Текст книги "Свое место"
Автор книги: Анни Эрно
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Анни Эрно
Свое место
Программа содействия издательскому делу «Пушкин» Французского института при Посольстве Франции в России
Programme d’aide à la publication «Pouchkine» de l’istitut français près l’Ambassade de France en Russie
© Éditions Gallimard, Paris, 1984
© Мария Красовицкая, перевод, 2023
© Издание на русском языке, оформление. No Kidding Press, 2023
* * *
Осмелюсь на такое объяснение: писать – это последнее, что остается тем, кто предал.
Жан Жене
Я сдавала практический экзамен по педагогике в одном лионском лицее, в элитном районе Круа-Русс. Лицей был новый – растения возле учительской и директорского кабинета, библиотека с бежевым ковролином. Там я ждала, когда меня позовут вести урок – в этом и состояло испытание – перед инспектором и двумя экзаменаторами, очень опытными учителями литературы. Одна их них проверяла работы – небрежно, не задумываясь. Нужно было только выдержать ближайший час, и я смогу делать то же, что и она, всю оставшуюся жизнь. Стоя перед десятым классом с математическим уклоном, я пояснила двадцать пять строк – их надо было пронумеровать – из «Отца Горио» Бальзака. «Вы за них сами всё сделали», – упрекнул меня потом инспектор, уже в директорском кабинете. Он сидел между двумя экзаменаторами, мужчиной и близорукой женщиной в розовых туфлях. Я – напротив. Следующие пятнадцать минут он то критиковал меня, то хвалил, то давал советы. Я едва слушала, гадая, значит ли всё это, что я сдала. Вдруг все трое одновременно поднялись с серьезным видом. Я тоже поспешно встала. Инспектор протянул мне руку. И, глядя прямо в глаза: «Мадам, примите мои поздравления». Остальные повторили: «Мои поздравления» – и пожали мне руку, но женщина – с улыбкой.
Всю дорогу до автобусной остановки я думала об этой церемонии со злостью и каким-то стыдом. Тем же вечером я написала родителям, что стала «дипломированным» преподавателем. Мама ответила, что они за меня очень рады.
Папа умер ровно два месяца спустя, день в день. Ему было шестьдесят семь лет, и они с мамой держали кафе-бакалею в тихом районе города И. (департамент Приморская Сена), недалеко от вокзала. Он собирался через год выходить на пенсию. Порой, на несколько секунд, я вдруг начинаю сомневаться: когда происходила сцена в лионском лицее – до или после; что было раньше: тот ветреный апрель, когда я ждала автобуса в Круа-Русс, или душный июнь, когда умер папа.
Это случилось в воскресенье, в середине дня.
Наверху лестницы появилась мама. Она вытирала глаза салфеткой, которую, должно быть, взяла с собой, когда после обеда поднималась в спальню. «Вот и всё», – сказала она бесцветным голосом. Следующих минут я не помню. Вижу только глаза отца, уставившиеся на что-то позади меня, вдалеке, и поджатые губы, обнажающие десны. Кажется, я попросила маму закрыть ему глаза. Еще у кровати стояли мамина сестра с мужем. Они предложили помочь с обмыванием и бритьем: надо было поспешить, пока тело не окоченело. Мама сказала, что можно надеть на него костюм, в котором он был на моей свадьбе три года тому назад. Всё происходило очень просто, без криков и слез, только глаза у мамы были красные и лицо искривилось. Спокойные размеренные действия, обыденные слова. Дядя с тетей повторяли: «Вот ведь он быстро» и «Как изменился-то». Мама обращалась к папе, словно тот был всё еще жив или в нем обитала какая-то особая форма жизни, как в новорожденных. Несколько раз она ласково называла его «бедный ты мой папаша».
Когда его побрили, дядя приподнял верхнюю часть тела и держал так, пока мы снимали рубашку, в которой он лежал последние несколько дней, и меняли ее на чистую. Голова упала вперед, на голую грудь, покрытую жилками. Впервые в жизни я увидела член своего отца. Мама быстро накрыла его полой чистой рубашки со смешком: «Прикрой свой стыд, бедолага ты мой». Когда омовение закончилось, папе сцепили руки и вложили в них четки. То ли мама, то ли тетя сказала: «Так-то лучше», то есть опрятнее, пристойнее. Я закрыла ставни и разбудила сына, которого уложила на тихий час в соседней комнате. «Дедушка уснул».
Пришли родственники из И.: дядя сообщил им о случившемся. Они поднялись со мной и мамой в спальню, несколько минут молча стояли у кровати, потом начали шептаться про папину болезнь и внезапную смерть. Когда они спустились, мы налили им по рюмке в кафе.
Я не помню дежурного врача, который констатировал смерть. Через несколько часов папино лицо изменилось до неузнаваемости. Ближе к концу дня я оказалась в спальне одна. Солнце светило на линолеум сквозь щели в ставнях. Это был уже не мой отец. Нос занял на осунувшемся лице всё место. В темно-синем костюме, свободно облегающем тело, он был похож на спящую птицу. То лицо с широко раскрытыми неподвижными глазами, которое было у папы сразу после смерти, уже исчезло. Даже его я больше не увижу.
Мы начали обсуждать погребение, похоронное бюро, мессу, приглашения, траурную одежду. У меня было ощущение, что вся эта подготовка не имеет к папе никакого отношения. Церемония, на которой его почему-то не будет. Мама возбужденным голосом призналась мне, что прошлой ночью папа наощупь пытался ее поцеловать, а ведь он уже не разговаривал. «Знаешь, он был красивым парнем по молодости», – добавила она.
Запах появился в понедельник. Раньше мне не приходило в голову, какой он. Сначала легкая, потом жуткая вонь цветов, гниющих в вазе с затхлой водой.
Магазин мама закрывала только на время похорон. Иначе она бы потеряла клиентов, а этого допустить было нельзя. Наверху лежал мертвый папа, а внизу она подавала пастис и красное вино. Плачь, молчи, веди себя достойно – вот правила хорошего тона в изысканном обществе, когда умирает близкий человек. Мама и соседи следовали другому этикету – о том, чтобы вести себя достойно, никто не беспокоился. С воскресенья, когда умер папа, по среду, когда его хоронили, каждый постоянный посетитель, едва усевшись, кратко комментировал случившееся, негромко произнося: «Быстро же он, бедняга» или, с напускной веселостью: «Ну что, хозяин, значит, приказал долго здравствовать!» Они делились тем, что почувствовали, когда узнали: «У меня аж сердце перевернулось», «Не знаю, как и передать, что со мной стало». Они хотели показать маме, что она не одинока в своем горе – своеобразная форма вежливости. Многие вспоминали последний раз, когда видели папу в добром здравии, и рассказывали об этой встрече со всеми подробностями: точное место, день, какая стояла погода, и о чем они говорили. Это дотошное воссоздание мгновений, когда жизнь воспринималась как нечто само собой разумеющееся, показывало, насколько непостижимой для разума была папина смерть. Опять же из вежливости они хотели увидеть хозяина. Но мама допускала к нему не всех. Она отделяла хороших, искренне сочувствующих, от плохих, движимых любопытством. Почти всем постоянным посетителям было позволено с ним проститься. А жене соседа-торговца отказали, потому что при жизни папа терпеть ее не мог, с ее губами бантиком.
Гробовщики приехали в понедельник. Лестница из спальни в кухню оказалась слишком узкой, и гроб не проходил. Пришлось завернуть тело в пластиковый пакет и даже не нести, а тащить по ступенькам к гробу, который поставили посреди закрытого на час кафе. Спускали очень долго: гробовщики без конца обсуждали, как лучше нести, как заходить в поворот и т. д.
В наволочке, на которой с воскресенья лежала папина голова, была дыра. Мы не убирали в спальне, пока там находилось тело. Его одежда по-прежнему висела на стуле. Из кармана комбинезона я вытащила пачку купюр – выручку за прошлую среду. Я выбросила лекарства и отнесла одежду в стирку.
Накануне погребения мы запекли кусок телятины, чтобы устроить поминки после церемонии. Некрасиво отправлять домой на пустой желудок тех, кто почтил вас своим присутствием на похоронах. Вечером приехал мой муж, загорелый, смущенный чужой скорбью, к которой сам не имел отношения. Он как никогда казался здесь не к месту. Мы ночевали на единственной двуспальной кровати – той, где умер папа.
В церкви много соседей: домохозяйки, рабочие, отпросившиеся на час. Разумеется, никто из людей «повыше», с которыми отец общался при жизни, утруждаться не стал, равно как и другие торговцы. Ни в какой профсоюз папа не входил, а только платил взнос в местное торговое сообщество и ни в чем не участвовал. В надгробной речи священник говорил о «честной жизни в трудах», о «человеке, который никому не делал зла».
Все подходили пожать нам с мамой руки. Этим процессом руководил церковный служка, и то ли он что-то напутал, то ли нарочно решил пустить всех по второму кругу, чтобы казалось, будто народу пришло больше, но одни и те же люди подходили к нам по два раза. Второй раз – быстро и молча. На кладбище, когда гроб, покачиваясь на веревках, опустился в могилу, мама громко разрыдалась, совсем как на мессе в день моей свадьбы.
Поминки устроили в родительском кафе, сдвинув столы вплотную. Сначала все молчали, потом разговорились. Мой сын хорошо поспал днем и теперь бегал между гостями и дарил кому цветок, кому камушек – всё, что находил в саду. Папин брат, сидевший довольно далеко от меня, наклонился в мою сторону и спросил: «А помнишь, как отец возил тебя в школу на велосипеде?» У него был такой же голос, как у папы. Гости разошлись около пяти. Мы молча убрали со столов. Мой муж тем же вечером сел на обратный поезд.
Я осталась на несколько дней с мамой, чтобы уладить необходимые формальности. Зарегистрировать смерть в мэрии, заплатить похоронному бюро, ответить на письма с соболезнованиями. Новые визитки: вдова месье А. Д.[1]1
В то время во Франции писали на визитках не имя женщины, а «мадам» или, как здесь, «вдова» и имя и фамилию мужа. – Здесь и далее приводятся примечания переводчицы.
[Закрыть] Пустота, никаких мыслей. Порой, идя по улице: «Я взрослый человек» (когда-то мама, из-за месячных: «Ты взрослая девочка»).
Мы решили раздать папину одежду тем, кому она могла пригодиться. В его рабочей куртке, висевшей в подвале, я нашла бумажник. Внутри было немного денег, водительское удостоверение, а в кармашке – фотография, вложенная в газетную вырезку. На старом, с неровными краями снимке стояли в три ряда рабочие в касках и смотрели в объектив. Типичное фото из учебника истории, «иллюстрация» стачки или Народного фронта. Мой отец – в последнем ряду, с серьезным, почти тревожным видом. Многие смеются. В газетной вырезке – результаты вступительных в Нормальную педагогическую школу в порядке убывания. Вторая в списке – я.
Мама понемногу успокоилась. Обслуживала покупателей, как раньше. Теперь, когда она осталась одна, ее лицо как-то обвисло. По утрам, до открытия магазина, она стала ходить на кладбище.
В воскресенье, в обратном поезде я пыталась развлекать сына, чтобы он сидел тихо: пассажиры первого класса не любят шума и беспокойных детей. Вдруг, ошеломленно: «Вот я и настоящая буржуазная дама» и «Теперь поздно».
Потом, летом, в ожидании моей первой работы: «Однажды надо будет всё это объяснить». Я хотела говорить, писать о своем отце, о его жизни и о дистанции, которая возникла между нами, когда я стала подростком. Это была классовая дистанция, но особая, не имеющая названия. Как разлученная любовь.
Позже я начала писать роман, в котором он был главным героем. Чувство отвращения в середине повествования.
Недавно я поняла, что с романом ничего не выйдет. Если я хочу описать жизнь, подчиненную необходимости, то не имею права вставать на сторону искусства, пытаться создать что-то «захватывающее» или «трогательное». Я просто соберу вместе слова, жесты, привычки моего отца, значительные события и внешние проявления его жизни, частью которой была и я.
Никакой лирики воспоминаний, никаких торжествующих насмешек. Писать сухо для меня естественно – именно в таком стиле я когда-то сообщала родителям важные новости.
Всё началось в последние месяцы девятнадцатого века, в нормандской деревушке в двадцати пяти километрах от моря. Те, у кого не было своей земли, шли в наем к местным зажиточным фермерам. Так и мой дед работал на чьей-то ферме возчиком. А летом еще и косил траву, собирал урожай. Ничего другого он не делал за всю свою жизнь, с восьми лет. В субботу вечером он приносил получку жене, а та в воскресенье отпускала его поиграть в домино и пропустить стаканчик. Он возвращался пьяный и еще мрачнее обычного. По любому пустяку лупил детей картузом. Человек он был жесткий, никто не смел с ним связываться. Его жена «улыбалась только по праздникам». Эта злоба была его жизненной энергией, его силой, помогающей противостоять нищете и считать себя мужчиной. Особенно он бесился, если на его глазах кто-то из семьи зачитывался книгой или газетой. Сам он читать и писать так и не научился. Но считать умел.
Я видела дедушку всего один раз, в доме престарелых, где он умер три месяца спустя. Папа провел меня за руку через огромный зал, между двумя рядами кроватей, к крошечному седому старичку с роскошными вьющимися волосами. Он всё время смеялся, глядя на меня, и весь лучился добротой. Папа тайком сунул ему четвертушку бренди, и он спрятал ее под простынями.
Всякий раз, когда мне о нем рассказывали, то начинали со слов: «Он не умел ни читать, ни писать», как будто без этих вводных было не понять его жизнь и натуру. А вот моя бабушка окончила приходскую школу. Как и другие женщины в деревне, она ткала на дому для одной руанской фабрики, сидя в душной каморке, куда едва проникал свет из узких, как бойницы, отверстий в стене. Ткани надо было беречь от солнца. И себя, и дом она содержала в чистоте – в деревне это считалось главной добродетелью: соседи следили за белизной и состоянием чужого белья, сохнущего на веревке, и знали, каждый ли день в этом доме опорожняется ночное ведро. Дворы были отделены друг от друга изгородями и насыпями, но ничто не ускользало от чужих взглядов: все знали, в котором часу твой мужчина возвращается из кабака и в каких числах у тебя на веревке должны развеваться гигиенические салфетки.
Бабушка даже отличалась изысканными манерами: по праздникам надевала турнюр из картона и не справляла малую нужду стоя, под собственную юбку, как это для удобства делали большинство женщин. Ближе к сорока, когда родила пятерых детей, ее стали посещать мрачные мысли, и она не разговаривала по несколько дней. Позже – ревматизм в руках и ногах. Чтобы исцелиться, она ходила к святым Рикье и Гийому-пустыннику, терла статую полоской ткани и прикладывала ее к больным местам. Постепенно у нее отказали ноги. Чтобы возить ее к святым, приходилось нанимать повозку.
Они жили в низком домике с соломенной крышей и земляным полом. Подметать не нужно, достаточно сбрызнуть водой. Питались тем, что росло в саду, держали кур, а еще фермер давал дедушке масло и сливки. К предстоящим свадьбам и крестинам готовились за несколько месяцев и голодали по три дня, чтобы на празднике сполна насладиться угощением. Один местный ребенок, только что переболевший скарлатиной, захлебнулся собственной рвотой: его перекормили курицей. Летом, по воскресеньям, ходили на «гулянья» с играми и танцами. Однажды папа взобрался на майский столб, но соскользнул, так и не успев отцепить приз – корзинку со съестным. Дедушка будет в ярости еще несколько часов: «Вот же гусак неуклюжий!»
Они крестили рукой хлеб, ходили на мессу, справляли Пасху. Религия, наряду с чистоплотностью, давала им ощущение собственного достоинства. По воскресеньям они принаряжались, пели «Символ веры» вместе с зажиточными фермерами, клали мелочь на блюдо для пожертвований. Папа был церковным служкой, ему нравилось нести вместе со священником причастие. Когда они шли, все мужчины снимали шапки.
У детей всегда были глисты. Чтобы от них избавиться, пришивали к изнанке рубашек, на уровне пупка, мешочек с чесноком. Зимой в уши клали вату. Когда я читаю Пруста или Мориака, мне не верится, что они рассказывают о временах детства моего отца. Декорации его ранних лет – Средневековье.
В школу он ходил пешком, два километра в одну сторону. Каждое утро учитель проверял чистоту ногтей и воротов, смотрел, нет ли в волосах вшей. Учил он жестко, стальной линейкой по пальцам. Его уважали. Некоторые его ученики первыми во всем кантоне получили аттестат, кое-кто даже поступил в Нормальную педагогическую школу. Мой отец пропускал уроки, когда надо было собирать яблоки, сгребать сено, вязать солому, сеять или убирать урожай. Когда они со старшим братом возвращались в школу, учитель кричал: «Ваши родители, видно, хотят, чтобы вы остались такими же невеждами, как они!» Папа научился читать и писать без ошибок. Ему нравилось изучать. (Тогда так и говорили, просто «изучать», как «пить» или «есть».) А еще рисовать – головы, животных. В двенадцать лет он перешел в класс, после которого дают аттестат. Дедушка забрал его из школы и устроил на ту же ферму, где работал сам. Они больше не могли кормить его задаром. «Об этом даже не задумывались, так делали все».
Любимая книга моего папы называлась «Как двое детей объездили Францию». Там встречаются странные фразочки, например:
«Учись всегда быть довольным своей судьбой»
(издание 326-е, стр. 186).
«Самое прекрасное в мире – это милосердие бедных»
(стр. 11).
«Семья, где царит любовь, богаче всех на свете»
(стр. 260).
«Самое большое счастье, которое дает богатство, – это возможность помочь в нужде другим»
(стр. 130).
Нравственное наставление бедным детям звучит так:
«Человек деятельный не теряет ни минуты и в конце дня осознаёт, что каждый час что-то ему принес. Беспечный же, напротив, всегда откладывает заботы на потом; он засыпает, забывается, и не только в постели, но также за столом или в беседе; день подходит к концу, а он ничего не сделал; пролетают месяцы и годы, наступает старость, а он всё там же.
Это единственная книга, которую папа запомнил: «Нам казалось, это что-то настоящее».
Он стал доить коров в пять утра, убирать конюшни, чистить лошадей и вечером снова доить коров. Взамен – стирка, еда, ночлег и немного денег. Спал он над хлевом, на соломенном тюфяке без простыни. Животные всю ночь бьют во сне копытами. Он думал о родительском доме, куда ему теперь не было ходу. Одна из его сестер, работавшая служанкой, иногда приходила к воротам и молча стояла там со своим узелком. Дедушка бранился, а она не могла объяснить, почему опять убежала от хозяев. Тем же вечером он отводил ее обратно, отчитывая по пути.
Мой отец был веселого, задорного нрава, любил рассказывать байки и устраивать розыгрыши. На ферме не было его ровесников. По воскресеньям он прислуживал на мессе вместе с братом, тоже скотником. Часто ходил на «гуляния», чтобы поплясать и повидаться со школьными друзьями. Мы всё равно были счастливы. А как иначе.
Он работал на ферме до самого призыва. Рабочих часов никто не считал. Фермеры урезáли питание. Однажды кусок мяса на тарелке старого скотника чуть шевелился: под ним было полно червей. Это стало последней каплей. Старик поднялся и потребовал, чтобы с ними прекратили обращаться, как с собаками. Мясо заменили. Это не «Броненосец „Потёмкин“».
Между утренней и вечерней дойкой – октябрьская морось, кадками таскаешь яблоки для пресса, лопатой выгребаешь куриный помет, жара и жажда. Но с другой стороны – рождественский пирог, юмористический альманах «Вермо», жареные каштаны, «карнавал, не уходи, а блинов отведай», игристый сидр и лягушки, которых надуваешь через соломинку. Легко представить, что всё было именно так. Неизменный круговорот времен года, простые радости, тишина полей. Мой отец работал на чужой земле и не видел ее красоты. Величие Матери-земли и другие подобные мифы прошли мимо него.
Во время Первой мировой на фермах остались только мальчишки вроде папы да старики. Их берегли. Папа следил за перемещением войск по карте, висевшей на кухне, листал похабные газетенки и ходил в кино в И. Зрители читали субтитры вслух, многие не успевали дойти до конца строки. Он сыпал жаргонными словечками, которых понабрался от брата, когда тот приезжал в увольнение. Женщины в деревне каждый месяц следили за сохнущим бельем тех, чьи мужья были на фронте: всё ли на месте, вдруг чего не хватает.
Война встряхнула время. Деревенские теперь играли в йо-йо и вместо сидра пили в кафе вино. На танцах девушки всё чаще отказывали парням с фермы, от которых всегда попахивало.
Уйдя в армию, папа вступил в большой мир. Париж, метро, город в Лотарингии, форма, в которой все равны, сослуживцы из разных уголков страны, казарма размером с поместье. Ему удалось заменить собственные, разъеденные сидром зубы на вставную челюсть. Он часто фотографировался.
Вернувшись, он больше не захотел заниматься культурой. Именно так он называл работу на земле – в другом, духовном смысле слово «культура» было ему без надобности.
Разумеется, единственный вариант – завод. После войны в И. началась индустриализация. Папа устроился на канатную фабрику, куда брали парней и девушек с тринадцати лет. Работа была чистая, в тепле и сухости. Раздельные туалеты и раздевалки, рабочий день строго по часам. Вечером, после гудка сирены, он был свободен, и молоком от него больше не пахло. Он вышел из круга первого. В Руане или Гавре рабочим платили больше, но пришлось бы оставить семью, страдалицу-мать, столкнуться с опасностями города. Ему не хватало дерзости – сказывались восемь лет в полях, среди скота.
Он был серьезным (по рабочим меркам): не лодырничал, не пил, не кутил. Кино и чарльстон, но никаких кабаков. На хорошем счету у начальников – не в профсоюзах, политикой не интересуется. Он купил себе велосипед, каждую неделю откладывал деньги.
Должно быть, моя мама оценила всё это, когда познакомилась с ним на канатной фабрике, куда перешла с маргариновой. Он был высоким брюнетом с голубыми глазами, держался очень прямо и немного «важничал». «Мой муж никогда не был похож на рабочего».
Мама лишилась отца. Бабушка ткала на дому, стирала и гладила на заказ, чтобы поднять младших из шестерых детей. По воскресеньям мама с сестрами покупали у пекаря кулек с крошками от бисквитов. С папой они сошлись не сразу – бабушка не хотела, чтобы ее дочерей забирали слишком быстро: вместе с каждой уходило три четверти дохода.
Папины сестры служили горничными в богатых домах и на маму смотрели свысока. О девушках с фабрики говорили, что они не умеют заправлять постель, что они гуляют. В деревне ее считали невежей. Она одевалась по картинкам в журналах, одной из первых отстригла волосы, носила короткие платья, красила глаза и ногти. Громко смеялась. При этом никогда не позволяла лапать себя в туалете, по воскресеньям ходила на мессу, сама мережила простыни и вышивала себе приданое. Она была живой и бойкой. Ее любимая фраза: «Я ничем не хуже богачей».
На свадебной фотографии у нее видны колени. Она пристально смотрит в объектив из-под фаты, обхватывающей лоб и свисающей до глаз. Похожа на Сару Бернар. Папа стоит рядом – маленькие усики и туго накрахмаленный воротничок. Ни он, ни она не улыбаются.
Она всегда стыдилась любви. Они с папой не проявляли друг к другу ласки и нежности. При мне он быстро, словно из повинности, целовал ее в щеку. Бывало, говорил что-то обыденное, но при этом пристально на нее смотрел, а она опускала глаза и едва сдерживала смех. Когда я стала старше, то поняла, что это были непристойные намеки. Он часто мурлыкал песенку: «Поговори со мною о любви», она, чтобы подразнить родственников, распевала на семейных застольях: «Вот мое тело, я ваша навек».
Он усвоил главное правило, чтобы не повторить несчастья своих родителей: не потеряться в женщине.
Они сняли на оживленной улице в И. домик с общим двором. Две комнаты на нижнем этаже, две на верхнем. Сбылась мечта – в первую очередь мамина – о «спальне наверху». Благодаря папиным сбережениям у них появилось всё, что нужно: столовая, шкаф с зеркалом в спальне. Родилась маленькая девочка, и мама стала сидеть с ней дома. Ей было скучно. Папа нашел более денежное место – нанялся кровельщиком.
Мысль пришла именно ей, когда однажды папу, упавшего во время работы с крыши, принесли домой – онемевшего, но отделавшегося лишь сильным сотрясением мозга. Открыть свое дело. Они снова стали откладывать, перешли на хлеб с колбасой вместо мяса. Из всех возможных предприятий они могли выбрать только то, что не требовало серьезных вложений и специальных навыков: простая закупка и перепродажа продуктов. Недорогое дело, с которого и получаешь немного. По воскресеньям они ездили на велосипедах по маленьким бистро в округе, по продуктовым лавкам и бакалеям в деревне. Разузнавали, нет ли поблизости конкурентов. Они боялись, что их надуют, боялись всё потерять и снова скатиться в рабочие.
В Л. – тридцать километров от Гавра – зимой туман стоит целыми днями, особенно в самой низкой части города, у реки, в райончике под названием Валле. Гетто рабочих вокруг текстильной фабрики: до пятидесятых годов это был один из крупнейших заводов в регионе, он принадлежал семье Деженете, а потом его купил Буссак[2]2
Марсель Буссак (1889–1980) – французский магнат, разбогатевший на производстве текстиля.
[Закрыть]. Девушки поступали туда ткачихами после школы, а позже приносили младенцев в ясли к шести утра. Большинство мужчин работали на той же фабрике. В низине – единственное в Валле кафе-бакалея. Потолок такой низкий, что можно потрогать рукой. Темные комнаты, где свет приходилось включать даже днем, на крошечном дворике – туалет со сливом прямо в реку. Не то чтобы обстановка не имела для них значения, но главное было как-то жить.
Они купили этот домик в кредит.
Сначала – раздолье. Полки с продуктами и напитками, паштет ящиками, пирожные коробками. Они удивлялись, как легко стало зарабатывать деньги, почти без физических усилий: заказываешь, расставляешь, взвешиваешь, подсчитываешь, «спасибо, приходите еще». В первые дни, когда звенел дверной колокольчик, оба принимались носиться по лавке, наперебой повторяя ритуальное: «Что еще желаете?» Их забавляло, что они теперь «хозяин» и «хозяйка».
Сомнения закрались, когда одна женщина, понизив голос (ее покупки уже были упакованы), сказала: «Мне сейчас туговато, можно в субботу заплатить?» Потом еще одна, и еще. Отпускать в долг или возвращаться на завод. Первое показалось меньшим из зол.
Хочешь выкрутиться – никаких поблажек себе. Аперитивы и кабаки – только по воскресеньям. От братьев и сестер, которых они сначала одаривали, желая показать, что им это по карману, пришлось отдалиться. Постоянный страх разбазарить капитал.
В то время, зимой, я часто приходила из школы запыхавшаяся и голодная. В комнатах свет не горел. Родители были на кухне: папа сидел за столом и смотрел в окно, мама стояла у плиты. На меня наваливалась густая тишина. Порой он или она: «Придется продавать». Начинать делать уроки уже не было смысла. Все ходили к другим – в кооперативный магазин, в «Фамилистер», еще куда-то. Ни в чем не повинный покупатель, толкавший нашу дверь, казался жестокой насмешкой. С ним обращались, как с собакой, он расплачивался за всех, кто не приходил. Мир отворачивался от нас.
Доход от лавки в Валле был не больше зарплаты рабочего. Папе пришлось устроиться на стройку в низовье Сены. Он работал в болотных сапогах, прямо в воде. Уметь плавать было не обязательно. Днем мама управляла магазином одна.
Полуторговец, полурабочий, он принадлежал обоим мирам одновременно, а потому был обречен на недоверие и одиночество. В профсоюзе он не состоял. Боялся маршировавших по Л. «Огненных крестов»[3]3
Французская националистическая организация в период между двумя мировыми войнами.
[Закрыть] и красных, которые могли отобрать у него дело. Свои мысли он держал при себе. В торговле они ни к чему.
Мало-помалу они пробивали себе дорогу, бок о бок с нищетой, едва над ней поднявшись. Торговля в долг связывала их с большими рабочими семьями, самыми обездоленными. Они жили за счет чужой нужды, но относились к ней с пониманием и редко отказывались «записать в долг». Впрочем, считали себя вправе отчитать безалаберных покупателей или пригрозить ребенку, которого мать нарочно отправила на выходных в магазин без денег: «Передай матери, пусть мне заплатит, а не то я перестану ей отпускать». Они здесь больше не из самых униженных.
Она держалась полноправной хозяйкой, в белом халате. Он, когда обслуживал в кафе, оставался в рабочем комбинезоне. В отличие от других женщин она никогда не говорила: «Муж будет браниться, если я куплю то-то, пойду туда-то». Она воевала с ним, чтобы он снова ходил на воскресную службу (в армии он перестал), избавлялся от дурных манер (то есть деревенских или фабричных). Он доверял ей заказ продуктов и бухгалтерию. Эта женщина могла ходить куда угодно, иными словами – ломать социальные барьеры. Он ею восхищался, но посмеивался, когда она говорила: «Я подпернула дверь».
Он устроился на нефтеперерабатывающий завод «Стандарт» в устье Сены. Работал сменами. Днем не мог спать из-за покупателей. У него опухали глаза, запах бензина не исчезал никогда, наполнял его изнутри и питал. Он перестал есть. У него появились хорошая зарплата и будущее. Рабочим обещали прекрасное жилье с ванной и туалетом в доме, с огородом.
Осенью туманы в Валле стояли целыми днями. Когда лил дождь, река затопляла дом. Чтобы избавиться от водяных крыс, он купил короткошерстную собаку, которая одним укусом ломала им хребты.
Бывали люди и понесчастней нашего.
1936-й[4]4
В мае 1936 года на Парламентских выборах во Франции победил Народный фронт, сформировавший первое правительство, которое возглавил представитель Французской секции рабочего Интернационала Леон Блюм.
[Закрыть]: воспоминание о какой-то мечте, изумление перед силой, о которой он раньше не подозревал, покорное осознание, что сохранить ее не удастся.
Лавка не закрывалась ни на день. Папа работал там во время отпусков. То и дело наведывались родственники, попировать. Родители были рады показать шурину-жестянщику или свояку-железнодорожнику, что такое изобилие. За спиной их обзывали богачами – оскорбление.
Папа не пил. Старался не посрамить своего места. Выглядеть скорее торговцем, чем рабочим. На нефтяном заводе он стал бригадиром.
Я пишу медленно. Такое ощущение, что, пытаясь отыскать среди событий и решений основную нить жизни, я теряю истинное лицо моего отца. Чертеж стремится занять всё пространство, мысль – бежать сама собой. Но стоит мне дать волю образам из воспоминаний, и я тут же вижу папу таким, каким он был: его смех, походку, как он ведет меня за руку на ярмарку, а я боюсь каруселей, и всё и все вокруг становятся мне безразличны. Снова и снова я вырываю себя из ловушки индивидуального.
Естественно, никакой радости от писательства, от попыток держаться как можно ближе к когда-то слышанным словам и фразам, иногда выделяя их курсивом. Не для того чтобы указать читателю на двойной смысл или побаловать его чувством причастности (этого я не допускаю ни в каком виде, будь то ностальгия, пафос или ирония). Просто эти слова и фразы очерчивают границы, передают цвет того мира, где жил мой отец, где жила и я. И где одно слово никогда не принимали за другое.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?