Текст книги "Серебряный век. Письма и стихи"
Автор книги: Анна Ахматова
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Вячеслав Иванов – Валерию Брюсову
Ночью на 1 февраля 1909 года[32]32
Открытка. Сонет, составляющий первую часть, принадлежит Брюсову. Сонет написан 11 июля 1908 г. под заглавием «Ликорн» и вошел в сборник «Все напевы». Однако в тексте Иванова присутствуют разночтения, преимущественно в рифмах. Возможно, Брюсов предложил Иванову «угадать» рифмы своего сонета.
[Закрыть], Москва
Столетний бор. Вечерний сумрак зелен.
Мне щеки нежит мох и мягкий дерн.
Мелькают эльфы. Гномы из расселин
Гранита смотрят. Крадется ликорн[33]33
Ликорн – мифическое существо, единорог с телом лошади.
[Закрыть].
Зачем мой дух не волен и не хмелен?
Зачем в груди пылает ярый горн?
Кто страсть мне присудил? и кем он велен,
Суровый приговор бесстрастных Норн[34]34
Норны – богини судьбы в скандинавской мифологии.
[Закрыть]!
Свободы! Тишины! путем знакомым
Сойти в пещеру к празднующим Гномам,
Иль с дочерьми царя Лесного пасть (?!) –
Иль мирно спать с травой, со мхом, с кристаллом…
Нет! голосом бессонным и усталым
Звучит во мне, считая миги, страсть.
О Валерий! не венцами
Я твоими убираюсь:
Верный, я свести стараюсь
Лишь твои концы с концами.
Рифмы – прерванные ласки!
Рифмы– сфинксы! Сбросьте маски;
Нашей дружбы, нашей сказки
Будьте тайными гонцами.
Вячеслав
Валерий Брюсов – Вячеславу Иванову
18 января 1910 года, Москва
Дорогой Вячеслав!
Ты несказанно обрадовал меня своим письмом. Несмотря на то, что мы разделены с тобой всеми внешностями нашей жизни и последние годы встречаемся крайне редко, – я чувствую тебя близким и бесконечно себе дорогим. Скажу даже, что ты мне самый близкий изо всех, ныне живущих существ. Не знаю, как такие слова отзываются в твоей душе, но все же хочу их тебе сказать.
Мне было очень понятно все, что ты написал мне о «крайнем равнодушии, оковывавшем тебя». Это чувство я пережил сам и отчасти еще переживаю до сих пор. Между прочим, под его влиянием бежал я за границу, где провел больше трех месяцев. За эти дни я почти ничего не делал, во всяком случае не делал, не писал ничего важного. Да и теперь, вернувшись в Москву, к своим книгам, к своим бумагам, я с явным насилием принуждаю себя жить и работать.
Этому внутреннему неустройству соответствует вполне неустройство внешнее. Я говорю о нашей, русской литературной жизни. Сколько я могу судить, в ней господствует полный распад. Былые союзы и кружки все разложились. Былые руководящие идеи изжиты, – новых нет. Но в то время, как мы, которые, так сказать, в своей груди выносили идеи недавнего прошлого, с правом говорим себе и другим: «мы хотим иного», – кругом толпа новоприбывших незнакомцев, ничего не переживших, ничего не выносивших, пляшет каннибальский танец над прежними нашими идеалами и плюет на них. И это отвратительно.
Сергей Малютин. Портрет Валерия Брюсова. 1913 год. Государственный литературный музей, Москва
Ты знаешь, что я никогда не был врагом молодости, молодежи. Не я ли первый приветствовал Белого? и Блока? позднее Городецкого? и Гумилева? и совсем недавно графа А. Толстого? Но я хочу или иметь возможность учиться у молодежи, или чтобы она училась у меня, у нас. Третьего я не признаю. Или принеси что-то новое, или иди через нами поставленную триумфальную арку. Когда же как новое откровение предлагают мне идеи, нами пятнадцать лет тому назад отвергнутые и опровергнутые, я оставляю за собою право смеяться.
В Петербурге у вас я не вижу никаких радующих предзнаменований. Может быть, я ошибаюсь, судя издалека. Мне кажется, что союз «Аполлона»[35]35
1909–1917 – литературно-художественный журнал, редактором «Аполлона» был С. К. Маковский.
[Закрыть] – вполне внешний. Его идея – привешена извне, а не возникла из глубины того сообщества, которое окружает журнал. «Академия» – учреждение очень приятное, заслуживающее всякой поддержки, полезное, но ведь оно имеет смысл только при существовании истинной жизни.
Иначе ее роль – сохранять, и бессмысленно сохранять, традиции и формы, чтобы передать их более счастливым поколениям.
Еще хуже обстоит дело у нас в Москве. «Весы» умирают не только физически, – они умерли и духовно. Вокруг них нет никого, кроме шакалов, догладывающих оставшиеся кости (разумею Ликиардопуло и кое-кого еще). «Музагет» себя откровенно объявляет эклектиком. Это лучшее, что он может сделать. Только самая широкая, общекультурная платформа способна сейчас еще объединить более или менее широкие силы. Впрочем, я лично в «Музагете» почти не участвую. Для такого нетрудного дела, какое он затеял, не стоит трудиться.
Я думаю, что в этой общественной дезорганизации достаточно повинны и мы, т. е. мы с тобой. Ибо больше обвинить некого, за полной духовной безответственностью Блока, за почти преступной зыбкостью Белого и за горестным падением Бальмонта (с которым я провел несколько недель в Париже). Что должно делать мне, я ищу, я стараюсь понять и надеюсь услышать от тебя. Но тебе прежде всего, усилием воли, надо стряхнуть с себя твое равнодушие. Сейчас время, когда тебе нельзя, когда ты не имеешь права – молчать. Последние годы, ушедший в совершенно не читаемое нигде и никем «Золотое руно», ты как бы не существовал в русской литературе. Единственное твое дело было – сборник «По звездам». Это очень много, это дело едва ли не великое, но для наших дней даже великого мало. Надо больше. Ты должен писать, ты должен говорить, ты должен учить. И прежде всего ты должен воскреснуть как поэт. «Cor Ardens» более чем необходимая для нас книга. Отсрочка каждого дня ее появления – есть твое преступление перед русской литературой и, следовательно, перед русским обществом, перед всей Россией.
Я очень жалею, что в моем распоряжении только перо и бумага. Мне хочется говорить с тобой и сказать все это, с бесконечными дополнениями, с развитием всех мыслей, устно. Но не знаю, когда удастся мне быть в Петербурге и у тебя. «Обстоятельства», и прежде всего работы держат меня прикованным здесь. Не смею тебя просить о письмах, но тайно хочу надеяться на них. Обнимаю тебя любовно.
Твой всегда Валерий
Здесь был Сологуб. Сейчас – Сомов.
Андрей Белый – Валерию Брюсову
17 апреля 1903 года, Москва
«Вы для меня ‹…› – Многоуважаемый и дорогой Валерий Яковлевич!
Рад чрезвычайно получить от вас письмо. Поздравляю вас и Анну Матвеевну с праздником: Христос Воскрес! Завидую вам: теперь в Москве как-то особенно уныло. К яростно напряженной и лихорадочной суетне присоединяется еще и невыносимо гнетущая астральная атмосфера. Газеты сулят вихрь снегов, летящий на Москву. Быть может, холод освободит Москву от тучи уныния: пришла – уйдет. Лично для меня все отягощается еще одним странным обстоятельством: у меня такое чувство, как будто моя личность как бы оторвалась от индивидуальности: она вернулась, совсем вернулась сюда, а индивидуальность ушла туда сквозь конец – окончательно. Мне кажется, что «я» еще недавно смотрел отсюда туда – бесконечно говорил о «тамошнем» в качестве созерцающего. Теперь произошло обратное. Оттуда смотрю я сюда и еще умею говорить, как и «они», а они ничего не понимают – думают, что я все тот же. Мне хочется говорить с ними о внешнем и молчать о том, что приблизилось; как это трудно: отовсюду обращаются с умными разговорами, когда «оно» – безумная реальность. Они думают – я с ними, но из духа протеста хочется крикнуть: «Ничего не понимаю» – огорошить трезвостью тех, кто слишком трезв, чтобы без рассуждений «о» отдаться глубине – уплыть от их рассуждений. Когда к Стеньке Разину пришли, чтобы исполнить приговор, он нарисовал лодочку на стене и смеясь сказал, что уплывет в ней из тюрьмы. Глупцы ничего не понимали, а он знал, что делал. Можно всегда быть аргонавтом: можно на заре обрезать солнечные лучи и сшить из них броненосец – броненосец из солнечных струй. Это и будет корабль Арго; он понесется к золотому щиту Вечности – к солнцу – золотому руну…
И вот тот, кто слишком много обсуждает безумную реальность, недостоин приобщиться аргонавтизму – не аргонавт он. Не хочется с ним летать, хочется удивить позитивным: «Не знаю вас, не понимаю…» Он суетлив, мелочен в вопросах «потустороннего» (напр., Розанов), когда там все усмиренно и грандиозно. Там нет речей даже о Конце.
Конец разыгрывается в душе на пути туда, а Конец мира сего там вовсе не занимателен, потому что растаял в душе образ мира сего.
Как мне странно.
Мне казалось – прежде был «я» и еще какое-то далекое «оно», взламывающее лед поверхности. Теперь «оно» стало «я», а прежнее «я» – бедное – оно трепещет на мне, как моя одежда, терзаемая ветром. Я стал вывернутым наизнанку, но сохранил свои контуры; вот этого-то не замечают знающие меня люди. Если всмотрятся в меня люди, не видящие Другого, они, к ужасу, заметили бы черный контур, очерчивающий хаос, – и ничего больше. Но они вообще не пристально смотрят: поэтому они допускают меня.
Странно мне.
Странны и смешны мне слова о двух путях, о раздвоении, о полюсах святости. Так много слов – это едва ли не преподавание… Зачем? Разве нельзя просто, без фанфар, пройти сквозь ворота Конца – стать за Концом? Зачем в такой мысли все эти «культурные, слишком культурные»[36]36
Перефразированное заглавие книги Ф. Ницше «Человеческое, слишком человеческое».
[Закрыть] ужимки? «Культура, – это только тонкая яблочная кожица вокруг бушующего хаоса», – сказал Ницше. Культура – прибавлю я – есть временность, а временность (в каком угодном смысле понимаемая) – только перепонка между двумя безвременьями: хаосом до– и после-временным, расплющивающим время. Время – пористая перегородка, сквозь которую мы процеживаемся, а сама эта перегородка (что очень важно) только поверхностное натяжение двух противоположно заряженных сред, а не что-либо третье, разделяющее; но и противоположность тоже видимая, заключающаяся в разности направления по существу однородных вибраций. Но и разность направления получается от разности восприятия нами, от разности нашего положения как к одному, так и к другому (в существе все тому же) безвременью. И не в том суть, что два пути – две линии, убегающие в до-временность и в после-временность, равнозначущи (ветхий завет = новому, тело = духу и т. д.), а следовательно, обязательны, – дело в том, что оба пути бесконечны и никогда не родиться молнии, пробивающей перегородки (серединности, временности, маленького «я»), ибо перегородка есть величина мнимая для тех, кто заглянул туда, и фильтрующая перепонка для тех, кто весь обусловлен отношением двух взаимно-противоположных натяжений хаоса – то есть кто позитивен. Это не «нечто», задерживающее соединение бездн, это простое отношение двух бездн; бездны несоединимы; каждая ведет к безвременью; обе вместе – никуда. Серединность – переход, в серединности противоположности даже не смешаны (не может быть смешанности – смешного). Выход из серединности есть выход в один из хаосов. Соединения, смешения, синтезы – игра слов без переживаний, переживания, основанные на оптическом обмане! Все это слишком просто для того, чтобы быть принято всерьез, и лишено Великой Легкой Простоты, убивающей всякую возможность серьезных возражений.
Андрей Белый. 1902 год
Простите, дорогой Валерий Яковлевич, я пишу таким странным тоном. Мне хотелось бы только сказать одно простое и для меня самое важное: как мне легко и странно!
Остаюсь готовый к услугам и глубоко уважающий вас
Борис Бугаев
P. S. Мой поклон и уважение Анне Матвеевне.
Валерий Брюсов – Андрею Белому
5 декабря 1903 года, Москва
Дорогой мне Борис Николаевич!
Ваше письмо в «книгоиздательство» поразило меня[37]37
В письме идет речь о конфликте между Брюсовым и Белым, связанным с издательством «Гриф», которое было основано С. А. Соколовым в 1903 г. «Гриф» ставил перед собой те же задачи, что и «Скорпион», однако требования «Грифа» к художественному уровню издаваемых произведений были не высоки. Белый собирался сотрудничать с «Грифом» и покидать «Весы» и «Скорпион». Позже Белый изменил свои намерения, и стороны примирились.
[Закрыть]. Я верил, что поело всех слов, какие вам случалось говорить мне, какие нам случалось говорить друг другу, – между нами более тесные связи, чем те, которые разрываются десятиминутным обменом попреков. Неужели же вы не узнали меня изо всех моих стихов, изо всех моих речей и поступков, а узнали вот в те четверть часа, что мы стояли у полки с изданиями «Скорпиона»! Я говорил с вами через все условности общежития, через всякие «вежливости» и «салонности», а вы расслышали только обидные слова! Для меня вы уже никогда не можете стать отвлеченным Андреем Белым, и нет никого кругом, кого я так желал бы знать близким себе, как вас, – а вы пишете обо мне в третьем лице, как о чужом и чуждом!
Но дело не только во мне и вас. Среди нас иная сила, пренебрегать которой мы не смеем. Маленькие чародеи, мы закляли страшного духа; он предстал; и его не заставят исчезнуть наши бессильные заклинания. Мы уже не над «Скорпионом», а в нем; мы управляем им не более, чем кормщик кораблем, крутимым бурей. И с вашим уходом «Скорпион» и «Весы», конечно, не пропадут. К нам примкнут еще многие, ибо вокруг уже образовался тот водоворот, который засасывает всех, плывущих мимо. Но с вашим уходом от «Скорпиона» будет отнято все присущее лично вам, ваша вера, ваша зоркость, ваша молодость. Наш путь изменится, правда, на ничтожный угол, но если мы продолжим линию этого пути в даль годов и в даль влияний, – как изменится цель! В вашей воле дать торжество вам желанному направлению, но вы от этого хотите отказаться. Сколько раз говорили мы с вами о недостатках «Мира искусства» и «Нового пути» (вы его называли «Бедным путем»), и вот у нас журнал, который мы можем сделать таким, как мы хотим, – и опять от этого вы хотите отказаться. Если вам дороги не только ваши стихи, и образы, и книги, – но и власть их над людьми, и торжество всего, чему вы верите, – уходя из «Скорпиона», вы совершаете преступление.
Обложка альманаха «Гриф». 1904 год
И во внешнем вы совершенно не правы. Совсем неверно, будто мы, «скорпионы», наложили на вас какие-то деспотические требования. Вы были среди нас, когда мы решали, что участвовать в «Грифе» не должно, вы были из тех, кто решал это. Я помню ваши глаза и как звучал ваш голос, когда вы говорили Зинаиде Николаевне: «Я возьму, я все возьму!» (т. е. все рукописи из «Грифа»). И если б не было этих ваших слов, этого вашего согласия с доводами Дмитрия Сергеевича, мы, наверное, не решились бы отказывать Блоку, Миропольскому, многим другим… И до сих пор я не могу понять, почему вы изменили ваше решение. У Бальмонта есть специальные причины покровительствовать не «Грифу», а Соколову, но вы, но вы? Не можете же вы не видеть, что Соколов – балаганный шут, неумело-бездарный шарлатан, в устах которого все самые истинные слова становятся фиглярством и пошлостью! Конечно, может быть, вы, Бальмонт и Блок создадите новый «Гриф», ничего общего с прошлым не имеющий, вы трое достаточно сильны для этого, но на что это нужно? Существующий же «Гриф» есть только пародия настоящего дела. Людям, подобным Соколову, можно поручать свой гражданский процесс, но позорно поручать им и доверять им свои мысли.
И в заключение еще о себе. Если я вам сказал, тогда или сегодня, обидные слова, – простите меня. Я сказал их не с целью вас обидеть, а чтобы выразить, что во мне. Перед вами извиниться мне не будет стыдно никогда и не будет никогда унижением. Для меня образ человека стоит выше всех его поступков и слов. Меняются убеждения, слабеют и крепнут силы духа, волоса становятся седыми и лицо – в морщинах, но человек остается все тем же, каким мы его увидали в истинный миг близости. Я вас не перестану любить, кем бы вы ни стали, что бы вы ни совершили, что бы мне на это письмо ни ответили. Я не могу не упрекать вас, потому что считаю ваши поступки достойными упреков, но мне будет бесконечно горько и тягостно, если вы останетесь чужим мне, если нам придется продолжать наше дело без вас.
Верю, что вы мне ответите.
Ваш Валерий Брюсов
Валерий Брюсов – Нине Петровской
8/21 ноября 1903 года, Москва
«Брось меня, если я не в силах буду стать иным, если останусь тенью себя, призраком прошлого и неосуществленного будущего…»
За эти четыре года целые миры обрушились в наших душах. Что в них осталось прежнего? – Только те стихии, из которых они созданы. Не прежними (мы) должны быть, а новыми. Не в прошлом и не прошлым надо нам жить: в настоящем и современностью. Надо смело смотреть в глаза судьбе, которая ведет, влечет нас, заставляет нас изменяться и все изменяет вокруг нас. И вот в этих переменах и изменах оставаться всегда близкими друг к другу, вечно и непобедимо, роковым образом связанными – вот чего я хочу и ищу. Если твои слова «я та же, как 4 года назад» значат, что ты по отношению ко мне та же, что ты так же влечешься ко мне, как тогда, – я эти слова приветствую, благословляю их, благодарю за них. Но если ты хочешь сказать: «я все „та же“, я не изменилась, мои чувства, желания, ожидания не изменились», – мне придется опустить голову и сказать тихо: но я – изменился, но я – не тот же и не могу стать прежним, на четыре года уйти назад ‹…›
Но я, наконец, узнал себя, понял (как начинают, увы! узнавать, понимать эту мою особенность и господа литературные критики!). Да, я могу любить глубоко, быть верным в лучшем смысле слова, но я не могу, не способен – отдаться любви, броситься в нее, как в водоворот, закрыть глаза, дать стремить себя потоку чувства. Я знаю, я верно знаю, что это и есть «то, что люди называют» счастием. Но я уже не ищу счастия, не жду его, и мне его не надо. К иному иду я, не знаю, большему или меньшему, но к иному. Таким я стал (хотя я в сущности таким всегда и был), таким надо принять меня теперь, ибо иного меня – нет ‹…›
Ты спрашиваешь меня, приеду ли я в Париж. Вот точный, искренний и подробный ответ.
Здесь, в Москве, нашел я страшный разгром всего того дела, которое привык считать своим. «Весы» медленно погибали и должны были прекратиться к январю. Все враждебные нам и мне партии подняли голову. «Руно» было сильно как никогда. Г. Чулков выпустил книгу статей, направленных против нас. Возникло 3 или 4 журнала, явно нам враждебных. Все газеты были против нас. Крохотный кружок, уцелевший около «Весов», явно распадался. Белый, конечно, тянул куда-то в сторону. Эллис тоже. Даже во внешнем, при первых столкновениях, я тотчас увидел, как все повернулось к нам враждебной стороной. Где прежде я имел абсолютный вес, меня слушали только из вежливости. Не буду рассказывать разных фактов. Довольно одного. В члены нашего Литературно-художественного кружка баллотировалось трое сотрудников «Весов» – М.Ф. Ликиардопуло, Эллис, М. Шик. Все трое большинством голосов были забаллотированы.
Нина Петровская. 1905 год
Я много раз говорил тебе, что «Весы» мне надоели, что я хотел бы отказаться от заботы об них. Но видя такое неожиданное и стремительное крушение всего, что я делал в течение пятнадцати лет; видя, как внезапно все значение, вся руководящая роль переходит в литературные течения, мне и моим идеалам враждебные; видя, как торжествуют те, кто, в сущности, обокрал меня и моих сотоварищей, – я не мог не изменить решения. Я не могу еще сложить руки и сказать: вот я, берите меня, грабьте мое добро и топчите меня ногами. Я могу уйти в сторону, когда положение обеспечено, но сделать это именно в час разгрома – и нечестно, и нестерпимо для меня. Я решил бороться во что бы то ни стало. Я решил в 1909 г. так или иначе, но издавать «Весы» или другой журнал и удержать за своими идеями в литературе то место, какое им надлежит.
Ты понимаешь, это такое (положение) требует с моей стороны сейчас величайшего напряжения энергии. С.А. Поляков – за границей и продолжать «Весов» не хочет. Другого издателя нет. Все друзья и союзники готовы продать и «Весы» и меня за 30 серебренников или и дешевле. Чтобы снова все сплотить, все устроить, все повести – надо не выпускать возжей и нитей всяких интриг ни на минуту. И вот я в самом таком разгаре всяких неизменнейших дел и отношений, в которых снова задыхаюсь, как в душной тюрьме, но бросить которые не могу, не хочу, не должен. И ты понимаешь, что, даже при успехе, месяца два-три, пока не наладится все опять, – у меня не будет возможности покинуть Россию на долгое время.
Валерий Брюсов – Нине Петровской
27 мая 1906 года, Москва
Мне нужно какое-то воскресение, какое-то перерождение, какое-то огненное крещенье, чтобы стать опять самим собой, в хорошем смысле слова. Куда я гожусь такой, на что нужен! Машинка для сочинения хороших стихов! Аппарат для блестящего переложения поэм Верхарна! Милая, девочка, счастье мое, счастье мое! Брось меня, если я не в силах буду стать иным, если останусь тенью себя, призраком прошлого и неосуществленного будущего. Неужели в 32 года пережил я всю свою жизнь, обошел весь круг своих возможностей? Я столько смеялся над Бальмонтом, неужели же я на себе испытаю его участь?
Валерий Брюсов – Нине Петровской
«Тем лучше будет вместе, чем более исскучаемся в разлуке»
10 июня 1906 года, Москва
Есть два круга вещей, о которых мы никогда или почти никогда не говорим с тобой: один очень «низкий», другой очень «высокий». Это – обычные деления, не мои; сам я не делю вещи на «высокие» и «низкие», – мне все кажутся равными, равно важными, равно достойными. Но медленно и систематически ты не давала мне заговаривать о многом и свела все наши разговоры к одной теме: нашей любви. Вот почему мне так трудно теперь ответить на твое последнее письмо (письмо милое, хорошее, желанное – я уже сказал). Мне придется начать издалека. Мне придется (и это прости мне) вызвать несколько воспоминаний этой зимы, мучительных, – одни для тебя, другие для меня. Но ведь надо же высказаться; ведь многое мы посмели сказать друг другу; останемся смелыми!
Думаешь ли ты, что я забыл, что ты не стала читать моей последней книги? Знаю, все знаю, все помню. Но то был жестокий удар для меня. Ты не знаешь, сколько нитей оборвала ты тогда между моей душой и твоей… Но это было только начало. Ничего из того, что я писал после, не пришлось тебе по душе: ни новые мои стихи, ни рассказы, ни статьи. Тебе все это не нравилось или по крайней мере нравилось далеко не так, как многое в моих прошлых книгах. Возможно, что ты права; возможно, что я пишу хуже, чем прежде. Но ведь мне-то эти мои стихи, рассказы, статьи – дороги; я-то ведь не считал их плохими! И опять и опять обрывались нити между нашими душами. Но вот однажды я заговорил с тобой вообще о поэзии, о том, о чем сам с собой я говорю всегда. Это было, помнишь, днем, на бульваре… Я испугался той пропасти, которая оказалась между нами. Ты подняла руку на самые заветные мои убеждения, оскорбила самые святые мои верования. И опять-таки возможно, что права ты, а я не прав. Возможно, что в искусстве высказываемые мысли важнее, чем художественное значение произведения. Но я-то ведь в это поверить не могу! Для меня-то ведь единственным мерилом в поэзии (а впрочем, и везде, во всем) останется художественность. Мне, художнику, партийная нетерпимость кажется вздорной, а оскорбление прекрасного стиха – оскорблением моего божества. И после того дня последние нити, связывавшие нас в том мире, оборвались, и я стал думать, что мы с тобой там – чужие. Ибо никогда никакие мучительства жизни, никакое изнеможение не убьет и даже не притупит в моей душе поклонения поэзии. Я могу утратить способность писать стихи, но не могу перестать упиваться ими. Отказаться читать книгу любимого поэта из-за личных отношений; бранить стихи, потому что не согласен с высказываемыми в них мыслями, – это для меня столь же невозможно, непонятно, чуждо, как ощущение иного, нежели я, существа. И когда ты обращаешь ко мне такие слова, прекрасные, пьянящие, увлекающие, как в последнем письме, мне хочется вырваться из их опьянения, из их соблазна, и сказать тебе: Да полно? да разве мы не чужие здесь? разве мы не враги здесь?
Нина! Нина! Ты знаешь меня и знаешь, что я много лицемерю: жизнь приучила меня притворяться. И в жизни, среди людей, я притворяюсь, что для меня не много значат стихи, поэзия, искусство. Я боюсь показаться смешным, высказываясь до конца. Но перед тобой я не боюсь показаться смешным, тебе я могу сказать, что и говорил уже: поэзия для меня – все! Вся моя жизнь подчинена только служению ей; я живу – поскольку она во мне живет, и когда она погаснет во мне, умру. Во имя ее – я, не задумываясь, принесу в жертву все: свое счастье, свою любовь, самого себя. Но в том мире я всегда был одинок, и ты не отучила меня от этого одиночества. Прислушиваюсь к ласкательным словам твоего письма, но не знаю, где найти в душе своей веру в них. Было время, меня хулили все; теперь меня хвалят журналы. Но, должно быть, у меня еще не было читателей. Мои читатели еще носятся «по небу полуночи» в объятиях ангелов. С моими читателями мне не придется говорить. С ними будут говорить только мои книги.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.