намерение именно этой власти отобрать у Церкви её многовековые владения выглядело вызывающе.

Обе стороны конфликта понимали это. Потому императрица и оказалась столь чувствительна к словам ростовского митрополита. Именно к словам, ибо поделать против секуляризации он ничего не успел да и не мог. Ну а на словах он, не умевший до нужной степени сдерживаться, видимо, высказал нечто такое, что перевернуло нутро императрицы и превратило её прямо-таки в дикую кошку. Скорее всего, это какие-то слова о двух императорах, убитых по её приказу или с её одобрения. В следственном деле есть глухие упоминания (опять чей-то донос): якобы он намекал, что следовало выдать императрицу замуж за шлиссельбургского узника Ивана Антоновича, пока тот был жив. Или что-то в этом духе. Может быть, в издевательском тоне: мол, засадить бы её в камеру к этому узнику да там навсегда и оставить.

Вот за это можно было заработать пожизненное заточение в каменном мешке и имя Андрея Враля.

Там он в крепости и умер семидесяти пяти лет от роду. В виде монаршей милости его разрешено было похоронить у стены церкви Николая Чудотворца на улице Вене – старейшей православной церкви Ревеля.

Ещё при Екатерине его стали втихую почитать как святого. Есть такой кустарный портрет, где изображён у зарешеченного окна некий старик в шапке и мужицком зипуне, а над ним на стенке – его же образ в золотошвейных архиерейских одеждах. Таким видели ревельского узника младшие современники. Теперь он канонизирован в лике священномучеников. В те восьмидесятые годы, когда я читал в Никольской церкви, канонизация ещё не состоялась, и о неуживчивом покойнике предпочитали помалкивать. Как бы чего не вышло, всё-таки советское время.

Ещё о новых одеждах

В этой истории помимо всего прочего сокрыто одно малюсенькое совпадение. Как в случае с теми Иоселевичами. Просто совпадение имён.

Меня зовут Анджей, то есть Андрей. Записали в документах по-польски, потому что отец поляк и странно было бы писать как при смешении языков: Андрей Анджеевич. В детстве домашние всегда звали Андреем. И в церкви. И за аналоем я стоял как чтец Андрей.

И Мацеевич похоронен там был под именем Андрей.

И был ещё такой Андрей по фамилии Блум. Русский изгнанник шотландского происхождения. Он стал потом митрополитом Антонием Сурожским.

И вот я помогаю батюшке в Никольской церкви, и хожу в стихаре над мощами священномученика Арсения, и примерно в это же время вступаю в прямой контакт с митрополитом Антонием.

Именно так: в прямой контакт, глаза в глаза, как с близким другом.

Хотя мне так и не довелось ни разу увидеть его или услышать вживую.

Но однажды кто-то, не помню, из православных знакомых сунул мне тайком пачку листков с машинописью, шепнув: «Прочитай!» Такая тонюсенькая бумага с полуслепыми строчками. И железная скрепка наверху. Запрещённую литературу тогда перепечатывали под копирку на тонкой бумаге, чтобы сделать побольше экземпляров. Всякая литература про Бога была запрещённой. За её изготовление, хранение и распространение можно было схлопотать до пяти лет, а при отягчающих обстоятельствах и больше. Так что это было проявлением большого ко мне доверия – сунуть тайком пачку папиросных листочков.

И ещё мне шепнули:

– Это митрополит Антоний.

Пауза.

– Сурожский.

Уточнение нужное, потому что у нас, в Ленинграде, тогда был тоже митрополит Антоний, который ничего такого подверженного запретам не делал и не писал.

– Как, ты не знаешь? Антоний, который в Лондоне.

– А почему Сурожский?

– Не знаю. Надо было как-то назвать, вот и назвали. Он там многих англичан в православие обратил. Это его беседы. Почитай.

Тем же вечером я забрался в свой угол и прочитал. Про что там было – уже не помню. Было, например, про какой-то огурец, который он, рассказчик, случайно нашёл в очень голодный момент и съел, и это было самое вкусное и чудное из всего съеденного за всю жизнь. И, может быть, за всю жизнь он наиболее был благодарен Богу именно за этот огурец.

Какие-то отрывки остались в моей памяти. Это даже не главное. Главное то, что я глазами читал, а он со мной говорил. Совершенно исключительное чувство. Живое присутствие отсутствующего человека.

Потом я узнал, что он сын царского дипломата, племянник композитора Скрябина, родился и вырос за границей, учился во Франции, вращался среди русских эмигрантов, но особенно православным не был, пока… Пока, что называется, не стукнуло. Он сам рассказывает, можете послушать: как он, подросток, после проповеди батюшки (и не какого-нибудь, а знаменитого Сергия Булгакова) твёрдо решил, что всё христианство – сопли, чушь и тягомотина. И, дабы окончательно в этом удостовериться, схватил Евангелие от Марка, забрался с ним в свой угол, начал остервенело читать… И, как он сам говорит, «где-то между первой и третьей главой» вдруг ясно почувствовал Иисуса Христа. Живое присутствие отсутствующего. Чудо.

Тоже такая форма огорошивания человека.

Митрополит Антоний говорит – между первой и третьей главой. Между первой и третьей главой, как известно, находится глава вторая. То есть обращение Андрея Блума совершилось на второй главе Евангелия от Марка.

Что там сказано? Ничего такого особенного. Про исцеление расслабленного, которого родственники спустили в дом через крышу. Про прощение грехов. Про то, что можно срывать колосья в субботу. И что никто не приставляет к ветхой одежде заплату из небелёной ткани.

Там, кстати, есть и такое высказывание: «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные».

И ещё: «Я пришёл призвать не праведников, но грешников к покаянию».

За эту фразу невозможно не зацепиться.

Тут нам говорят что-то совершенно неудобопостигаемое.

То есть Христос, сын Божий, Мессия и так далее – пришёл оттуда сюда и стал вовсе человеком, и даже довёл дело до того, что его распяли на кресте… И это всё не ради праведных людей и даже без оглядки на них. А вся эта история ради грешников, то есть ради людей плохих, нарушителей законов, взяточников (мытарей), развратниц (блудниц) и дураков.

Нет, конечно, мы понимаем, что все люди грешники и все в чём-то дураки. И самое глупое – носиться со своей якобы праведностью. Это всё понятно.

И всё-таки сильно сказано. Поступай как надо, живи по закону и правилам – и ты ничего не получишь. Пришли не к тебе. Таких просят не беспокоиться.

То есть Богу нужны не живые и здоровые, а больные и мёртвые, чтобы было кого воскресить? Так, что ли?

Может быть, и так. Не знаю.

Во всяком случае, юноша Андрей, читая это, увидел Христа, встал и пошёл за ним. И шёл без остановки примерно семьдесят четыре года. Пока не умер. Впрочем, я думаю, что он не умер, а уже воскрес. И ходит где-то там, где ему нравится, и беседует с Иисусом Христом.

Это, конечно, мы воспарили в воображении, простите. На самом деле он стал врачом, потом монахом, потом епископом в Англии и в итоге – митрополитом Сурожским, главой тех православных, которые на Британских островах остались под омофором Московского патриарха.

Кстати, почему Сурожский? Сурож – это старинное название города Судака в Крыму. Там пляж, гора и на ней развалины старинной крепости.

При чём тут Крым?

Опять не знаю. Надо было как-то назвать, вот и назвали.

Да, так вот. Митрополит Антоний действительно обладал феноменальным даром, который многие на себе испытали. Он совершенно по-особенному умел говорить. Не как все говорят, из уст в уши, а прямо в ум, душу и сердце. Ещё более дивно, что данное качество сохраняется и в записанном виде – на видео, в книгах и в той слепой машинописи, которую я читал почти уже сорок лет назад. Причём он ведь ничего не писал. Он говорил, а за ним записывали, как за Сирийским Ефремом. И он никогда не говорил по бумажке и вообще не готовил своих бесед специально заранее. Я как-то смотрел и слушал его беседу по телевизору, а потом взял и прочитал её же в книге – и всё совпало, слово в слово. Так не бывает: устная речь у всех и всегда разительно отличается от письменной, можете проверить на себе. А у него – так. Как у Великого Ефрема.

Так вот. У владыки Антония имеется небольшой рассказ (про это, собственно, и была беседа по телевизору, которую я потом прочитал в книге). Дело в том, что владыка Антоний, ещё когда пребывал в миру, служил врачом, хирургом. И даже когда уже сделался монахом Антонием, всё ещё оставался врачом. А во время войны служил в госпитале. Про это у него много рассказов.

Вот один – про то, что лежал там, в госпитале, какой-то раненый и стал умирать. И Антоний, вернее тогда ещё Андрей, как врач увидел это. Мало ли врач в госпитале во время войны видит умирающих. Но он заговорил с раненым и по ответам понял, что тот не так боится смерти, как боится, что умрёт в одиночестве. Ну конечно: смерть – она и есть окончательное и полное одиночество. А тут ещё – на койке, в госпитале, среди чужих людей, бесконечно далеко от дома, где жена, и мать, и детишки, и собака, и кошка, и на подоконнике герань… Там бы и умереть ничего не стоило, а тут… Бр-р… Страшно.

И вот Андрей, или уже Антоний, говорит раненому: «Нет, ты не один, я буду с тобой». И действительно, приходит к тому через некоторое время, садится с ним и сидит, пока тот не умирает.

Это, конечно, невозможно пересказать, это надо слушать самого владыку Антония.

К счастью, видеозапись сохранилась, и с неё распечатан текст. Подлинные слова митрополита Антония, как он говорил, даже без всякой правки.

«…Он подумал, сказал ещё:

– Знаешь, даже если ты будешь здесь сидеть, пока мы разговариваем, я буду сознавать твоё присутствие, а в какой-то момент я тебя потеряю и уйду в это страшное одиночество в момент, когда страшнее всего – умирать.

Я ответил:

– Нет, не так. Я с тобой рядом сяду. Сначала мы будем разговаривать, ты мне будешь рассказывать о своей деревне; дашь мне адрес своей жены. Я ей напишу, когда ты умрёшь; если случится, навещу после войны. А потом ты начнёшь слабеть, и тебе будет уже невозможно говорить, но ты сможешь на меня смотреть. К тому времени я тебя за руку возьму. Ты сначала будешь открывать глаза и видеть меня, потом закроешь глаза и уже меня видеть не сможешь, уже не будет сил открывать их, но ты будешь чувствовать мою руку в своей руке или свою руку в моей. Постепенно ты будешь удаляться, и я это буду чувствовать, и периодически буду пожимать твою руку, чтобы ты чувствовал, что я не ушёл, я здесь. В какой-то момент ты на моё пожатие руки ответить не сможешь, потому что тебя здесь уже не будет. Твоя рука меня отпустит, я буду знать, что ты скончался. Но ты будешь знать, что до последней минуты не был один.

И так и случилось»[16]16
  Цит. по: Пастырь у постели больного. Ответы митрополита Антония Сурожского на вопросы руководителя религиозной программы русской службы Би-би-си «Воскресение» протоиерея Сергия Гаккеля. Интернет-версия: URL: https://azbyka.ru/otechnik/ AntonijSurozhskijzhizn-bolezn-smert/1_1


[Закрыть]
.

Как-то это всё странно. Жил-был человек. Всё, что входило в него – пища, питие, впечатления, знания, – входило посредством тела. И всё, что из него исходило, тоже исходило посредством тела. Он говорил губами и языком, щурил глаза, хмурил брови, морщил лоб, делал жесты руками и всякие па ногами. И вот всё это затормозилось, обмякло, перестало двигаться, потом одеревенело, потом и вовсе испортилось и исчезло. Человека там уже нет, это ясно. Из этого всего он вышел, как змея из старой шкуры.

Но сам-то человек где? Куда делся и что он теперь?

Как, опять же, у Хармса, про рыжего человека, у которого не было глаз и ушей. «Говорить он не мог, так как у него не было рта. Носа тоже у него не было. У него не было даже рук и ног. И живота у него не было, и спины у него не было, и хребта у него не было, и никаких внутренностей у него не было. Ничего не было!»[17]17
  Хармс Д. Полёт в небеса. Стихи, проза, драмы, письма. Л., 1991. С. 353.


[Закрыть]

У него ничего нет, но он есть. Падежи местоимений.

Да, но беседа владыки Антония совсем не про это. Или не совсем про это.

Она про то, что, пока я не умер, меня кто-то должен держать за руку. И я должен держать за руку того, другого, пока он не умер.

А куда я денусь потом, вернее, куда я и он, мы оба денемся – это не так важно.

То есть, конечно, очень важно, и даже только оно и важно, но мы не знаем ответа на этот вопрос.

Нам просто дадут новое тело, по нашему истинному размеру. Сошьют, как одежду из выбеленного на солнце полотна.

И мы станем настоящими, и всё совершится окончательно, как в раю.

С возвращением!

Лучики на потолке

Во всяком случае, такова надежда. Если в это не верить, то нет смысла жить и вообще нет его ни в чём.

Всё-таки Бог ставит человеку слишком высокую планку. Очень уж многого хочет от человека. Например, хочет, чтобы все воскресли. А ведь чтобы воскреснуть после смерти, надо начинать это делать ещё при жизни. В том смысле, что при здешней жизни, временной. А как это делать? Тут придётся поломать голову. Да и не только голову, но и всё остальное.

Тоже вот: время. Слово неизвестной этимологии.

Все думают, что время – это что-то текущее, как река, и мы – щепки и соломинки, несомые этой рекой.

А на самом деле всё, может быть, наоборот. Время – это такой гипс, в который замуровано наше бытие. Мы прыгали, упали и сломали руку, или ногу, или позвоночник. И нас для нашего же блага закатали в гипс. Живое-то внутри, а снаружи неподвижное и мёртвое. Но не было бы этого мёртвого, которое нас мучает и давит и не даёт сделать то, то и это, – тогда и живое внутри отсохло бы и умерло.

Но наконец гипс снимают. Вот радость-то!

Но это ещё не скоро.

А пока мы, как всякий нетерпеливый больной, занимаемся тем, что шевелим намозоливший панцирь и отламываем от него маленькие кусочки посредством воспоминаний.


Воспоминания – своевольные существа. Особенно детские, ранние, не отфильтрованные сознанием. Почему-то вот это приходит из-за грани бытия и живёт с тобой, а другое умерло и не хочет воскреснуть.

Само слово «вос-помин-ание» устроено как восхождение: из нераздельной тёмной массы памяти – наверх, к свету.

Я вот помню кое-что из совсем раннего времени. Например, я лежу в своей детской кроватке, в той самой квартире номер три в доме шестьдесят по улице Некрасова. Я, естественно, лежу и не знаю ни про дом шестьдесят, ни про квартиру три. Темно. Мне велено спать. Взрослые-то, конечно, ещё не спят, шушукаются за перегородкой, образованной большими старинными шкафами. А мне велено закрывать глазки. Но я не закрываю и вижу потолок с белыми лепными узорами. Потом выяснится, что это растительный орнамент, гирлянды каких-то цветов и плодов, а сейчас я вижу над собой живую, как бы движущуюся белую поверхность, что-то вроде облаков, коверкающих небесную равнину. Всё это движется благодаря свету от занавешенного окна. Дело в том, что наши окна выходят на улицу, а по улице ездят грузовики и ползают трамваи. Дом стоит как раз на углу, где трамвайные пути выворачивают с Греческого проспекта на улицу Некрасова. И в час, когда мне велено спать, грузовики и трамваи не спят, так же, как и взрослые за шкафом. Я слышу тех и других.

Вот под окном профырчал аппетитный грузовичок. Отсвет его фар попал в оконные стёкла, преломился, перепрыгнул через рамы и занавески и побежал по потолку, оживляя рельефы. А вот где-то вдали возник вой и гул, дополнился стуком железок – это из-за угла выворачивает большой красный трамвай. Что он большой и красный я знаю, видел, когда бабушка выводила меня гулять. Трамвай зовут «американка» – так мне сказали. От него – самый интересный свет: веерными полосами скользит по потолку и по верху стены, в такт со стуком железок, в гармонии с воем и гулом. Трамвай уползает – и полоски света скрываются, смещая пространство в противоположную сторону.

У нас под окнами ходят трамваи четырёх пород. Со временем я выучу их маршруты и характеры. Трамваи пять, двенадцать, двадцать восемь и тридцать два.

Они точно так же ползали тут, звеня и гремя, и до моего появления в кроватке. И во время войны, наверно. Была такая «война», взрослые о ней говорили. И «блокада».

Как мне знать, что было до моего появления?

Этот потолок – он так же плыл или по-другому?

Я, видимо, начинаю засыпать.

И, засыпая, наблюдаю закрытыми глазёнками комнату – бывшую столовую, почему-то заиндевелую, в морозных узорах, как чертог Снежной королевы. Камин у дальней стены, буфет и шкафы, выстроенные в виде перегородки, широкий, как поле, обеденный стол, люстра в стиле модерн над ним. Вокруг стола на высоких старинных стульях сидят мои близкие – лица их теплы в ручейках света, струящегося из-под абажура. Перед каждым – по тарелочке с голубой каёмочкой. А посередине стола – большое блюдо, и на нём, как кораблик в море, как родничок в пустыне, – кусочек чего-то серого, невнятного… Хорошенько приглядевшись, убеждаюсь, что это хлеб.

Они сидят и молчат.

Несколько мужчин и женщин непонятного возраста и девочка с ними, лет, наверно, десяти. Её косички отбрасывают смешные тени.

Первым оживает мужчина с острыми, внимательными чертами лица. Это же дядя Коля, бабушкин брат. Он ведь умер или скоро умрёт. Я его почти не помню. Мне всего три года.

Николай Александрович, дядя Коля, достаёт из темноты тетрадку, раскрывает её, начинает размеренно читать, скользя глазами по аккуратно разлинованным строкам[18]18
  Далее в речах персонажей использованы дневниковые записи моих родственников из домашнего архива.


[Закрыть]
.


Дядя Коля. Понедельник, пятнадцатое сентября тысяча девятьсот сорок первого. Дачное. С восьми часов вечера тринадцатого прекратилось трамвайное движение по всему Петергофскому шоссе. Густые толпы народа шли в обоих направлениях по шоссе, слушая завывания летящих снарядов.

Девочка (это Верочка, моя мама). Вышли из Дачного, взяв курс на Ленинград, на Некрасова. Трамваи не ходили уже…

Дядя Коля (читает). Ночь с тринадцатого на четырнадцатое провёл в щели[19]19
  В щели – это значит в собственноручно вырытом укрытии, в яме с крышкой.


[Закрыть]
. Вечером и ночью происходила сильная стрельба. Когда я вышел на двор, была абсолютная темнота. Со всех сторон раздавались удары орудий и взрывы снарядов. Неприятное чувство испуга овладело мною, когда я услышал постепенно нарастающий вой. Я понял, что этот вой производит летящий снаряд…

Верочка. Вдруг раздался оглушительный грохот. Прохожие как-то сжались, кто-то передо мной стремительно бросился на землю, стараясь, как казалось, врасти в неё, найти у неё защиту. «Что это?» – спросила я у мамы. «Обстрел начался, пойдём скорей»…

Моя бабушка Вера Александровна. Со свистом пролетали снаряды. Рвались у Дома Советов и у Нарвских ворот.

Дядя Коля (читает). В Дачном. Спал плохо: тревожила мысль, что можешь быть живым завален в яме. Или придавлен настилом. Успокаивающе подействовал свежий воздух, когда я придвинулся головой совсем к вентиляционной трубе. И вид неба через эту трубу.

Бабушка Вера (брату). Простояли минут двадцать, двинулась дальше. Трамваи не идут. Провода порваны. Видно, что снаряд упал около трамвайной остановки.

Дядя Коля (сестре). Наблюдал воздушный бой над авиагородком. Впервые видел, как немецкие сбрасывали бомбы. Они сбрасывались трижды, где-то над станцией Предпортовая. Была сброшена бомба около плотины графского пруда, находящегося перед нашим домом. Днём непрерывно стреляли зенитки и пушки. В Дачном осталось мало жителей; оставшиеся спешат выкопать укрытия-щели.


Луч, проникший сквозь занавеси, пробегает по ледяному потолку и, превратившись в зайчика, утыкается в дальний угол комнаты, где дверь. Осторожный звук открываемой двери, скрип потревоженного паркета. В слабом свете лучика-зайчика появляется худенькая фигурка подростка. Он замирает, не решаясь ступить далее. Его не заметили.


Да ведь это мой отец, который в Варшаве. Почему он тут? Не понимаю.


Верочка. Я сначала очень боялась обстрелов и бомбёжек. Особенно неприятно действовал воющий звук сирены и гул немецких бомбардировщиков. Жу-у-жу-у-у… Такой сверлящий, угрожающий. Если можно изобразить линией, то выйдет так (показывает рукой волнистую линию). Наш истребитель – звук более высокий (изображает в воздухе пилу).


Дядя Коля снова принимается читать, упрямо склонив голову. А пока он читает, мальчик у дверей как бы оттаивает, смелеет, потихоньку обходит комнату, с любопытством разглядывает книги в шкафах, посуду сквозь буфетные стёкла и прочие диковины.


Дядя Коля. Двадцатое сентября. В понедельник предполагал спокойно собраться и поехать на велосипеде в город. Прошло не более получаса, как начался обстрел, кажется, шрапнелью. Я прилаживал багаж, когда услышал свист, а затем разрыв снаряда и частые удары по листве деревьев и фасадной стенке… Полил сильный и тёплый дождь. По шоссе происходил отход частей Красной армии. Всё оно было забито повозками, танками, автомобилями. У больницы Фореля образовался затор благодаря надолбам, которые уже установили на самом шоссе. На земле валялись трамвайные и телефонные провода. По трамвайным путям двигался поток народа в обоих направлениях. Асфальт покрылся толстым слоем жижи из глины и навоза.

Бабушка Вера. Неспокойно. Слышны снаряды. Тревожно на сердце. Доехала до Московского вокзала. Пошла по Греческому проспекту. Около школы стоят трамваи. Темно, грязь. Только успела завернуть под арку нашего двора, как раздался разрыв, посыпались стёкла. С ужасом думаю о маме и Верочке – живы ли? Взбегаю по лестнице – ещё разрыв. Мама и Верочка стоят в коридоре. Уже часа два – обстрел района.

Верочка. Я довольно скоро привыкла. (Выкарабкивается из-за стола, подбегает к плотно занавешенному окну.) Во время обстрелов спокойно сидела на подоконнике и наблюдала, как на улице девушки МПВО[20]20
  МПВО – местная противовоздушная оборона, то есть женщины, подростки и инвалиды, не призванные на фронт.


[Закрыть]
таскают на окровавленных носилках раненых. (Мальчик подходит тоже, вдвоём заглядывают в щёлку между занавесями.) Вот они бегут, сгибаясь под тяжестью своей ноши.

Дядя Коля (читает). Направились в Дачное – забрать вещи. На всех улицах при въезде на Петергофское шоссе устраивались баррикады для уличных боёв. Материалом явились: земля, дерево, песок, плиты лестниц и тротуаров, металл в виде балок, ферм, плит, частей машин. В Дачном у нескольких домов разрушены снарядами крыши, во многих выбиты стёкла… Дверь нашего дома открыта. В коридоре у входа спал красноармеец. Кот сидел в кухне на стуле. Не успели мы пробыть и трёх минут, как начался обстрел. Свистя, пролетали снаряды и рвались вблизи. Слышны были дробные удары по крыше. Приходилось торопиться. Вышли в поле, на которое как раз начали падать снаряды. Отчётливо выделялись чёрные воронки на жнитве. Время от времени раздавался свист, и затем невдалеке поднимался дымок упавшего снаряда… (Встаёт и тоже приближается к окну.) Вечером наблюдал северное сияние. С самой высокой точки неба спускались, как по куполу, светлые полосы, напоминающие прожекторные лучи. В некоторых местах эти полосы были окрашены в фиолетовый и близкие к нему цвета.


Они втроём как тени у плотной оконной занавеси. Лишь в узкую щёлку просачивается лучик-зайчик, творящий на потолке маленькое северное сияние. И тусклая лампочка мерцает под абажуром. То ли от неё, то ли вместе с лучиком из-за шторы входит звук, поначалу неясный: дальний самолётный гул или струнные с духовыми…


Бабушка Вера. Обстрел был очень сильный. Попало в дом по Виленскому переулку, в дом на Восьмой Советской (сосед нашего) и в дом двенадцать по Греческому проспекту.

Дядя Коля. Но жажда жизни, желание забыть все тяготы и волнения пробиваются всюду, где только возможно. Ничто не обладает такой силой воздействия на человека, как музыка. Именно она нужна сейчас больше, чем когда-либо.

Бабушка Вера. У нас холодно. Вылетели стёкла в первых рамах во всех окнах.

Дядя Коля. Слушание музыки для многих стало потребностью…

Бабушка Вера. Нашли осколки снаряда в комнате. Один осколок попал так, что отлетела ножка у столика. Другой пробил насквозь буфет, ведро и застрял в рукомойнике.

Дядя Коля. …Потребностью, которая требует своего удовлетворения, подобно удовлетворению физиологических потребностей – голода, жажды. Вот почему все билеты на концерт в филармонии были распроданы и много желающих стояло у дверей в надежде купить билет с рук…

Бабушка Вера. В этот день, оказывается, снаряд попал в трамвай, угол Невского и Литейного. Много раненых, убитых.


Как странно: я слышу эту музыку – не музыку, нечто среднее между симфонией, колыбельной и воем трамвая-американки. Комната странно меняется, листья на обоях начинают шелестеть, с потолка спускаются цветочные гирлянды. Что-то неуловимо меняется и в людях. Что-то они хотят сказать мне очень-очень важное…


Верочка. Завыла сирена, мы спустились в бомбоубежище. Сидим час, два, три… Тревога всё не прекращается. Кругом тишина. И вдруг среди этой мёртвой тишины совершенно неожиданно – резкий свистящий звук, и это где-то рядом, над ухом. Все инстинктивно сжались и наклонились, втянув головы в плечи. Всё сейчас рухнет. Но нет… Через минуту где-то рядом ахнул разрыв бомбы, другой, третий… А ещё через минуту застреляли зенитки.

Дядя Коля. Концерт слушал с огромным удовольствием.

Верочка. Позднее мы узнали, что раздирающий душу свист был действительно звуком падающей бомбы, которая, упав рядом со стенкой бомбоубежища, не разорвалась. На рассвете её разряжали напротив, в саду.

Бабушка Вера. В конце декабря сорок второго, в двадцатых числах, к нам в дом попало три бомбы. Ночью были разбужены сильным толчком. Казалось, что вот – рушится стена. Прижала покрепче Верушку. Зенитки сильно стреляют, гул самолёта. Встала. Зажгла свет и просидела до четырёх утра. Верочка, к счастью, не проснулась.

Верочка. Оказалось, что в наш дом, в первый и четвёртый двор, попали три фугасных…

Бабушка Вера. Утром выхожу на службу – парадная вся в стёклах. Очень холодно. Стёкла везде побиты. В первом дворе бомба упала наверху, а в третьем попала в квартиру первого этажа. Трое тяжело ранены и человек шестнадцать легко – осколками стёкол.

Верочка. Настолько привыкла, что даже не проснулась.

Бабушка Вера. Спрятаться негде. Бомбоубежище залито водой. Чувствуешь себя затравленным зверем. Мне всё кажется, что вот-вот упадёт на нас.


Я и не заметил, как всё кругом стало бело – будто снег выпал на стол и стулья, на шкафы, на одежды и лица людей.


Дядя Коля. Первое февраля тысяча девятьсот сорок третьего года. В конце прошлой недели потеплело. Почувствовалась близость весны. Приятно сознавать, что наиболее тяжёлая половина зимы уже осталась позади.


Идёт снег. Или это лучики разбегаются по потолку и падают оттуда хлопьями?


Дядя Коля. Зато при воспоминаниях о том, что происходило ровно год назад, сжимается сердце…

Одежды сделались белы, как снег, как на земле белильщик не может выбелить.


Дядя Коля. За что гибли люди лишённой всякого смысла и оправдания смертью?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации