Текст книги "Аркашины враки"
Автор книги: Анна Бердичевская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
«Из-за валенок, по блату»
С Аркашей разговаривать мне становилось все легче и проще. Жизнь подкидывала темы. Уже в понедельник я между прочим рассказала ему о наших с мамой тайных агентах. Мне захотелось удивить агента Косых в понедельник, как он изумил меня в прошлую среду. А он не проявил интереса, даже головы от работы не поднял. Только и сказал:
– Тогда понятно.
Я переспросила, что понятно.
– Про задержку допуска. Проверяют вас с матерью, а как убедятся, что не шпионки, – допуск и выдадут. Вот только на всякий случай не советую вам по телефону-автомату разговаривать…
Я вспомнила синюю телефонную будку возле гастронома. Мы никогда ни с кем из нее не разговаривали. Там, может, и телефон не работал – тогдашняя шпана любила отрывать трубки в автоматах. Мама с друзьями и родней общалась письменно, по обыкновенной почте отправляла и получала исключительно открытки, с картинками и без. Это была еще лагерная привычка, письма в заклеенных конвертах «на зоне» были запрещены.
Инженер Косых продолжил на гиперболоиде буковки резать и слушал, а я рассказывала про маму, как она гуляет по окрестным стройкам, собирает деревяшки, хочет попробовать резать по дереву.
– Чего это вдруг? – заинтересовался Аркаша. – Резьба – дело тонкое. Странная все же у тебя мама!
Аркаша никак ее не осуждал, скорее восхищался. Я подумала и согласилась:
– Странная. Она художница, училась на архитектурном факультете. Резать по дереву у нее получится обязательно! Вот только резцов нет. Она попыталась отвертку заточить, говорит, ерунда получилась.
– Конечно, ерунда! – согласился Аркаша. – Резцы должны быть из специальной стали, с желобком, с деревянной рукояткой-грибком, чтоб ладонью опираться.
И вдруг дядька мой ойкнул, потому что зарезал букву и даже слегка обжегся. Он сунул обожженный палец в рот, потом подул на него, потом сказал:
– А ведь эти ее прогулки по стройплощадкам похожи на работу по схронам…
Я не поняла, о чем это.
Аркаша отключил гиперболоид от сети и посмотрел на меня покрасневшими заплаканными глазами. Я немедленно открыла форточку. И он объяснил про схроны: это у всех тайных агентов мира такой способ передавать секретную информацию. Когда нет ни телефонной, ни радиосвязи, можно прятать шифровки и фотопленки в заранее условленных местах, например в поленницах или в дырявых ведрах среди мусора.
Я никогда не любила детективных и шпионских романов. Возможно, все из-за той же моей рассеянности. К странице десятой забывала, кто есть кто, и нужно было все время заглядывать в начало, чтоб разобраться в интриге. Так что Аркашины схроны стали для меня откровением. Я снова поверила, что он тайный агент.
И вот почему-то мне это очень не понравилось.
От мамы я знала отвратительное слово стукач.
Но и конкретные агенты, которые, как полные идиоты, тайно следили за моей больной мамой, для меня мало чем отличались от стукачей. Аркадий же Семенович был как бы моим дядей. Назвавшись груздем, он попал в мой кузов. Но если инженер Косых – почти стукач, то он мне – не дядя!.. Так я почувствовала всей кожей. И напряглась. Я набралась отваги и задала ему прямой, не риторический вопрос. (Сейчас странно даже, как просто и подробно Аркаша на него тогда откликнулся. Как будто ждал. Он стал отвечать и продолжал возвращаться к нему до самого 7 ноября, до самого важного в племени ХО всенародного праздника – шестидесятой годовщины ВОСР, то есть Великой Октябрьской Социалистической Революции).
Мой нериторический вопрос был таков:
– Товарищ инженер, вы что, правда тайный агент?..
И он ответил утвердительно, но не вполне. Он сказал:
– Был.
Тогда я задала еще вопрос, уточняющий:
– Вас завербовали?
– Нет, – ответил Аркадий Семенович.
Он, посмотрев на меня прямехонько, снова повторил:
– Нет. Меня не вербовали. Всё вышло из-за валенок и по блату.
Так Аркадий Семенович Косых начал рассказывать истории своей жизни.
Как сейчас помню, он рассказывает и рассказывает и одновременно точит карандаши. Достает их, ломаные и обкусанные, простые, химические и цветные из всех закутков и ящиков верстака, и затачивает. Остро-остро. Мастерски. Так на моем веку только мама умела.
ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ, О ЮНОСТИ АРКАШИ
– Я родился в Вятской, то есть в Кировской губернии, в деревне Рябово, между прочим, на родине «Трех богатырей». Картину знаешь? В Третьяковке висит. Автор Васнецов Виктор Михайлович, из потомственных вятских священников. Вместе с братом Аполлинарием они вышли в большие живописцы, за что и получили от царя дворянство с поместьем в нашем Рябове.
Отец мой Семен Аввакумович Косых был изначально старовером, но сделался революционером. К нам при царе всяких бомбистов-анархистов из Питера ссылали, вот папа и увлекся. На маме отец женился уже читателем Карла Маркса, но сразу после свадьбы загремел на Первую мировую. Как мама рассказывала, с войны прибыл с двумя Георгиями и с контузией, отлежался и отправился воевать за власть Советов. Только его и видели… Вернулся в Рябово из Средней Азии, когда ему стукнуло сорок лет, весь продырявленный, припадочный и в орденах. Одного уха почти что нету. Грозен и горяч. Сгоряча они с мамкой в двадцать четвертом году меня родили, но продолжать в том же духе не стали, может, сил не хватило. И полюбили меня, единственного, оба без памяти. Каждый по-своему. Папа любил и лупил, мама любила и лечила. И кормила. Был я отрок болезненный, ленивый, толстый, кучерявый и хитрый. И счастливый. Да, счастливый… Шлялся по рощам нашим березовым и в ус не дул. Научился на гармошке пиликать, по праздникам и на свадьбах чуть не с десяти лет мне овсяную бражку и шаньги картофельные подавали. А по будням я озорничал в школе, но читать выучился и полюбил. Хорошая была школа, чистая, деревянная, построенная еще братьями Васнецовыми. В коридоре висели репродукции васнецовских картин. Может, поэтому и полюбил я уроки рисования. У меня получалось! Сталин-Ленин-Карлмаркс-Энгельс – все сразу и в профиль, за пять минут, как по трафарету – пожалуйста!.. Или натюрморт – буханка хлеба, водка, селедка, луковица и отцовская красноармейская фуражка… легко! На школьных выставках рядом с работами Васнецовых мои творения висели в рамочках.
Нравилась мне эта легкая жизнь. Выцыганил у отца, чтоб он мне еще фотоаппарат «ФЭД-1» купил. Он его из города привез, и моими успехами в фотоискусстве всегда восхищался.
Так я рос – битый, сытый, ленивый и счастливый. Да, счастливый… Но на шестнадцатом году моей жизни пришла в Рябово повестка о трудовой мобилизации неженатого мужского населения. Всех дружков моих родители попрятали, а мой отец, пламенный коммунист без уха, меня в эту мобилизацию записал. Несмотря даже на то, что, во-первых, я еще был беспаспортный, а во-вторых, был я у мамы единственный сын, и она ревела по мне, как по убитому. Еще двоих сопляков по соседним деревням отыскали. И повезли нас, трех богатырей, на подводе из Рябова в город Киров, дальше – по железке, кого куда.
Я попал на север Западного Урала, на стройку комбината большой химии. Научился не закусывая пить гидролизный спирт, который в первом же построенном цехе начали выпускать цистернами, проявил первые робкие способности к картежной игре, но, сразу же проиграв зэкам гармошку, помню, расстроился и в игре разочаровался. Так что фотоаппарат «ФЭД-1» отстоял, не пропил и оказался на всю стройку единственным фотографом. Меня стали беречь. Тут Финская война грянула, пайку урезали, а смену увеличили, оголодал я и покрылся волдырями… Решил: как-то выкарабкиваться пора. Ведь помру я, и скучно помру, ничего не повидав. Даже на войну не попаду! Я ведь и так был мобилизованный, но – мобилизованный на труд, не на подвиг, военком как от мухи от меня отмахнулся. Что делать?
Придумал написать отцу письмо. Раз он меня, как раба на галеры, сюда отправил, пусть сам и выручает. Из Рябова я приехал еще по зиме, в хороших пимах – в валенках хоть и старых, но тщательно отцом подшитых. На заводе мне б/у (бывшие в употреблении) спецодежду и рабочие бахилы на резиновом ходу выдали. А белые пимы стоят у койки. Я, хоть и похудел, хоть и волосы линять стали, хитрым-то остался! Взял чернила да и нарисовал на валенках что-то вроде пауков, а подошвы с задниками вовсе зачернил. Те же чернила развел водой пожиже и синяки изобразил под глазами. Достал свой «ФЭД-1», сфотографировал валенки. И себя самого со штатива автоспуском снял – голова немытая, сам полумертвый, босиком на койке сижу, на ногах волдыри настоящие. Проявил пленку и напечатал фотографии в чулане общежития. Хорошо получились. Писем я домой не писал, только маме открытку с цветочками успел послать. А тут решился на обстоятельное послание – тетрадный листок с двух сторон исписал. Мол, дорогие мои папа и мама, должен перед вами покаяться, работа моя химическая подвела, ступил в цеху отцовскими валенками в серную кислоту, сжег их до самых моих голых пяток, сейчас в лазарете лежу, терплю уколы, и еще перевязки с вонючей мазью имени какого-то академика мне делают. Впереди зима, паек сократили, я рвусь в Красную армию – не берут, говорят – молод и по здоровью не годен. И дальше – что люблю и помню… с перечислением всех родственников и школьных друзей. Просьб никаких не вписал, все мужественно, чтоб отец дрогнул. Мать, я подумал, по-любому будет плакать. Но я и сам, честно сказать, над собой поплакал.
И всё. Живу дальше, как могу. Месяца через полтора приходит посылка – зашитая в мешковину пара новых валенок, в одном валенке два кило гороху вложено, в другом припрятаны ржаные коржики с изюмом и на меду. Такие тугие, вязкие, пахнут – обалдеть. Ах, мамушка, золотая моя… Горох я сдал в общий котел общежитский, коржики покушал… А под ними в самом носке валенка нашел отцовское письмо. Как я и ожидал, отец похвалил меня за мое геройское намерение прорваться в Красную армию, это понятно. Но была в письме и приписка очень серьезного содержания. Папа сообщил, что написал про меня своему боевому другу времен Гражданской войны в Средней Азии товарищу Шарафутдинову. То есть прямо обратился чуть не к наркому с просьбой помочь его единственному сыну Аркадию послужить Родине получше, чем в химическом цеху, где только и есть, что лужи с серной кислотой, которые прожигают валенки, а больше ничего. Мое письмо и фотографии – валенок в фас и профиль, меня на кровати – отец к своей просьбе догадался приложить. А лично мне написал, что я молодец, фото насобачился делать будь здоров.
Про товарища Шарафутдинова – красноармейца, а потом и командира разведотряда по прозвищу Шара – папаша мне с раннего детства уши пропел, как они вместе с Шарой воевали против басмачей, какие подвиги совершали и друг другу жизнь спасали.
Я его слушал рот раскрыв. И мама эти его рассказы слушала, а папа специально для нее со значением добавлял: поскольку Шара не свалял дурака – не женился по молодости на смазливой деревенской дуре, то и в отставку не вышел, а стал огромным чином в НКВД.
Отцовское письмо боевому другу было доставлено в короткий срок, я еще и коржики мамины не все съел, как меня прямо со смены в местное отделение НКВД повезли, воронок даже за мной к проходной прислали. Я, честно сказать, напугался. Но не в подвал меня заточили, а препроводили на второй этаж, в кабинет с портретом Дзержинского, где и велели подписать бумагу о неразглашении государственной тайны. Безропотно подписал. Бумагу заперли в сейф. Взамен вручили предписание – через неделю отправиться на обучение в секретную разведшколу в город Караганду. Конечно, прямым текстом про секретность и разведку не сообщалось, но мне объяснили.
Я вернулся в заводское общежитие пешком и сутки сидел один-одинешенек, чтоб случайно не разгласить государственную тайну. Невмоготу стало. Тогда я догадался продать отцовские подарки: фотоаппарат «ФЭД-1» и две пары валенок – разрисованных и новых… И так я загулял, что забыл не то что все тайны, а и как меня зовут. Пил с зэками, на работу, как и они, не выходил. За прогулы никто слова не сказал. Все, и начальство тоже, смотрели на меня как на зачумленного, а уголовка как будто о чем-то догадывалась, но сочувствовала молча.
О том, что меня на самом деле в жизни ждало, догадаться было невозможно…
На этом месте Аркаша рассказ прервал. До следующего раза.
Он посмотрел на будильник, тот показывал полдень, поставил в консервную банку из-под китайского компота наточенные карандаши остриями вверх и сразу же юркнул в фоточуланчик. Вынырнул оттуда с пачкой черно-белых фотографий форматом 18х24. На каждом фото – Евгения Павловна в шляпке-таблетке и в шелковом шарфе, повязанном свободным узлом вкруг шеи. Он разложил фотографии на верстаке, бегло осмотрел и половину порвал. Мне было жалко порванных. Подсвеченное снизу лицо женщины из Ленинграда проступало как бы из мрака, и реснички вокруг светлых глаз – каждая – были отчетливо видны… Один из портретов он добавил к галерее любимых женщин, остальные сложил в черный пакет. И вышел. Наверное, к ней, к Евгении Павловне, на третий этаж…
Через час после его ухода неожиданно вошла Марья Федоровна. До этого я ее в мастерской не видела. Она с порога спросила:
– Дядя возвращался?
– Откуда? – глупо переспросила я.
– Неважно… – Марья Федоровна стояла посреди мастерской мрачнее тучи, она оглядывала углы и стены. Заметила фотопортрет Евгении Павловны, подошла поближе, пристально его рассмотрела. Наконец произнесла:
– Моль бледная… и всё… и больше ничего. Помолчала и добавила: – А еще жена главного инженера завода!.. – она глянула на меня. – Ты бы его видела, настоящий интеллигент! И мужчина… Ну скажи, зачем ей Аркадий?..
Лицо Марьи Федоровны было таким невыносимо несчастным. Я не знала, что делать. Предложила:
– Может быть, чаю?
– Нет, чай тут ни при чем… – пробормотала бедная Марья Федоровна, но неожиданно и тяжело опустилась на обитое дерматином деревянное кресло инженера Косых. И сразу, не глядя, уверенно протянула руку под верстак. Вытащив чекушку, ополовиненную Аркашей с утра, она вылила водку в красную кружечку всю до капли да и выпила залпом.
Поднялась и ушла гордой походкой, с высоко поднятой головой.
Ах, эти гордость и походка предназначались не мне!
Тот же, кому они были предназначены, пребывал неизвестно где… но скорее всего, на третьем этаже.
Я не стала Аркашу ждать, собрала тетради, книжки и в глубокой задумчивости отправилась домой, чтобы наскоро повидать маму и отбыть на учебу до поздней ночи.
Над пропастью во ржи
В тот день на всех моих дорогах и видах транспорта я думала о странностях любви. Мне ведь недавно исполнилось восемнадцать лет. Из-за Аркаши и Марьи Федоровны я вспомнила, что любовь – не литературная, а реальная – существует. Неизвестно, каким образом, но в раннем детстве я любовь чувствовала на расстоянии. Просто знала – вот она! Возникавшие поблизости чьи-то скрытные страсть-ревность будоражили, как пожар, который я однажды видела, – ночью горел на ветру стог сена.
Любовь… бессловесное знание, чувство тайны… Иногда еще ничего и не вспыхивало, а я видела: нечто ужасно-прекрасное непременно случится между вон теми двумя, которые еще знать не знают, что никуда друг от друга не денутся. Я, пожалуй, даже пугалась, но не за себя, и не за этих двоих, стоящих на краю воронки, а так, от мощного напряжения пространства-времени, от сингулярности… как запросто могут сейчас брякнуть в ящике телевизора или за столиком кафе.
Потом, в отрочестве, эта моя чуткость на любовь куда-то делась. И вдруг – вернулась. В Уреченске, на УХЗ. Уж не моя ли собственная любовь-ревность-страсть приближалась?
Кто бы, когда бы, о чем бы ни рассуждал – по-прежнему никто ничего не знает.
Некоторых, например, всю жизнь пугает приближение грозы, а я грозы не боялась. В детстве любимое развлечение было – бегать по лужам и мокрой траве в грозу, в самый ливень, в сверкании и грохоте, в трусах, босиком по всему Буртыму с тремя соседскими пацанами, с братьями Кашаповыми… Гроза была – радость. И любовь, чужая, еще не проявившаяся, – как током била… волосы шевелились…
Ждать грозы и носиться почти нагишом под дождем я закончила лет в семь-восемь. Неизвестно почему, но почувствовала себя девочкой, и дикое это занятие стало мне стыдным.
Но с восьми до восемнадцати я не вспоминала о детских, совсем уж давних временах. И об отрочестве, о времени чтения роскошных европейских романов – «Мадам Бавари», «Графиня де Монсоро», «Гордость и предубеждение» – помнила смутно. Они все же казались нагромождением слишком красивых слов, они были как в сельпо гипсовые, ярко раскрашенные муляжи кремовых тортов с розами и незабудками за мутным стеклом витрины, в буртымской реальности их никто и не пробовал. Правда, к восьмому примерно классу для меня в романах Джейн Остин и Флобера что-то как будто дрогнуло. Изящный, картонный, старинный театр чувств ожил и затрепетал зеленой листвой, пусть и вырезанной из бумаги. Явился сад восхитительных, именно трепетных отношений между мужчиной и женщиной, многолистный, многословный, но живописный. Он тронул меня. А ведь я была девочкой, которая в девять лет нечаянно прочитала в клубной библиотеке «Исповедь» Толстого и кое-что еще из его разрозненных томов. Грозен и убедителен был Лев Николаевич, он не только оперу, которой я еще не слышала, но и Шекспира пылко обличал за ложь, за театральность. Проверив русского классика по горячим следам, я, честно сказать, полюбила обоих – и Толстого, и Шекспира. Позже на всю нашу компанию, на юную буртымскую сельскую интеллигенцию нагрянула великая русская литература – Тургенев, Гончаров, Толстой, Бунин, Лесков… Вот это уже было про меня и про нас, в каждой тургеневской девушке я узнавала не себя, отдельно о себе я еще не думала, но всех моих деревенских подруг точно. Они такими и были.
А вот с мужчинами в Буртыме дело обстояло ужасно. Не все они были придурками, нет. Но собственно мужчин среди них, даже гипотетических, для нас, тургеневских, не было вовсе. Настоящий мужчина – это ведь тот, кто чувствует, что рядом присутствуют настоящие женщины, то есть мы, девочки-старшеклассницы, таинственные, наивные, прекрасные, достойные любви. Наши буртымские недоросли и в фильме Бондарчука «Война и мир» замечали только войну…
Подозреваю, во всем Советском Союзе среди представителей мужского пола настоящих мужчин для нас не нашлось бы. Иногда издали меня все же занимали отдельные личности, но большей частью пожилые граждане, за потрепанными личинами которых угадывались разбитые сердца или, напротив, опыт счастливой большой любви. Но я-то для них была пустым местом. Лет в тринадцать – шестнадцать я все же умудрилась почти что влюбиться в двух-трех руководителей кружков художественной самодеятельности, наезжавших из областного центра в наш деревянный клуб. Руководителем оркестра народных инструментов был высокий человек с седыми висками, он носил потрепанную велюровую шляпу и оглядывал снизу доверху всех женщин, проходящих мимо. Возможно, он «никогда не знал настоящей любви». Но я понимала, что никогда не смогла бы пробудить в нем глубокое чувство. А не глубокие чувства меня не интересовали. Так что быстро к нему охладела. Да, к чувствам и к себе я относилась суровей, чем Толстой – к опере… И к восемнадцати окончательно убедилась, что даже несчастная любовь пройдет мимо, меня не заметив.
Но вот попала я в эту черную дыру Уреченска… В эту взрослую, довольно унылую жизнь, в тесную компанию к никакому вообще не мужчине, а к дяде Аркаше, в трехэтажное з/у с квадратными барабанами и гиперболоидом инженера Косых. Как-то, неведомо как, управляло это заводоуправление гигантом на три буквы – УХЗ, и предстояло мне скоро исчезнуть на те же буквы за глухим бетонным забором. И что?
А то, что именно здесь, в этой вроде бы случайной, не такой уж и черной, мутноватой дыре закрутилось что-то, пусть и не мое, но живое, и пахнуло на меня далеким, детским, бессловесным пониманием любви. Она здесь водилась. Вокруг дяди Аркаши с конъюнктивитом… а всё же любовь. Пусть я и не была к этой любви причастна, но она каким-то образом мне объявилась вполне. И мой дядька, и сероглазая ленинградская дама-стоматолог, и портреты красавиц во главе с «Неизвестной» Крамского, и начальница отдела кадров с пылающим гордым лицом – все они были тайными агентами любви. Неоспоримо. И тем неоспоримей, что плавали мы все в гарнире из большой химии среди ядовитых пенопластовых букв.
Из всех любимых женщин инженера Косых я больше всего сочувствовала читательнице «Мадам Бовари» – Марье Федоровне. Вторым номером моего сочувствия шел сам дядя Аркаша. В связи с ним я стала догадываться о всех на свете настоящих мужчинах. На свой манер инженер Косых был именно настоящим, ведь он различал настоящих женщин, тянулся к ним, знал, что перед ними всеми виноват за неокончательную мужественность, за невозможность выбрать, жалел их всех и покорно становился смыслом их жизни. Без всякой собственной для себя корысти.
Кто он, в самом деле, был, этот гармонист с родины «Трех богатырей»?.. Но я благодарна судьбе, что он умудрился попасть в сердцевину моей юности, где без моего ведома только-только зарождались мои собственные магнитные поля, воронки времени, странные встречи, черные дыры страсти, белые ночи, пронзительные майские холода, водовороты в могучих реках, молнии и громы. И стояния у обрыва. У пропасти во ржи.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?