Читать книгу "Палата № 6"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Прошло два года. Обстоятельства изменились, я опять поехал в Петербург и мог жить тут, уже не скрываясь. Я уже не боялся быть и казаться чувствительным и весь ушел в отеческое или, вернее, идолопоклонническое чувство, какое возбуждала во мне Соня, дочь Зинаиды Федоровны. Я кормил ее из своих рук, купал, укладывал спать, не сводил с нее глаз по целым ночам и вскрикивал, когда мне казалось, что нянька ее сейчас уронит. Моя жажда обыкновенной обывательской жизни с течением времени становилась всё сильнее и раздражительнее, но широкие мечты остановились около Сони, как будто нашли в ней наконец именно то, что мне нужно было. Я любил эту девочку безумно. В ней я видел продолжение своей жизни, и мне не то чтобы казалось, а я чувствовал, почти веровал, что когда наконец я сброшу с себя длинное, костлявое, бородатое тело, то буду жить в этих голубых глазках, в белокурых шелковых волосиках и в этих пухлых, розовых ручонках, которые так любовно гладят меня по лицу и обнимают мою шею.
Судьба Сони пугала меня. Отцом ее был Орлов, в метрическом свидетельстве она называлась Красновскою, а единственный человек, который знал об ее существовании и для которого оно было интересно, то есть я, уже дотягивал свою песню. Нужно было подумать о ней серьезно.
На другой же день по приезде в Петербург я отправился к Орлову. Отворил мне толстый старик с рыжими бакенами и без усов, по-видимому немец. Поля, убиравшая в гостиной, не узнала меня, но зато Орлов узнал тотчас же.
– А, господин крамольник! – сказал он, оглядывая меня с любопытством и смеясь. – Какими судьбами?
Он нисколько не изменился: всё то же холеное, неприятное лицо, та же ирония. И на столе, как в прежнее время, лежала какая-то новая книга с заложенным в нее ножом из слоновой кости. Очевидно, читал до моего прихода. Он усадил меня, предложил сигару и с деликатностью, свойственною только отлично воспитанным людям, скрывая неприятное чувство, какое возбуждали в нем мое лицо и моя тощая фигура, заметил вскользь, что я нисколько не изменился и что меня легко узнать, несмотря даже на то, что я оброс бородою. Поговорили о погоде, о Париже. Чтобы поскорее отделаться от тяжелого неизбежного вопроса, который томил и его, и меня, он спросил:
– Зинаида Федоровна умерла?
– Да, умерла, – ответил я.
– От родов?
– Да, от родов. Доктор подозревал другую причину смерти, но… и для вас, и для меня покойнее думать, что она умерла от родов.
Он вздохнул из приличия и помолчал. Пролетел тихий ангел.
– Так-с. А у меня все по-старому, никаких особенных перемен, – живо заговорил он, заметив, что я оглядываю кабинет. – Отец, как вы знаете, в отставке и уже на покое, я всё там же. Пекарского помните? Он всё такой же. Грузин в прошлом году умер от дифтерита… Ну-с, Кукушкин жив и частенько вспоминает о вас. Кстати, – продолжал Орлов, застенчиво опуская глаза, – когда Кукушкин узнал, кто вы, то стал везде рассказывать, что вы будто учинили на него нападение, хотели его убить… и он едва спасся.
Я промолчал.
– Старые слуги не забывают своих господ… Это очень мило с вашей стороны, – пошутил Орлов. – Однако не хотите ли вина или кофе? Я прикажу сварить.
– Нет, благодарю. Я к вам по очень важному делу, Георгий Иваныч.
– Я не охотник до важных дел, но вам рад служить. Что прикажете?
– Видите ли, – начал я, волнуясь, – со мной в настоящее время находится здесь дочь покойной Зинаиды Федоровны… До сих пор я занимался ее воспитанием, но, как видите, не сегодня-завтра я превращусь в звук пустой. Мне хотелось бы умереть с мыслью, что она пристроена.
Орлов слегка покраснел, нахмурился и сурово, мельком взглянул на меня. На него неприятно подействовало не столько «важное дело», как слова мои о превращении в звук пустой, о смерти.
– Да, об этом надо подумать, – сказал он, заслоняя глаза, как от солнца. – Благодарю вас. Вы говорите: девочка?
– Да, девочка. Чудная девочка!
– Так. Это, конечно, не мопс, а человек… понятно, надо серьезно подумать. Я готов принять участие и… и очень обязан вам.
Он встал, прошелся, кусая ногти, и остановился перед картиной.
– Об этом надо подумать, – сказал он глухо, стоя ко мне спиной. – Я сегодня побываю у Пекарского и попрошу его съездить к Красновскому. Думаю, что Красновский не будет долго ломаться и согласится взять эту девочку.
– Но, простите, я не знаю, при чем тут Красновский, – сказал я, тоже вставая и подходя к картине в другом конце кабинета.
– Но ведь она носит его фамилию, надеюсь! – сказал Орлов.
– Да, он, быть может, обязан по закону принять к себе этого ребенка, я не знаю, но я пришел к вам, Георгий Иваныч, не для того, чтоб говорить о законах.
– Да, да, вы правы, – живо согласился он. – Я, кажется, говорю вздор. Но вы не волнуйтесь. Мы всё это обсудим ко взаимному удовольствию. Не одно, так другое, не другое, так третье, а так или иначе этот щекотливый вопрос будет решен. Пекарский всё устроит. Вы будете добры, оставите мне свой адрес, и я сообщу вам немедленно то решение, к какому мы придем. Вы где живете?
Орлов записал мой адрес, вздохнул и сказал с улыбкой:
– Что за комиссия, Создатель, быть малой дочери отцом!{214}214
Что за комиссия, Создатель, быть малой дочери отцом! – Несколько измененные слова Фамусова из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» (д. 1, явл. 10): «Что за комиссия, Создатель, / Быть взрослой дочери отцом!»
[Закрыть] Но Пекарский всё устроит. Это «вумный» мужчина. А вы долго прожили в Париже?
– Месяца два.
Мы помолчали. Орлов, очевидно, боялся, что я опять заговорю о девочке, и, чтобы отвлечь мое внимание в другую сторону, сказал:
– Вы, вероятно, уже забыли про свое письмо. А я берегу его. Ваше тогдашнее настроение я понимаю и, признаться, уважаю это письмо. Проклятая, холодная кровь, азиат, лошадиный смех – это мило и характерно, – продолжал он, иронически улыбаясь. – И основная мысль, пожалуй, близка к правде, хотя можно было бы спорить без конца. То есть, – замялся он, – спорить не с самою мыслью, а с вашим отношением к вопросу, с вашим, так сказать, темпераментом. Да, моя жизнь ненормальна, испорчена, не годится ни к чему, и начать новую жизнь мне мешает трусость, – тут вы совершенно правы. Но что вы так близко принимаете это к сердцу, волнуетесь и приходите в отчаяние, – это не резон, тут вы совсем неправы.
– Живой человек не может не волноваться и не отчаиваться, когда видит, как погибает сам и вокруг гибнут другие.
– Кто говорит! Я вовсе не проповедую равнодушия, а хочу только объективного отношения к жизни. Чем объективнее, тем меньше риску впасть в ошибку. Надо смотреть в корень и искать в каждом явлении причину всех причин. Мы ослабели, опустились, пали наконец, наше поколение всплошную состоит из неврастеников и нытиков, мы только и знаем, что толкуем об усталости и переутомлении, но виноваты в том не вы и не я: мы слишком мелки, чтобы от нашего произвола могла зависеть судьба целого поколения. Тут, надо думать, причины большие, общие, имеющие с точки зрения биологической свой солидный raison d’etre[29]29
Смысл (фр.).
[Закрыть]. Мы неврастеники, кисляи, отступники, но, быть может, это нужно и полезно для тех поколений, которые будут жить после нас. Ни единый волос не падает с головы без воли Отца Небесного, – другими словами, в природе и в человеческой среде ничто не творится так себе. Всё обоснованно и необходимо. А если так, то чего же нам особенно беспокоиться и писать отчаянные письма?
– Так-то так, – сказал я, подумав. – Я верю, следующим поколениям будет легче и видней; к их услугам будет наш опыт. Но ведь хочется жить независимо от будущих поколений и не только для них. Жизнь дается один раз, и хочется прожить ее бодро, осмысленно, красиво. Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать историю, чтобы те же поколения не имели права сказать про каждого из нас: то было ничтожество или еще хуже того… Я верю и в целесообразность, и в необходимость того, что происходит вокруг, но какое мне дело до этой необходимости, зачем пропадать моему «я»?
– Ну, что делать! – вздохнул Орлов, поднимаясь и как бы давая понять, что разговор наш уже кончен.
Я взялся за шапку.
– Только полчаса посидели, а сколько вопросов решили, подумаешь! – говорил Орлов, провожая меня до передней. – Так я позабочусь о том… Сегодня же повидаюсь с Пекарским. Будьте без сумления.
Он остановился в ожидании, пока я оденусь, и, видимо, чувствовал удовольствие оттого, что я сейчас уйду.
– Георгий Иваныч, возвратите мне мое письмо, – сказал я.
– Слушаю-с.
Он пошел в кабинет и через минуту вернулся с письмом. Я поблагодарил и вышел.
На другой день я получил от него записку. Он поздравлял меня с благополучным решением вопроса. У Пекарского есть знакомая дама, писал он, которая держит пансион, что-то вроде детского сада, куда принимаются даже очень маленькие дети. На даму можно положиться вполне, но, прежде чем входить с нею в соглашение, не мешает переговорить с Красновским – этого требует формальность. Советовал мне немедленно отправиться к Пекарскому и кстати прихватить с собою метрическое свидетельство, если таковое имеется. «Примите уверение в искреннем уважении и преданности вашего покорного слуги…»
Я читал это письмо, а Соня сидела на столе и смотрела на меня внимательно, не мигая, как будто знала, что решается ее участь.
Черный монах{215}215
Впервые: Артист. 1894. № 1. С. 1–16.
В письмах, написанных во время работы над «Черным монахом», Чехов называет свое произведение «рассказ медицинский, historia morbi» и определяет его тему как «манию величия». В это время Чехов интересовался вопросами психиатрии, читал книгу Макса Нордау «Вырождение», которая широко обсуждалась в прессе (мнение о ней Чехова, впрочем, было невысоким). Впоследствии многие критики и врачи рассматривали рассказ как точное описание психической болезни.
Рассказ был написан в Мелихове, и в нем отразились многие реалии мелиховской жизни: Чехов увлекался садоводством, приезжавшие в имение гости музицировали (среди прочего исполнялась «Серенада» Брага). Настроения Коврина (внутреннее беспокойство, нервное напряжение, тревога, бессонница), как видно по письмам и воспоминаниям современников, были в этот период не чужды самому автору. Толчком для написания рассказа стал сон: Чехов писал Суворину, что ему приснился монах, несущийся через поле.
«Черный монах» вызвал большой интерес у современников Чехова: его высоко оценили Л. Н. Толстой, М. О. Меньшиков, В. Э. Мейерхольд и др. Реакция критики была неоднозначной. Большинство (С. А. Андреевский, А. М. Скабичевский, Г. Качерец и др.) видели в рассказе всего лишь «весьма интересное изображение процесса помешательства». Н. К. Михайловский, признавая мастерство Чехова, не находил ответа на вопросы «Что значит самый рассказ? Каков его смысл? ‹…› Есть ли „черный монах“ добрый гений, успокаивающий утомленных людей мечтами и грезами о роли „избранников Божиих“, благодетелей человечества, или, напротив, злой гений, коварной лестью увлекающий людей в мир болезни, несчастия и горя для окружающих близких и, наконец, смерти?»
[Закрыть]
IАндрей Васильич Коврин, магистр{216}216
Магистр – ученое звание, приблизительно соответствующее современному кандидату наук. Оно присуждалось после сдачи магистерского экзамена и защиты диссертации, причем подготовка к экзамену занимала до четырех лет.
[Закрыть], утомился и расстроил себе нервы. Он не лечился, но как-то вскользь, за бутылкой вина, поговорил с приятелем доктором, и тот посоветовал ему провести весну и лето в деревне. Кстати же пришло длинное письмо от Тани Песоцкой, которая просила его приехать в Борисовку и погостить. И он решил, что ему в самом деле нужно проехаться.
Сначала – это было в апреле – он поехал к себе, в свою родовую Ковринку, и здесь прожил в уединении три недели; потом, дождавшись хорошей дороги, отправился на лошадях к своему бывшему опекуну и воспитателю Песоцкому, известному в России садоводу. От Ковринки до Борисовки, где жили Песоцкие, считалось не больше семидесяти верст, и ехать по мягкой весенней дороге в покойной рессорной коляске было истинным наслаждением.
Дом у Песоцкого был громадный, с колоннами, со львами, на которых облупилась штукатурка, и с фрачным лакеем у подъезда. Старинный парк, угрюмый и строгий, разбитый на английский манер, тянулся чуть ли не на целую версту от дома до реки и здесь оканчивался обрывистым, крутым глинистым берегом, на котором росли сосны с обнажившимися корнями, похожими на мохнатые лапы; внизу нелюдимо блестела вода, носились с жалобным писком кулики, и всегда тут было такое настроение, что хоть садись и балладу пиши. Зато около самого дома, во дворе и в фруктовом саду, который вместе с питомниками занимал десятин тридцать{217}217
…десятин тридцать… – Около 30 га.
[Закрыть], было весело и жизнерадостно даже в дурную погоду. Таких удивительных роз, лилий, камелий, таких тюльпанов всевозможных цветов, начиная с ярко-белого и кончая черным как сажа, вообще такого богатства цветов, как у Песоцкого, Коврину не случалось видеть нигде в другом месте. Весна была еще только в начале, и самая настоящая роскошь цветников пряталась еще в теплицах, но уж и того, что цвело вдоль аллей и там и сям на клумбах, было достаточно, чтобы, гуляя по саду, почувствовать себя в царстве нежных красок, особенно в ранние часы, когда на каждом лепестке сверкала роса.
То, что было декоративною частью сада и что сам Песоцкий презрительно обзывал пустяками, производило на Коврина когда-то в детстве сказочное впечатление. Каких только тут не было причуд, изысканных уродств и издевательств над природой! Тут были шпалеры{218}218
Шпалера – здесь: ряд густо посаженных, стриженых низкорослых деревьев или кустарников, сформированных в виде вертикальной плоскости.
[Закрыть] из фруктовых деревьев, груша, имевшая форму пирамидального тополя, шаровидные дубы и липы, зонт из яблони, арки, вензеля, канделябры и даже 1862 из слив – цифра, означавшая год, когда Песоцкий впервые занялся садоводством. Попадались тут и красивые стройные деревца с прямыми и крепкими, как у пальм, стволами, и, только пристально всмотревшись, можно было узнать в этих деревцах крыжовник или смородину. Но что больше всего веселило в саду и придавало ему оживленный вид, так это постоянное движение. От раннего утра до вечера около деревьев, кустов, на аллеях и клумбах, как муравьи, копошились люди с тачками, мотыками, лейками…
Коврин приехал к Песоцким вечером, в десятом часу. Таню и ее отца, Егора Семеныча, он застал в большой тревоге. Ясное, звездное небо и термометр пророчили мороз к утру, а между тем садовник Иван Карлыч уехал в город и положиться было не на кого. За ужином говорили только об утреннике{219}219
Утренник – заморозки, утренний мороз до восхода солнца, бывающий весной и осенью.
[Закрыть] и было решено, что Таня не ляжет спать и в первом часу пройдется по саду и посмотрит, все ли в порядке, а Егор Семеныч встанет в три часа и даже раньше.
Коврин просидел с Таней весь вечер и после полуночи отправился с ней в сад. Было холодно. Во дворе уже сильно пахло гарью. В большом фруктовом саду, который назывался коммерческим и приносил Егору Семенычу ежегодно несколько тысяч чистого дохода, стлался по земле черный, густой, едкий дым и, обволакивая деревья, спасал от мороза эти тысячи. Деревья тут стояли в шашечном порядке, ряды их были прямы и правильны, точно шеренги солдат, и эта строгая педантическая правильность и то, что все деревья были одного роста и имели совершенно одинаковые кроны и стволы, делали картину однообразной и даже скучной. Коврин и Таня прошли по рядам, где тлели костры из навоза, соломы и всяких отбросов, и изредка им встречались работники, которые бродили в дыму, как тени. Цвели только вишни, сливы и некоторые сорта яблонь, но весь сад утопал в дыму, и только около питомников Коврин вздохнул полной грудью.
– Я еще в детстве чихал здесь от дыма, – сказал он, пожимая плечами, – но до сих пор не понимаю, как это дым может спасти от мороза.
– Дым заменяет облака, когда их нет… – ответила Таня.
– А для чего нужны облака?
– В пасмурную и облачную погоду не бывает утренников.
– Вот как!
Он засмеялся и взял ее за руку. Ее широкое, очень серьезное, озябшее лицо с тонкими черными бровями, поднятый воротник пальто, мешавший ей свободно двигать головой, и вся она, худощавая, стройная, в подобранном от росы платье, умиляла его.
– Господи, она уже взрослая! – сказал он. – Когда я уезжал отсюда в последний раз, пять лет назад, вы были еще совсем дитя. Вы были такая тощая, длинноногая, простоволосая, носили короткое платьице, и я дразнил вас цаплей… Что делает время!
– Да, пять лет! – вздохнула Таня. – Много воды утекло с тех пор. Скажите, Андрюша, по совести, – живо заговорила она, глядя ему в лицо, – вы отвыкли от нас? Впрочем, что же я спрашиваю? Вы мужчина, живете уже своею, интересною жизнью, вы величина… Отчуждение так естественно! Но как бы ни было, Андрюша, мне хочется, чтобы вы считали нас своими. Мы имеем на это право.
– Я считаю, Таня.
– Честное слово?
– Да, честное слово.
– Вы сегодня удивлялись, что у нас так много ваших фотографий. Ведь вы знаете, мой отец обожает вас. Иногда мне кажется, что вас он любит больше, чем меня. Он гордится вами. Вы ученый, необыкновенный человек, вы сделали себе блестящую карьеру, и он уверен, что вы вышли такой оттого, что он воспитал вас. Я не мешаю ему так думать. Пусть.
Уже начинался рассвет, и это особенно было заметно по той отчетливости, с какою стали выделяться в воздухе клубы дыма и кроны деревьев. Пели соловьи, и с полей доносился крик перепелов.
– Однако пора спать, – сказала Таня. – Да и холодно. – Она взяла его под руку. – Спасибо, Андрюша, что приехали. У нас неинтересные знакомые, да и тех мало. У нас только сад, сад, сад, – и больше ничего. Штамб{220}220
Штамб (от нем. Stamm – ствол) – часть ствола дерева от корневой шейки до первой большой ветви нижнего яруса кроны. По высоте и назначению различают деревья: высокоштамбовые, полуштамбовые, низкоштамбовые и др.
[Закрыть], полуштамб, – засмеялась она, – апорт{221}221
Апорт – раннезимние сорта яблони в южных районах плодоводства.
[Закрыть], ранет{222}222
Ранет – зимний сорт яблони с винно-сладкими плодами.
[Закрыть], боровинка{223}223
Боровинка – яблони со светло-желтыми сочными кисло-сладкими яблоками.
[Закрыть], окулировка{224}224
Окулировка – способ прививки плодовых и декоративных растений одиночной почкой (глазком), взятой от черенка культурного сорта. Глазок, вырезанный из одного дерева (привоя), вставляют в разрез на коре другого (подвоя) и перевязывают.
[Закрыть], копулировка{225}225
Копулировка – способ прививки черенком, когда привой и подвой имеют одинаковую толщину.
[Закрыть]… Вся, вся наша жизнь ушла в сад, мне даже ничего никогда не снится, кроме яблонь и груш. Конечно, это хорошо, полезно, но иногда хочется и еще чего-нибудь для разнообразия. Я помню, когда вы, бывало, приезжали к нам на каникулы или просто так, то в доме становилось как-то свежее и светлее, точно с люстры и с мебели чехлы снимали. Я была тогда девочкой и все-таки понимала.
Она говорила с большим чувством. Ему почему-то вдруг пришло в голову, что в течение лета он может привязаться к этому маленькому, слабому, многоречивому существу, увлечься и влюбиться, – в положении их обоих это так возможно и естественно! Эта мысль умилила и насмешила его; он нагнулся к милому, озабоченному лицу и запел тихо:
Когда пришли домой, Егор Семеныч уже встал. Коврину не хотелось спать, он разговорился со стариком и вернулся с ним в сад. Егор Семеныч был высокого роста, широк в плечах, с большим животом и страдал одышкой, но всегда ходил так быстро, что за ним трудно было поспеть. Вид он имел крайне озабоченный, всё куда-то торопился и с таким выражением, как будто опоздай он хоть на одну минуту, то всё погибло!
– Вот, брат, история… – начал он, останавливаясь, чтобы перевести дух. – На поверхности земли, как видишь, мороз, а подними на палке термометр сажени на две повыше земли, там тепло… Отчего это так?
– Право, не знаю, – сказал Коврин и засмеялся.
– Гм… Всего знать нельзя, конечно… Как бы обширен ум ни был, всего туда не поместишь. Ты ведь всё больше насчет философии?
– Да. Читаю психологию, занимаюсь же вообще философией.
– И не прискучает?
– Напротив, этим только я и живу.
– Ну дай бог… – проговорил Егор Семеныч, в раздумье поглаживая свои седые бакены. – Дай бог… Я за тебя очень рад… рад, братец…
Но вдруг он прислушался и, сделавши страшное лицо, побежал в сторону и скоро исчез за деревьями, в облаках дыма.
– Кто это привязал лошадь к яблоне? – послышался его отчаянный, душу раздирающий крик. – Какой это мерзавец и каналья осмелился привязать лошадь к яблоне? Боже мой, боже мой! Перепортили, перемерзили, пересквернили, перепакостили! Пропал сад! Погиб сад! Боже мой!
Когда он вернулся к Коврину, лицо у него было изнеможенное, оскорбленное.
– Ну что ты поделаешь с этим анафемским народом? – сказал он плачущим голосом, разводя руками. – Степка возил ночью навоз и привязал лошадь к яблоне! Замотал, подлец, вожжищи туго-натуго, так что кора в трех местах потерлась. Каково! Говорю ему, а он – толкач толкачом и только глазами хлопает! Повесить мало!
Успокоившись, он обнял Коврина и поцеловал в щеку.
– Ну, дай бог… дай бог… – забормотал он. – Я очень рад, что ты приехал. Несказанно рад… Спасибо.
Потом он всё тою же быстрою походкой и с озабоченным лицом обошел весь сад и показал своему бывшему воспитаннику все оранжереи, теплицы, грунтовые сараи и свои две пасеки, которые называл чудом нашего столетия.
Пока они ходили, взошло солнце и ярко осветило сад. Стало тепло. Предчувствуя ясный, веселый, длинный день, Коврин вспомнил, что ведь это еще только начало мая и что еще впереди целое лето, такое же ясное, веселое, длинное, и вдруг в груди его шевельнулось радостное молодое чувство, какое он испытывал в детстве, когда бегал по этому саду. И он сам обнял старика и нежно поцеловал его. Оба, растроганные, пошли в дом и стали пить чай из старинных фарфоровых чашек, со сливками, с сытными, сдобными кренделями – и эти мелочи опять напомнили Коврину его детство и юность. Прекрасное настоящее и просыпавшиеся в нем впечатления прошлого сливались вместе; от них в душе было тесно, но хорошо.
Он дождался, когда проснулась Таня, и вместе с нею напился кофе, погулял, потом пошел к себе в комнату и сел за работу. Он внимательно читал, делал заметки и изредка поднимал глаза, чтобы взглянуть на открытые окна или на свежие, еще мокрые от росы цветы, стоявшие в вазах на столе, и опять опускал глаза в книгу, и ему казалось, что в нем каждая жилочка дрожит и играет от удовольствия.
IIВ деревне он продолжал вести такую же нервную и беспокойную жизнь, как в городе. Он много читал и писал, учился итальянскому языку и, когда гулял, с удовольствием думал о том, что скоро опять сядет за работу. Он спал так мало, что все удивлялись; если нечаянно уснет днем на полчаса, то уже потом не спит всю ночь и после бессонной ночи, как ни в чем не бывало, чувствует себя бодро и весело.
Он много говорил, пил вино и курил дорогие сигары. К Песоцким часто, чуть ли не каждый день, приезжали барышни-соседки, которые вместе с Таней играли на рояле и пели; иногда приезжал молодой человек, сосед, хорошо игравший на скрипке. Коврин слушал музыку и пение с жадностью и изнемогал от них, и последнее выражалось физически тем, что у него слипались глаза и клонило голову набок.
Однажды после вечернего чая он сидел на балконе и читал. В гостиной в это время Таня – сопрано, одна из барышень – контральто и молодой человек на скрипке разучивали известную серенаду Брага{227}227
…разучивали известную серенаду Брага. – «Серенада: валашская легенда» («La serenata: leggenda valacca»), или «Ангельская серенада» (1861), – пьеса для голоса, фортепьяно и скрипки (или виолончели) итальянского композитора и виолончелиста Гаэтано Брага (1829–1907) на слова Марко Марчеллиано Марчелло (1820–1865).
[Закрыть]. Коврин вслушивался в слова – они были русские – и никак не мог понять их смысла. Наконец, оставив книгу и вслушавшись внимательно, он понял: девушка, больная воображением, слышала ночью в саду какие-то таинственные звуки, до такой степени прекрасные и странные, что должна была признать их гармонией священной, которая нам, смертным, непонятна и потому обратно улетает в небеса{228}228
…девушка, больная воображением… обратно улетает в небеса. – В оригинале происходит диалог между девушкой и матерью (которая и называет дочь «больной»). Мать не слышит ничего, кроме шума ветра. Она успокаивает девушку, однако та настаивает, что это мелодия ангелов, и в финале говорит: «Спокойной ночи, мама! Я следую за звуком!»
[Закрыть]. У Коврина стали слипаться глаза. Он встал и в изнеможении прошелся по гостиной, потом по зале. Когда пение прекратилось, он взял Таню под руку и вышел с нею на балкон.
– Меня сегодня с самого утра занимает одна легенда, – сказал он. – Не помню, вычитал ли я ее откуда или слышал, но легенда какая-то странная, ни с чем не сообразная. Начать с того, что она не отличается ясностью. Тысячу лет тому назад какой-то монах, одетый в черное, шел по пустыне, где-то в Сирии или Аравии… За несколько миль от того места, где он шел, рыбаки видели другого черного монаха, который медленно двигался по поверхности озера. Этот второй монах был мираж. Теперь забудьте все законы оптики, которых легенда, кажется, не признает, и слушайте дальше. От миража получился другой мираж, потом от другого третий, так что образ черного монаха стал без конца передаваться из одного слоя атмосферы в другой. Его видели то в Африке, то в Испании, то в Индии, то на Дальнем Севере… Наконец он вышел из пределов земной атмосферы и теперь блуждает по всей Вселенной, всё никак не попадая в те условия, при которых он мог бы померкнуть. Быть может, его видят теперь где-нибудь на Марсе или на какой-нибудь звезде Южного Креста. Но, милая моя, самая суть, самый гвоздь легенды заключается в том, что ровно через тысячу лет после того, как монах шел по пустыне, мираж опять попадет в земную атмосферу и покажется людям. И будто бы эта тысяча лет уже на исходе… По смыслу легенды черного монаха мы должны ждать не сегодня завтра.
– Странный мираж, – сказала Таня, которой не понравилась легенда.
– Но удивительнее всего, – засмеялся Коврин, – что я никак не могу вспомнить, откуда попала мне в голову эта легенда. Читал где? Слышал? Или, быть может, черный монах снился мне? Клянусь Богом, не помню. Но легенда меня занимает. Я сегодня о ней целый день думаю.
Отпустив Таню к гостям, он вышел из дому и в раздумье прошелся около клумб. Уже садилось солнце. Цветы, оттого что их только что полили, издавали влажный, раздражающий запах. В доме опять запели, и издали скрипка производила впечатление человеческого голоса. Коврин, напрягая мысль, чтобы вспомнить, где он слышал или читал легенду, направился, не спеша, в парк и незаметно дошел до реки.
По тропинке, бежавшей по крутому берегу мимо обнаженных корней, он спустился вниз к воде, обеспокоил тут куликов, спугнул двух уток. На угрюмых соснах кое-где еще отсвечивали последние лучи заходящего солнца, но на поверхности реки был уже настоящий вечер. Коврин по лавам{229}229
…по лавам… – по бревенчатым мосткам.
[Закрыть] перешел на другую сторону. Перед ним теперь лежало широкое поле, покрытое молодою, еще не цветущею рожью. Ни человеческого жилья, ни живой души вдали, и кажется, что тропинка, если пойти по ней, приведет в то самое неизвестное загадочное место, куда только что опустилось солнце и где так широко и величаво пламенеет вечерняя заря.
«Как здесь просторно, свободно, тихо! – думал Коврин, идя по тропинке. – И кажется, весь мир смотрит на меня, притаился и ждет, чтобы я понял его…»
Но вот по ржи пробежали волны, и легкий вечерний ветерок нежно коснулся его непокрытой головы. Через минуту опять порыв ветра, но уже сильнее – зашумела рожь, и послышался сзади глухой ропот сосен. Коврин остановился в изумлении. На горизонте, точно вихрь или смерч, поднимался от земли до неба высокий черный столб. Контуры у него были неясны, но в первое же мгновение можно было понять, что он не стоял на месте, а двигался с страшною быстротой, двигался именно сюда, прямо на Коврина, и чем ближе он подвигался, тем становился всё меньше и яснее. Коврин бросился в сторону, в рожь, чтобы дать ему дорогу, и едва успел это сделать…
Монах в черной одежде, с седою головой и черными бровями, скрестив на груди руки, пронесся мимо… Босые ноги его не касались земли. Уже пронесясь сажени на три, он оглянулся на Коврина, кивнул головой и улыбнулся ему ласково и в то же время лукаво. Но какое бледное, страшно бледное, худое лицо! Опять начиная расти, он пролетел через реку, неслышно ударился о глинистый берег и сосны и, пройдя сквозь них, исчез как дым.
– Ну, вот видите ли… – пробормотал Коврин. – Значит, в легенде правда.
Не стараясь объяснить себе странное явление, довольный одним тем, что ему удалось так близко и так ясно видеть не только черную одежду, но даже лицо и глаза монаха, приятно взволнованный, он вернулся домой.
В парке и в саду покойно ходили люди, в доме играли, – значит, только он один видел монаха. Ему сильно хотелось рассказать обо всём Тане и Егору Семенычу, но он сообразил, что они, наверное, сочтут его слова за бред, и это испугает их; лучше промолчать. Он громко смеялся, пел, танцевал мазурку, ему было весело, и все, гости и Таня, находили, что сегодня у него лицо какое-то особенное, лучезарное, вдохновенное и что он очень интересен.