Электронная библиотека » Анджей Иконников-Галицкий » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Утро седьмого дня"


  • Текст добавлен: 4 апреля 2022, 19:01


Автор книги: Анджей Иконников-Галицкий


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Час шестой

Под стук трамвайных колёс

У трамваев, которые звякают под моим оконцем, у всех разные характеры. Двадцать восьмой – серьёзный. Двенадцатый – весёлый работяга. Тридцать второй – хмурый меланхолик. Мне больше всего по душе «пятёрка» – певучая и лёгкая, эдакая бегущая по волнам. Муза дальних странствий. Конечные пункты её маршрута обозначены на старо-петербургском наречии по-морскому романтично: от Песков до Гавани. Запрыгнул в вагон, поехал – и вот тебе обзорная по городу за три копейки: улица Некрасова – Литейный – Симеоновская церковь на Фонтанке – цирк – Инженерный замок – Садовая улица мимо Гостиного двора и Апраксина… Юсуповский сад, Никольский собор, Мойка, Флотский экипаж, Благовещенский мост, сфинксы…

Конечная остановка, или, как говорят, «кольцо» «пятёрки» от нашего дома недалеко, вагон подбегает к нам налегке, почти всегда сесть можно. Новенький весёленький трамвайчик, не то что старая суровая дребезжащая «американка» (двадцать восьмой) или скрипучая двухвагонная «колбаса» – тридцать второй. Кстати, «пятёрка», единственная из всех, ходила под окнами моего дома и во время войны, в блокаду. И перестанет ходить последней, в глубокие постсоветские годы. Трамвайные пути снимут. Ну и я к тому моменту уже буду далеко от тех лепных потолков во времени и пространстве.

Надобно ещё сказать вот что. Если от Спасо-Преображенского собора, где стоял вечерню Хармс, пойти не в сторону Кузмина, не по Спасской улице, а в противоположную сторону, то ровно через три минуты окажешься на перекрёстке Литейного проспекта и улицы Пестеля (бывшей Пантелеймоновской). На перекрёстке, естественно, четыре дома. Один из них, огромный и диковинный, когда-то принадлежал греко-румыно-фанариотскому князю Мурузи, и в этом доме в разные времена кто только ни жил и ни бывал: на нём висит доска памяти поэта Бродского, но можно было бы ещё с десяток таких досок повесить. А по диагонали от него стоит домик поменьше, но тоже чудной, с лепными загогулинами, фениксами, дракончиками и грифончиками. Вот если бы Хармс с Введенским, выйдя от старичка-богомола, направили свои стопы не в сторону Бахтерева, а наоборот, то, скорее всего, вскоре оказались бы у ещё одного своего друга-приятеля: у Самуила Маршака, который жил именно в этом домике-прянике на углу Пантелеймоновской и Литейного.

Маршак известен каждому с детства. И чуть ли не более всего знаменита его история про человека рассеянного. Как тот, надев сковороду вместо шляпы на ходу и натянув перчатки вместо валенок на пятки, отправился куда-то там на трамвае. Рассеянный жил, как известно, на улице Бассейной. То есть на Некрасова, ибо её в маршаковские времена продолжали называть по-старому, несмотря на официальное переименование. И я совершенно убеждён, что сей странный персонаж обитал именно в доме шестьдесят, потому что именно там частенько бывали приятели Маршака, да и сам Маршак.

Итак, Человек Рассеянный жил в доме шестьдесят по улице Бассейной. Если не в квартире три, то в одной из соседних. А может, и в квартире три. И, выйдя в своём диковинном наряде на улицу, он дожидался трамвая на той самой остановке под моим оконцем, где и я сам тысячу раз дожидался трамвая. Если учесть ещё, что «пятёрка» – единственный трамвай, который ходил тут во все советские времена, и до войны, и во время, и после, то можно быть совершенно уверенным, что экстравагантный персонаж вошёл (или, как стали говорить после революции, «влез») именно в вагон «пятёрки».

Так что мы смело можем ехать с Рассеянным Человеком вместе.

Прикинемся детьми и поедем. Бесплатно.

Вот так однажды я ехал со взрослым дяденькой то ли в цирк, то ли в театр – не помню. Мои родные, видимо, были чем-то экстренно заняты и доверили меня ему, соседу по коммуналке. Ехали мы на «пятёрке»: не помню, куда и что там было, а как ехали в трамвайчике – помню. Дяденька о чём-то мне рассказывал, а я глазел в окно.

Сосед был артист. Да он и сейчас артист. Он – Николай Сергеевич Мартон, это мне объяснили взрослые, когда снаряжали в путь.

– Это, – говорят, – наш сосед Мартон, обращайся к нему вежливо: Николай Сергеевич.

Я запомнил. И так, наверно, и обращался.

Он только-только начинал свою службу в Александринке, и ему было лет тридцать с небольшим. Так что мы, наверно, ехали в его театр на какой-нибудь детский утренник. Или нет, кажется, в цирк. Теперь-то знаю и понимаю, что Мартон народный артист и так далее, а тогда не знал, и мне было всё равно. В вагончике «пятёрки» уютные пружинистые сиденья и очень интересно смотреть в окно.

Так что и мы станем как дети и поедем вместе с нашим Рассеянным.

Целую неделю ждали. И вот утро седьмого дня.

Вышли из дома, остановка – тут она, прямо под окнами. Из-за угла выворачивает весёлая «пятёрочка». Запрыгнули и поехали.

Вот едем – и видим много всякого.

Да, вот только с этим седьмым днём имеется небольшая путаница. По-нашему, современному, седьмой день – это воскресенье, выходной, ура! А у древних христиан, как и у евреев, седьмой день – суббота. Шесть дней Бог творил, а в седьмой день упокоился от трудов. Это и есть шаббат – суббота, покой. Соответственно, распятие на Голгофе было совершено перед субботой, чтобы воплями и трупами не осквернять святого и чтобы не нарушать чистый покой в день субботний. Да. В шестой день замучаем, в первый – достойно похороним. А в седьмой – тишина. Отсюда вытекает, что день, в который Распятый воскрес, – день снова первый, после последнего, седьмого. Это, конечно, общеизвестный факт. Но всё-таки напомним. То есть женщины с погребальным инвентарём (миром, ладаном, смирной, пеленами и так далее) отправились к пещере-гробу ранним-преранним утром, ещё до рассвета первого дня седмицы.

Что они там увидели – это мы знаем.

А вот что они делали утром предыдущего дня?

И они, и все?


Ответ на этот вопрос, так же, как и про то, что шила Богородица, нам пока до конца не известен. То есть вообще неизвестен. Мы ломаем над ним голову.

А вот что сейчас мы успеем рассказать, пока трамвай отчаливает от этой остановки и ещё не причалил к следующей.

Мне – теперь уже старенькому дяденьке – приснился несколько необычный сон. Вообще-то, сновидения, как известно, лучше всего сразу после просмотра выкидывать в мусорную корзину. Но этот случай всё-таки интересен.

А картина такая.

Я, собственно говоря, присутствую при смертной казни.

Это не очень ново, и имеются литературные прототипы такого видения. Достоевский со своим «Дневником писателя», Тургенев там, Набоков.

Но в моём случае примечательны некоторые нюансы, так сказать, приметы времени. Или не времени.

Прежде всего, помещение. Просторное, но не очень, чем-то похожее на большой зал крематория или на государственное учреждение советской постройки. Серо-мраморные стены, отчуждённо-официальный интерьер. Это и есть какое-то учреждение, куда меня пригласили по делу. Именно что пригласили, то есть я тут свободный человек среди свободных людей. Люди эти, кстати, вокруг ходят: такие прилично одетые вежливые мужчины. В общем, очень похоже на, опять-таки, что-то советское: на КГБ.

Меня сюда позвали совершенно мирным образом. Кажется, я когда-то писал то ли про революцию, то ли про преступления, про нечто такое, что интересно в этом учреждении. И от меня ждут, возможно, консультации или просто хотят похвалить, пожать руку и выразить благодарность. Так что я чувствую себя спокойно. Правда, мной пока что никто не занимается: вежливые мужчины озабочены чем-то другим. Мол, здравствуйте, ах, это вы, очень приятно, подождите, пожалуйста.

Тут мимо меня проводят какого-то человека в сером костюме и с серым лицом. Он тоже прилично выглядит, и вокруг него группа среднестатистических личностей. Они следуют мимо меня эдак по-деловому и уходят по лестнице вниз. В это время как раз кто-то мне и говорит:

– У нас сейчас будет смертная казнь, можете посмотреть.

Или что-то в этом духе. Как бы подразумевается, что это очень интересно. Не всякому удаётся. Эксклюзив.

Тут я вижу, что наше помещение – это второй этаж, наподобие балкона в театре или как хоры в церкви. А внизу – другой зал, тоже просторный, но не очень. Растения в больших кадках. Вот туда привели человека с серым лицом.

И мне говорит мой комментатор:

– Вы знаете, во время процедуры мы устанавливаем осуждённого «на быка».

Я вижу: да, действительно, посреди зала стоит какая-то продолговатая конструкция из кубов, типа невысокого постамента, отчасти напоминающая церковный престол, отчасти кровать. Того, серого, подводят к ней, ему что-то говорят, с ним что-то делают. Я, в общем-то, стараюсь не смотреть, потому что понимаю, чем это кончится. Но всё-таки вижу: вот с ним проделали какие-то парикмахерские манипуляции и кладут на постамент лицом вниз, как укладывают больного с тяжёлой пневмонией. И закрепляют на этой конструкции.

Я уже совсем не хочу смотреть туда и смотрю в сторону. Но слышать-то я слышу. Снизу доносятся невнятные речи – возможно, это приговор или молитва, или какие-то ещё процедурные тексты. И потом резкий, но негромкий звук, хлопок в затылок. И как будто общий беззвучный выдох.

Всё. Расстреляли.

Я бы очень хотел уйти, тем более что обо мне вовсе забыли. Но не знаю, где выход. И потом, нужно забрать какие-то вещи, бумаги. Я слоняюсь в поисках того и другого – и вижу: отдельная комната, дверь приоткрыта, там стоят сумрачные фигуры, две или три женщины с землистыми, заплаканными физиономиями. Ах да: это же отпевание! Покойного отпевали. Ритуал уже закончен, женщины выходят: такие тихие, виноватые. Мне горько на них смотреть, и я иду обратно с твёрдым намерением собрать манатки и бежать отсюда… Вот какие-то шкафы или комоды, где, по-видимому, я оставил своё пальто… Тут приходится быстро посторониться: мимо несут тело. Его тащат двое или трое кряжистых дядек всё в тех же приличных костюмчиках. Тащат в соседнюю комнату, как я понимаю – в холодильник.

Мне совсем нехорошо.

И я уже вовсе укладываю в сумку бумаги и собираюсь напялить пальто. И тут ко мне подходит один из вежливых, такой молодой, спокойный. И говорит:

– Вы ведь такой-то?

– Да, – говорю я.

– Вы ведь написали это и это? – Он называет мои статьи и книги.

Киваю головой или говорю «да» так кратко, как могу.

– Ну так вы наш клиент. Ха-ха. Конечно. Пожалуйста, пожалуйста, идите, вы свободны, когда надо будет, мы вас позовём.

Ха-ха.

– Следствие по вашему делу уже идёт.

– …Полным ходом.

– …Идите, идите, мы вас позовём.


Где-то тут я проснулся.

Однако остался странноватый осадок.

Сейчас мы подъедем к первой остановке, и нам станет интересно глазеть в окно. И это всё пройдёт.

«Всадника длань в железной перчатке…»

Да, помнится, во сне было важно понять, что чувствует сам тот серый персонаж, когда его ведут мимо меня, и потом внизу.

Острое чувство совершенной бессмыслицы.

Он должен был, наверно, изумляться именно отсутствию смысла в происходящем. Почему его куда-то ведут? зачем все так одеты? к чему эти ненужные словеса? Что, собственно, делают с ним такое? И вот укладывают «на быка» и ставят ствол к затылку. Почему?

Никакого смысла.

Следствие по нашему делу уже идёт. Нас позовут. Очень-очень скоро.


Вон, смотрите, по улице шагает человек. Мы проезжаем перекрёсток Некрасова и Радищева, бывшей Преображенской. А по Радищева в нашу сторону движется человек. Ему лет за тридцать. Рост средний. Худощав. Походка молодцеватая, энергичная. Сам весь такой боевитый, такой, я бы сказал, бедно одетый щёголь. Продолговатая физиономия, ассиметричные глаза. Кажется (если мы правильно видим из вагончика), он немного косоглаз. Вот тут у нас в кармане завалялась фотография: это его фотография из следственного дела. Профиль, фас. Да, это он, Николай Степанович Гумилёв, поэт и путешественник. Если ему на голову нахлобучить шляпу-котелок и одеть попричудливее, то окажется, что он до некоторой степени похож на Хармса (вернее, конечно, Хармс, как младший, – на него). Гумилёв здесь живёт рядом, на Радищева, то есть на Преображенской.

Интересно, куда он свернёт по Бассейной – направо или налево? Направо – тот самый дом шестьдесят, откуда мы с Рассеянным, и в этом же доме обитает рыжая нордическая дамочка с огромным бантом в волосах и чуточку поэтическим дарованием – очередная пассия Николая Степановича. Её зовут Ираида, фамилия Гейнике, поэтический псевдоним – Ирина Одоевцева. Симпатичная, хотя с претензиями. А налево, через два квартала, – там живёт невеста или уже вторая жена того же самого Николая Степановича Аня Энгельгардт. Так что весьма любопытно узнать, куда же он всё-таки повернёт.

Впрочем, более любопытно не это, а то, что он написал самое знаменитое из всех стихотворений про трамвай. Может быть, как раз про тот, в котором мы едем, попрыгивая на пружинистых сиденьях. Такое совершенно непонятное, мистическое стихотворение. Я его прочитал впервые лет в восемнадцать и, что называется, обалдел. Гумилёв в тот момент был поэт запрещённый. Его не только не печатали в Советской стране, его можно было читать только тайно, заполучив машинопись на папиросной бумаге по секрету, из верных рук. Как тексты митрополита Антония или, например, Ефрема Сирина. Меня прямо-таки поразило самое начало, будто током ударило:

 
Шёл я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы,
Передо мною летел трамвай…
 

Сейчас это все знают. А тогда знали только принадлежащие к избранному кругу знатоков Настоящей поэзии. Во всяком случае, нам так казалось. Мы с подельниками и подельницами из вышеназванного круга читали вслух наизусть и прямо-таки хором скандировали это стихотворение во время ночных посиделок, в час наивысшего поэтического подъёма.

Конечно: удивительный трамвай, который, оторвавшись от петроградского зыбкого грунта, уносит пассажиров в неведомую бездну времен, через Неву, через Нил и Сену, мимо Бейрута и прямо в какую-то непонятную Индию духа… И потом выбрасывает в переулок, где забор дощатый, где можно переодеться в камзол XVIII века и идти представляться императрице…

В любом высказывании, сколь бы оно ни было многосложно и длинно, есть несколько главных слов. Во всяком стихотворении есть одна-две главные строчки, ради которых всё и затеяно. В «Заблудившемся трамвае» вот они, ближе к концу:

 
Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет…
 

Откуда-то «оттуда».

Это стихотворение было написано в голодном, расстрельном и тифозном 1919 году и напечатано в последнем прижизненном сборнике стихов Гумилёва – в «Огненном столпе». Маленькая сия книжица набиралась и печаталась в типографии в августе 1921 года, ровно в то время, когда её автора забрали в Че-Ка и там сделали фотографию в фас и в профиль, которую мы сейчас рассматриваем. Потом его сунули в камеру, как А. Мацеевича. А потом, через неделю, прикончили. Как именно прикончили и где – этого мы не знаем. Вероятно, поставили к какой-нибудь стенке или у какой-нибудь ямы и бабахнули в затылок. Так это делалось обычно. А потом стащили с ног сапоги, забрали часы или ещё что ценное, а остальное вместе с телом отволокли подальше и закопали. Вполне возможно, что сапоги Гумилёва потом ходили с чьими-то ногами внутри по тротуару Бассейной улицы мимо дома Ани Энгельгардт или Ирины Одоевцевой.

Эта самая Ирина Одоевцева, точнее Ираида Гейнике, через десятилетия будет вспоминать и рассказывать, как она застала поэта ровно в тот миг, когда он пребывал в восторге от внезапно сочинённого шедевра.

«Он сам открыл мне дверь кухни и неестественно обрадовался моему приходу. Он находился в каком-то необычайно возбуждённом состоянии. Даже его глаза, обыкновенно сонные и тусклые, странно блестели, будто у него жар…

– Поздравить вы меня можете с совершенно необычайными стихами, которые я сочинил, возвращаясь домой. И так неожиданно… Я и сейчас не понимаю, как это произошло. Я шёл по мосту через Неву – заря и никого кругом. Пусто. Только вороны каркают. И вдруг мимо меня совсем близко пролетел трамвай. Искры трамвая, как огненная дорожка на розовой заре. Я остановился. Меня что-то вдруг пронзило, осенило. Ветер подул мне в лицо, и я как будто что-то вспомнил, что было давно, и в то же время как будто увидел то, что будет потом. Но всё так смутно и томительно. Я оглянулся, не понимая, где я и что со мной. Я постоял на мосту, держась за перила, потом медленно двинулся дальше, домой. И тут-то и случилось. Я сразу нашёл первую строфу, как будто получил её готовой, а не сам сочинил. Слушайте: “Шёл я по улице незнакомой…”»[21]21
  Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1988. С. 272.


[Закрыть]

Правда, эту сцену мемуаристка относит к весне 1921 года. «Заблудившийся трамвай» уже давно был написан и даже включён в состав сборника «Огненный столп». Другой мемуарист, не то что надёжный, а просто дотошный, некто Николай Оцуп, заверяет, что слышал эти строки от Гумилёва ещё полутора годами раньше. Так что перед нами случай так называемого мифа. Может быть, Гумилёв морочил голову хорошенькой поэтессе и в этом контексте разыграл сцену лирико-мистического восторга. Или сама поэтесса присочинила что-нибудь, дабы показать, сколь интимно она была допущена внутрь творческой мастерской поэта. Во всяком случае, тут описан не столько процесс создания, сколько эффект от уже готового произведения. Это не автора – это читателя или слушателя, или, скорее, слушательницу вышеуказанных строк «пронзило и осенило». И он (она) «вспомнил, что было давно», и принялся озираться, «не понимая, где он и что с ним».

Так что это всё дамские впечатления.

А вот что любопытно. Именно в 1921 году, когда вышел из печати «Огненный столп» и вскоре после того, как труп его автора сволокли в кусты и закопали, наш знакомый Маршак начал своим убористым почерком на линованной бумаге набрасывать контуры рассеянного персонажа, едущего на трамвае бог знает куда. (Слово «бог» в условиях безбожного коммунизма пишем с маленькой буквы.)

Вообще-то, стихотворение про Рассеянного в окончательном виде появится только через семь лет, а напечатано будет почти вслед за «Форелью» Кузмина – в 1930 году. Но образ чудака, заблудившегося на трамвае в городской бездне, начнёт обрисовываться в маршаковских черновиках именно в 1921 году и весьма вероятно, что по горячим впечатлениям от стихов и смерти Гумилёва.

И если присмотреться, то балаганные хореи Маршака прямо-таки просятся быть припевом к балладным дольниковым строфам Гумилёва:

 
Мчался он бурей тёмной, крылатой,
Он заблудился в бездне времён…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
 
 
– Глубокоуважаемый
Вагоноуважатый!
Вагоноуважаемый
Глубокоуважатый!
 
 
Во что бы то ни стало
Мне надо выходить.
Нельзя ли у трамвала
Вокзай остановить?
 
 
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце моё стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию духа купить билет?
 
 
Он отправился в буфет
Покупать себе билет.
А потом помчался в кассу
Покупать бутылку квасу.
 
 
– Глубокоуважаемый
Вагоноуважатый!
Вагоноуважаемый
Глубокоуважатый!
 
 
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
 
 
– Это что за остановка —
Бологое иль Поповка?
А с платформы говорят:
– Это город Ленинград.
 
 
– Глубокоуважаемый
Вагоноуважатый!
Вагоноуважаемый
Глубокоуважатый!
 

Да уж, вот оно, человеческое раздвоение. Ударил откуда-то «оттуда» свет и расколол тьму на фигуры и их тени. Образовалась свобода. Страшно, а тут же и смешно; смешно, а, однако же, страшно.

В особенности следует отметить, что Рассеянный, проснувшись утром в отцепленном вагоне, высказывает предположение, что он на станции Поповка («Это что за остановка? // Бологое иль Поповка?») Здесь дело не только в том, что Бологое ух как далеко, а Поповка рядом, в тридцати трёх верстах от Питера. А дело в том, что именно возле станции Поповка Николаевской железной дороги находилась когда-то именьице Гумилёвых, в котором прошли детские годы автора «Заблудившегося трамвая». Вряд ли Маршак мог знать об этом. Как так получилось? Он просто случайно угадал.

Вот опять малюсенькое совпадение имён и названий.

А может, всё-таки знал? Непонятно.

Там, у Гумилёва, вообще много интересных непоняток. Вот, например, про дом в три окна и серый газон. Газон может быть серым в трёх случаях: лунной вампирской ночью, или во сне, или же если он густо засыпан пеплом от великого извержения или пожара. Или если просто в глазах стало серо – как, наверно, от страха и надежды было серо в глазах у пушкинского Евгения, когда он бежал знакомой улицей в знакомые места, в переулочке Васильевского острова, к трёхоконному домику своей суженой.

 
Забор некрашеный да ива,
И ветхий домик…
 

А домика-то нет.

 
И вдруг, ударяя в лоб рукою, захохотал…
 

Так новая идея огорошивает человека, к ней неподготовленного.

Но нам больше нравится та мысль, что газон стал серым от вулканического пепла. То есть мы где-то в Помпеях или в Геркулануме тысячу девятьсот сорок лет назад или около того. Вон куда занёс нас сумасшедший трамвай!

Правда, был ли там дощатый забор? И домик-крошечка, что на мир глядит в три окошечка?

Нет, это, скорее, Россия, Петроград, 1919 год. Или 1920-й.

Кстати, пушкинский Евгений, как известно, спасался от Медного всадника и от копыт его коня. А на пассажира «Заблудившегося трамвая» тоже летела «всадника длань в железной перчатке и два копыта его коня». Правда, откуда взялась у этого всадника перчатка? Невооружённым глазом видно, что у Медного всадника никакой (тем более железной) перчатки нет, нет даже и сапог. Выходит, это какой-то другой всадник. Какой-то, наверно, «конквистáдор в панцире железном» из ранних стихов Гумилёва.

Да, но что-то мы задумались совсем о посторонних вещах. А ведь ещё не миновали первой остановки.

Вон, кстати, наш франтоватый пешеход свернул-таки в сторону Одоевцевой, чего мы и ожидали.

Мы-то едем в противоположную сторону.

Там, как уже было сказано, проживает жена или уже вдова Гумилёва Анечка (по-домашнему Ася) Энгельгардт.

Её сильно невзлюбили мемуаристы. Все они, кто в более мягкой форме, кто жёстче, сходятся на том, что она – дура. Только её тёзка Ахматова, предыдущая жена Гумилёва, утверждала, что не дура, а танк. Что касается Одоевцевой, то она, делано восхищаясь внешностью Ани, в общем и целом описывает её как инфантильную идиотку. Ну это всё женские разборки. Правда, и мужчины вспоминают о второй жене Гумилёва без особого уважения. Думаю, потому, что все были загипнотизированы волшебной Ахматовой и не могли воспринять простенькую Анну-вторую на её месте.

Впрочем, уж такую ли простенькую…

Эта самая дурочка Аня, или Ася, станет всё-таки профессиональной актрисой и одной из основоположниц Большого театра кукол, который мы скоро будем проезжать: он от нас справа, на той же улице Некрасова, после остановки «Улица Маяковского».

Ну да ладно, дело не в этом, а в том, что у Гумилёва и Ани родилась дочка, Елена. Она родилась в том самом голодном и тифозном девятнадцатом году, в котором был написан «Заблудившийся трамвай». Девочке, надо сказать, тоже не поздоровилось от мемуаристов. Вернее, они о ней в основном помалкивали, только дядюшка Александр Николаевич Энгельгардт отозвался, что внутреннее содержание мамы передалось дочери. А содержание такое: нервность, самомнение, леность, обидчивость. Однако, похоже, дядюшка недолюбливал не только сестру, но и племянницу.

Вот папа и мама – те Леночку любили. Да. Правда, пытались отдать в детский дом. Поскольку папе нужно работать, а мама устаёт от хозяйства. Но это пишет, опять-таки в своих мемуарах, Ирина Одоевцева, а она, как мы уже знаем, свидетель ненадёжный. Впрочем, тогда, во время военного коммунизма, идея коллективного воспитания детей в отрыве от родителей вполне широко обсуждалась и даже претворялась в жизнь. Это дело пропагандировали идеологи коммунистической семьи, например Александра Коллонтай. Так что, возможно, в воспоминаниях рыжей Ирины с бантом содержится правда или какая-то часть правды.

Просто дело в том, что о жизни дочери Николая Гумилёва и Анны Энгельгардт практически ничего не известно. Даже удивительно. Родилась в 1919 году, умерла в 1942-м. И, в общем-то, всё.

И ещё такая Лариса Рейснер, известная революционная жена красного посла Фёдора Раскольникова, в конце 1922 года в далёком Кабуле получит письмецо от матери, а в нём среди прочего прочтёт: «Гумилёв оставил жену и ребенка (девочку двух лет), жена-лахудра устроила в своей единственной комнате лупанар, а девочка всегда в коридоре, под ногами у проходящих… Словом, надумала я взять девочку, жаль мне одинокую и беззащитную»[22]22
  Цит. по: Богомолов Н. А. К изучению литературной жизни 1920-х годов. Два письма Е. А. Рейснер к Л. М. Рейснер // Седьмые Тыняновские чтения. Материалы для обсуждения. М.; Рига, 1996. С. 293.


[Закрыть]
. Лариса Рейснер, между прочим, тоже не раз слушала стихи Гумилёва в авторском исполнении наедине. Правда, ещё до «Заблудившегося трамвая». Да. Но потом, в революцию, вышла замуж за мичмана Ильина, он же комиссар и полпред Раскольников. И как раз незадолго до расстрела Гумилёва уехала в Кабул устанавливать вместе с мужем дружеские отношения с Афганистаном. Обращаясь к содержанию письма, заметим, что никакую девочку, дочку поэта, мама Рейснер, Екатерина Александровна, в свой дом не забрала, да ей, наверно, и не дали бы. Что же касается Ларисы, то она довольно скоро сбежит от мужа из Кабула, закрутит с другим, а потом неожиданно заболеет тифом и умрёт… Ну, это отдельная история и к делу не относится.

В общем, Анна Николаевна с Леной так и живут на улице Бассейной, переименованной в Некрасова. Никто ими особенно не интересуется.

Ну разве что гимназическая подруга Ани Энгельгардт, такая Ольга Гильдебрандт-Арбенина, актриса, в недавнем прошлом одна из пассий Гумилёва, а также жена или уже вдова того Юркуна, который – помните? – живёт с Михаилом Кузминым… (Кстати, ей Гумилёв тоже читал наедине у себя дома на Преображенской: «Шёл я по улице незнакомой…» И ещё она же большая приятельница Каннегисеров и поклонница Лёни… Как у них всё сложно!..) Так вот, эта особа, повстречав на улице Анну с дочерью, мимоходом отметит в записях, что Леночка стала высокая, белокурая и что глаза у неё голубые и немного косят, как у отца[23]23
  Гильдебрандт-Арбенина О. Н. Девочка, катящая серсо. Мемуарные записи, дневники. М., 2007. С. 147–148.


[Закрыть]
. Тётя Оля расспрашивала Леночку про учёбу, а та стеснялась. Леночке, наверно, лет четырнадцать-пятнадцать.

У самой Арбениной могла бы быть дочка от Гумилёва, такая же или чуть помладше… Могла бы, но не было…

Трамвай «пятёрка» уже бегал в это время по улице Некрасова между моим домом шестьдесят и домом семь, где живут Анна Гумилёва-Энгельгардт с матерью и дочерью. Их окна выходят на Некрасова. Мы даже можем помахать им из трамвайного окошка. Привет!

Скоро начнётся война, наступит блокада. Они переживут первую жуткую блокадную зиму и умрут в начале лета. Дело в том, что они, неразумные женщины, каким-то образом потеряют все продовольственные карточки. И умрут от голода одна за другой в пустой квартире. Говорят, что их трупы нашли уже сильно объеденными крысами. Надо сказать, крысы в блокадном Ленинграде вполне успешно обгрызали и живых людей, которые от истощения уже не могли активно шевелиться.

Впрочем, определённых сведений об обстоятельствах смерти вдовы и дочери расстрелянного поэта Гумилёва мы тоже нигде не находим. Никто их перед смертью за руку не держал. Сгинули в блокаду – и всё.

Заблудились в бездне времён.

Вот какие рассеянные!

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации