Текст книги "Россия – старая больная дама. Записки врача"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Всю дорогу я голодал, как собака. Набивал себе брюхо хлебом, чтобы не мечтать о тюрбо, спарже и проч. Даже о гречневой каше мечтал. По целым часам мечтал.
В Тюмени я купил себе на дорогу колбасы, но что за колбаса! Когда берешь кусок в рот, то во рту такой запах, как будто вошел в конюшню в тот самый момент, когда кучера снимают портянки; когда же начинаешь жевать, то такое чувство, как будто вцепился зубами в собачий хвост, опачканный в деготь. Тьфу! Поел раза два и бросил…
Ах, какие расходы! Благодаря разливу я везде платил возницам почти вдвое, а иногда втрое, ибо работа каторжная, адская. Чемодан мой, милейший сундучок оказался неудобным в дороге: занимает много места, толкает в бок, гремит, а главное – грозит разбиться. «Не берите с собой в дальнюю дорогу сундуки!» – говорили мне добрые люди, но этот совет припомнился мне только на полдороге. Что ж? Оставляю свой чемодан в Томске на поселении, а вместо него купил себе какую-то кожаную стерву, которая имеет то удобство, что распластывается на дне тарантаса, как угодно. Заплатил 16 рублей.
Далее… На перекладных скакать до Амура – это пытка. Разобьешь и себя, и весь свой багаж. Посоветовали купить повозку. Купил сегодня за 130 рублей. Если не удастся продать ее в Сретенске, где кончается мой лошадиный путь, то я останусь на бобах и взвою. Сегодня обедал с редактором «Сибирского вестника» Картамышевым. Местный Ноздрев, широкая натура… Пропил 6 рублев.
Стоп! Докладывают, что меня желает видеть помощник полициймейстера. Что такое?!..
Тревога напрасная. Полицейский оказывается любителем литературы и даже писателем; пришел ко мне на поклонение. Поехал домой за своей драмой и, кажется, хочет угостить меня ею… Сейчас приедет и опять помешает писать к Вам.
Пишите мне о Феодосии, о Толстом, о море, о бычках, об общих знакомых.
Стоп! Вернулся полицейский. Он драмы не читал, хотя и привез ее, но угостил рассказом. Недурно, но только слишком местно. Показывал мне слиток золота. Попросил водки. Не помню ни одного сибирского интеллигента, который, придя ко мне, не попросил бы водки. Говорил, что у него завелась «любвишка» – замужняя женщина; дал прочесть мне прошение на высочайшее имя насчет развода. Затем предложил мне съездить посмотреть томские дома терпимости.
Сейчас вернулся из домов терпимости. Противно. Два часа ночи…
Теперь уж я буду писать Вам аккуратно из каждого города и из каждой той станции, где мне не будут давать лошадей, т. е. заставят меня ночевать. А как я рад, когда по необходимости остаюсь где-нибудь ночевать! Не успеешь бултыхнуть в постель, как уж спишь. Здесь, когда едешь и не спишь ночью, сон ценишь превыше всего; на земле нет выше наслаждения, как сон, когда хочется спать. В Москве, вообще в России, как теперь я понимаю, мне никогда не хотелось спать. Ложился только потому, что надо. Зато теперь!
Еще одно замечание: в дороге совсем не хочется спиртного. Я не мог пить. Курил очень много. Думается плохо. Мысли как-то но вяжутся. Время бежит быстро, так что совсем не замечаешь времени от 10 часов утра до 7 часов вечера. После утра вскоре наступает вечер. Так бывает во время затяжной болезни. От ветра и дождей у меня лицо покрылось рыбьей чешуей, и я, глядя на себя в зеркало, не узнаю прежних благородных черт.
Томска описывать не буду. В России все города одинаковы. Томск город скучный, нетрезвый; красивых женщин совсем нет, бесправие азиатское. Замечателен сей город тем, что в нем мрут губернаторы.
Обнимаю Вас крепко. До свиданья, будьте здоровы и счастливы. Если письма мои будут кратки, небрежны или сухи, то не посетуйте, ибо в дороге не всегда можно быть самим собою и писать так, как хочется. Чернила скверные, а на перо вечно садятся какие-то волоски и кусочки.
Ваш A. Чехов.
А. Н. Плещееву
5 июня 1890 г. Иркутск
Тысячу раз здравствуйте, дорогой Алексей Николаевич! Наконец поборол самые трудные 3000 верст, сижу в приличном номере и могу писать. Оделся я нарочно во все новое и возможно щеголеватее, ибо Вы не можете себе представить, до какой степени мне надоели грязные большие сапоги, полушубок, пахнущий дегтем, или пальто в сене, пыль и крошки в карманах и необычайно грязное белье. В дороге одет я был таким сукиным сыном, что даже бродяги косо на меня посматривали, а тут еще, точно нарочно, от холодных ветров и дождей рожа моя потрескалась и покрылась рыбьей чешуей. Теперь наконец я опять европеец, что и чувствую всем моим существом.
Ну-с, о чем же Вам написать? Все так длинно и широко, что не знаешь, с чего начать и что выбрать. Все сибирское, мною пережитое, я делю на три эпохи:
1) от Тюмени до Томска, 1500 верст, страшенный холодище днем и ночью, полушубок, валенки, холодные дожди, ветры и отчаянная (не на жизнь, а на смерть) война с разливами рек; реки заливали луга и дороги, а я то и дело менял экипаж на ладью плавал, как венецианец на гондоле; лодки, их ожидание у берега, плавание и проч. – все это отнимало так много времени, что в последние два дня до Томска я при всех моих усилиях сумел сделать только 70 верст вместо 400-500; бывали к тому же еще весьма жуткие, неприятные минуты, особенно в ту пору, когда вдруг поднимался ветер и начинал бить по лодке.
2) От Томска до Красноярска 500 верст, невылазная грязь; моя повозка и я грузли в грязи, как мухи в густом варенье; сколько раз я ломал повозку (она у меня собственная), сколько верст прошел пешком, сколько клякс было на моей физиономии и на платье!.. Я не ехал, а полоскался в грязи. Зато и ругался же я! Мозг мой не мыслил, а только ругался. Замучился я до изнеможения и был очень рад, попав на Красноярскую почтовую станцию.
3) 3) От Красноярска до Иркутска 1566 верст, жара, дым от лесных пожаров и пыль; пыль во рту, в носу, в карманах; поглядишь на себя в зеркало, и кажется, что загримировался. Когда по приезде в Иркутск я мылся в бане, то с головы моей текла мыльная пена не белого, а пепельно-гнедого цвета, точно я лошадь мыл.
Когда приеду, расскажу Вам про Енисей и тайгу – весьма интересно и любопытно, ибо представляет новизну для европейца, все же остальное обыкновенно и однообразно. Вообще говоря, сибирская природа мало отличается (наружно) от российской; есть различие, но оно мало заметно для глаза. Дорога вполне, безопасна. Грабежи, нападения, злодеи – все это вздор и сказки. Револьвер совершенно не нужен, и ночью в лесу так же безопасно, как днем на Невском. Для пешего – другое дело.
Целую Вас и обнимаю, а Вашим шлю привет и пожелания всего хорошего. Не хворайте, голубчик, и не скучайте. Дай Вам бог и здоровья и денег. Не забывайте Вашего почитателя и искреннего доброжелателя.
А. Чехов.
А. Ф. Кони
26 января 1891 г. Петербург
Милостивый государь Анатолий Федорович!
Я не спешил отвечать на Ваше письмо, потому что уезжаю из Петербурга не раньше субботы.
Я жалею, что не побывал у г-жи Нарышкиной, но мне кажется, лучше отложить визит к ней до выхода в свет моей книжки, когда я свободнее буду обращаться среди материала, который имею. Мое короткое сахалинское прошлое представляется мне таким громадным, что когда я хочу говорить о нем, то не знаю, с чего начать, и мне всякий раз кажется, что я говорю не то, что нужно.
Положение сахалинских детей и подростков я постараюсь описать подробно. Оно необычайно. Я видел голодных детей, видел тринадцатилетних содержанок, пятнадцатилетних беременных. Проституцией начинают заниматься девочки с 12 лет, иногда до наступления менструаций. Церковь и школа существуют только на бумаге, воспитывают же детей среда и каторжная обстановка.
Между прочим, у меня записан разговор с одним десятилетним мальчиком. Я делал перепись в селении Верхнем Армудане; поселенцы все поголовно нищие и слывут за отчаянных игроков в штосс. Вхожу в одну избу: хозяев нет дома; на скамье сидит мальчик, беловолосый, сутулый, босой; о чем-то призадумался. Начинаем разговор:
Я. Как по отчеству величают твоего отца?
Он. Не знаю.
Я. Как же так? Живешь с отцом и не знаешь, кая его зовут? Стыдно.
Он. Он у меня не настоящий отец.
Я. Как так – не настоящий?
Он. Он у мамки сожитель.
Я. Твоя мать замужняя или вдова?
Он. Вдова. Она за мужа пришла.
Я. Что значит – за мужа?
Он. Убила.
Я. Ты своего отца помнишь?
Он. Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила.
Со мною на амурском пароходе ехал на Сахалин арестант в ножных кандалах, убивший свою жену. При нем находилась дочь, девочка лет шести, сиротка. Я замечал; когда отец с верхней палубы спускался вниз, где был ватерклозет, за ним шли конвойный и дочь; пока тот сидел в ватерклозете, солдат с ружьем и девочка стояли у двери. Когда арестант, возвращаясь назад, взбирался вверх по лестнице, за ним карабкалась девочка и держалась за его кандалы. Ночью девочка спала в одной куче с арестантами и солдатами.
Помнится, был я на Сахалине на похоронах. Хоронили жену поселенца, уехавшего в Николаевск. Около вырытой могилы стояли четыре каторжных носильщика – ex officio {по обязанности (лат.).}, я и казначей в качестве Гамлета и Горацио, бродивших по кладбищу, черкес – жилец покойницы – от нечего делать, и баба каторжная; эта была тут из жалости: привела двух детей покойницы – одного грудного и другого Алешку, мальчика лет 4 в бабьей кофте и в синих штанах с яркими латками на коленях. Холодно, сыро, в могиле вода, каторжные смеются… Видно море. Алешка с любопытством смотрит в могилу; хочет вытереть озябший нос, но мешают длинные рукава кофты. Когда закапывают могилу, я его спрашиваю:
– Алешка, где мать?
Он машет рукой, как проигравшийся помещик, смеется и говорит:
– Закопали!
Каторжные смеются; черкес обращается к нам и спрашивает, куда ему девать детей – он не обязан их кормить.
Инфекционных болезней я не встречал на Сахалине, врожденного сифилиса очень мало, но видел я слепых детей, грязных, покрытых сыпями, – все такие болезни, которые свидетельствуют о забросе.
Решать детского вопроса, конечно, я не буду, я не знаю, что нужно делать. Но мне кажется, что благотворительностью и остатками от тюремных и иных сумм тут ничего не поделаешь; по-моему, ставить важное в зависимость от благотворительности, которая в России носит случайный характер, и от остатков, которых никогда не бывает, – вредно. Я предпочел бы государственное казначейство.
Позвольте мне поблагодарить Вас за радушие и за обещание побывать у меня и пребыть искренно уважающим и преданным.
А. Чехов.
А. С. Суворину
30 августа 1891 г. Богимово
…В последнее время я стал чертовски мнителен. Мне все кажется, что на мне штаны скверные, и что я нишу не так, как надо, и что даю больным не те порошки. Это психоз, должно быть.
Сахалин подвигается. Временами бывает, что мне хочется сидеть над ним 3-5 лет и работать над ним неистово, временами же в часы мнительности взял бы и плюнул на него. А хорошо бы, ей-богу, отдать ему годика три! Много я напишу чепухи, ибо я не специалист, но, право, напишу кое-что и дельное. А Сахалин тем хорош, что он жил бы после меня сто лет, так как был бы литературным источником и пособием для всех, занимающихся и интересующихся тюрьмоведением.
Вы правы, Ваше превосходительство, в это лето я много сделал. Если б еще одно такое лето, то я бы, пожалуй, роман написал и именье купил. Шутка ли, я не только питался, но даже тысячу рублей долгу выплатил. Приеду в Москву, возьму за «Медведя» из Общества рублей 150-200, так вот и питает бог нашего брата свистуна.
У меня вышла интересною и поучительною глава о беглых и бродягах. Когда в крайности буду печатать Сахалин по частям, то пришлю ее Вам.
А что же «Каштанка»? За три года, пока она у Вас лежит, я бы три тысячи заработал…
Я Вам завидую. И не потому, что от Вас жены уехали, а что Вы купаетесь в море и живете в теплом доме. У меня в сарае холодно. Я бы хотел теперь ковров, камина, бронзы и ученых разговоров. Увы, никогда я не буду толстовцем!
В женщинах я прежде всего люблю красоту, а в истории человечества – культуру, выражающуюся в коврах, рессорных экипажах и остроте мысли. Ах, поскорее бы сделаться старичком и сидеть бы за большим столом!
Да хранит Вас бог!
Ваш А. Чехов.
А. С. Суворину
8 сентября 1891 г. Москва
Я уже переехал в Москву и сижу безвыходно дома. Семья хлопочет о перемене квартиры, а я молчу, ибо лень повернуться. Чтобы дешевле было, хотят переехать к Девичьему полю.
Для моей повести рекомендуемое Вами название «Ложь» не годится. Оно уместно только там, где идет речь о сознательной лжи. Бессознательная ложь есть не ложь, а ошибка. То, что мы имеем деньги и едим мясо, Толстой называет ложью – это слишком.
Вчера меня известили, что Курепин болен безнадежно. У него рак на шее. Прежде чем умрет, рак съест ему половину головы и замучает невралгиями. Говорят, что жена Курепина писала Вам.
Смерть подбирает людей понемножку. Знает свое дело. Напишите пьесу: старый химик изобрел эликсир бессмертия – 15 капель на прием и будешь жить вечно; но химик разбил стклянку с эликсиром из страха, что будут вечно жить такие стервецы, как он сам и его жена.
Толстой отказывает человечеству в бессмертии, но, боже мой, сколько тут личного! Я третьего дня читал его «Послесловие». Убейте меня, но это глупее и душнее, чем «Письма к губернаторше», которые я презираю. Черт бы побрал философию великих мира сего! Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. Диоген плевал в бороды, зная, что ему за это ничего не будет; Толстой ругает докторов мерзавцами и невежничает с великими вопросами, потому что он тот же Диоген, которого в участок не поведешь и в газетах не выругаешь.
Итак, к черту философию великих мира сего! Она вся, со всеми юродивыми послесловиями и письмами к губернаторше, не стоит одной кобылки из «Холстомера».
Будьте здоровы и не забывайте меня грешного. Я очень скучаю.
Ваш А. Чехов.
Л. А. Авиловой
19 марта 1892 г. Мелихово
Уважаемая Лидия Алексеевна, ваш рассказ «В дороге» читал. Если бы я был издателем иллюстрированного журнала, то напечатал бы у себя этот рассказ с большим удовольствием. Только вот Вам мой читательский совет: когда изображаете горемык и бесталанных и хотите разжалобить читателя, то старайтесь быть холоднее – это дает чужому горю как бы фон, на котором оно вырисуется рельефнее. А то у Вас и герои плачут, и Вы вздыхаете. Да, будьте холодны.
Впрочем, не слушайте меня, я плохой критик. У меня нет способности ясно формулировать свои критические мысли. Иногда несу такую чепуху, что просто смерть. Если желаете обращаться в иллюстрированные редакции через меня, то я продолжаю быть к Вашим услугам. Только не адресуйте Ваших рукописей на Лопасню, а то они до лета пролежат в Серпухове вместе с другими ваказными письмами и бандеролями, которые давно уже ждут меня там. Заказные письма адресуйте так: г. Алексин. Тульск. губ. М. П. Чехову. Брат бывает у меня каждую неделю – письма в Алексине не залежатся.
Ваше письмо огорчило меня в поставило в туник. Вы пишете о каких-то «странных вещах», которые я будто бы говорил у Лейкина, затем – просите во имя уважения к женщине не говорить о Вас «в этом духе» и, наконец, даже – «за одну эту доверчивость легко обдать грязью»… Что сей сон значит? Я и грязь…
Мое достоинство не позволяет мне оправдываться; к тому же обвинения Ваши слишком неясны, чтобы в них можно было разглядеть пункты для самозащиты. Насколько могу понять, дело идет о чьей-нибудь сплетне. Так, что ли? Убедительно прошу Вас (если Вы доверяете мне не меньше, чем сплетникам), не верьте всему тому дурному, что говорят о людях у вас в Петербурге. Или же если нельзя не верить, то уж верьте всему, не в розницу, а оптом: и моей женитьбе на пяти миллионах, и моим романам с женами моих лучших друзей и т. п.
Успокойтесь, бога ради. Если я недостаточно убедителен, то поговорите с Ясинским, который после юбилея вместе со мною был у Лейкина. Помню, оба мы, я и он, долго говорили о том, какие хорошие люди Вы и Ваша сестра… Мы оба были в юбилейном подпитии, но если бы я был пьян как сапожник или сошел с ума, то и тогда бы не унизился до «этого духа» и «грязи» (поднялась же у Вас рука начертать это словечко!), будучи удержан привычною порядочностью и привязанностью к матери, сестре и вообще к женщинам. Говорить дурно о Вас да еще при Лейкине!
Впрочем, бог с Вами. Защищаться от сплетен – это все равно что просить у жида взаймы: бесполезно. Думайте про меня, как хотите…
Живу я в деревне. Холодно. Бросаю снег в пруд и с удовольствием помышляю о своем решении – никогда не бывать в Петербурге.
Желаю Вам всего хорошего.
Искренно преданный и уважающий А. Чехов.
А. С. Суворину
1 августа 1892 г. Мелихово
Мои письма гоняются за Вами, но Вы неуловимы» Я писал Вам часто и, между прочим, в St. Moritz, судя же по Вашим письмам, Вы от меня ничего не получали. Bo-первых, в Москве и под Москвой холера, а в наших местах она будет на сих днях. Во-вторых, я назначен холерным доктором, и мой участок заключает в себе 25 деревень, 4 фабрики и 1 монастырь. Я организую, строю бараки и проч., и я одинок, ибо все холерное чуждо душе моей, а работа, требующая постоянных разъездов, разговоров и мелочных хлопот, утомительна для меня.
Писать некогда. Литература давно уже заброшена, и я нищ и убог, так как нашел удобным для себя и для своей самостоятельности отказаться от вознаграждения, какое получают участковые врачи. Мне скучно, но в холере, если смотреть на нее с птичьего полета, очень много интересного. Жаль, что Вас нет в России. Материал для «маленьких писем» пропадает даром. Хорошего больше, чем дурного, и этим холера резко отличается от голода, который мы наблюдали зимою. Теперь все работают, люто работают. В Нижнем на ярмарке делают чудеса, которые могут заставить даже Толстого относиться уважительно к медицине и вообще к вмешательству культурных людей в жизнь. Похоже, будто на холеру накинули аркан. Понизили не только число заболеваний, но и процент смертности. В громадной Москве холера не идет дальше 50 случаев в неделю, а на Дону она хватает по тысяче в день – разница внушительная.
Мы, уездные лекаря, приготовились; программа действии у нас определенная, и есть основание думать, что в своих районах мы тоже понизим процент смертности от холеры. Помощников у нас нет, придется быть и врачом и санитарным служителем в одно и то же время; мужики грубы, нечистоплотны, недоверчивы; но мысль, что наши труды не пропадут даром, делает все это почти незаметным.
Из всех серпуховских докторов я самый жалкий; лошади и экипаж у меня паршивые, дорог я не знаю, по вечерам ничего не вижу, денег у меня нет, утомляюсь я очень скоро, а главное – я никак не могу забыть, что надо писать, и мне очень хочется наплевать на холеру и сесть писать. И с Вами хочется поговорить. Одиночество круглое.
Наши хозяйственные потуги увенчались полным успехом. Урожай основательный, и Мелихово, когда продадим хлеб, даст нам больше тысячи рублей. Огород блестящ. Огурцов целые горы, а капуста удивительная. Если бы не окаянная холера, то я мог бы сказать, что нн одно лето я не проводил так хорошо, как это.
0 холерных бунтах уже ничего не слышно. Говорят о каких-то арестах, о прокламациях и проч. Говорят, что литератор Астырев приговорен к 15-летней каторге. Если наши социалисты в самом деле будут эксплуатировать для своих целей холеру, то я стану презирать их. Отвратительные средства ради благих целей делают и самые цели отвратительными. Пусть выезжают на спинах врачей и фельдшеров, но зачем лгать народу? Зачем уверять его, что он прав в своем невежестве и что его грубые предрассудки – святая истина? Неужели прекрасное будущее может искупить эту подлую ложь? Будь я политиком, никогда бы я не решился позорить свое настоящее ради будущего, хотя бы мне за золотник подлой лжи обещали сто пудов блаженства.
Увидимся ли осенью? Будем ли вместе жить в Феодосии? Вы – после заграничной поездки, а я – после холеры могли бы рассказать друг другу много интересного. Давайте проведем октябрь в Крыму. Право, это не скучно. Будем писать, разговаривать, есть… В Феодосии уже нет холеры.
Пишите мне возможно чаще ввиду моего исключительного положения. Настроение мое теперь не может быть хорошим, а Ваши письма отрывают меня от холерных интересов и ненадолго уносят в иной мир.
Будьте здоровы. Товарищу по гимназии Алексею Петровичу мой привет.
Ваш А. Чехов.
А. С. Суворину
25 ноября 1892 г. Мелихово
Вас нетрудно понять, и Вы напрасно браните себя за то, что неясно выражаетесь. Вы горький пьяница, а я угостил Вас сладким лимонадом, и Вы, отдавая должное лимонаду, справедливо замечаете, что в нем нет спирта. В наших произведениях нет именно алкоголя, который бы пьянил и порабощал, и это Вы хорошо даете понять.
Отчего нет? Оставляя в стороне «Палату No 6» и меня самого, будем говорить вообще, ибо это интересней. Будем говорить об общих причинах, коли Вам не скучно, и давайте захватим целую эпоху.
Скажите по совести, кто из моих сверстников, т. е. людей в возрасте 30-45 лет, дал миру хотя одну каплю алкоголя? Разве Короленко, Надсон и все нынешние драматурги не лимонад? Разве картины Репина или Шишкина кружили Вам голову? Мило, талантливо, Вы восхищаетесь и в то же время никак не можете забыть, что Вам хочется курить.
Наука и техника переживают теперь великое время, для нашего же брата это время рыхлое, кислое, скучное, сами мы кислы и скучны, и не видит этого только Стасов, которому природа дала редкую способность пьянеть даже от помоев.
Причины тут не в глупости нашей, не в бездарности и не в наглости, а в болезни, которая для художника хуже сифилиса и полового истощения. У нас нет «чего-то», это справедливо, и это значит, что поднимите подол нашей музе, и Вы увидите там плоское место.
Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие – крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдаленные – бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п. Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас.
А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше – ни тпрру ни ну… Дальше хоть плетями нас стегайте. У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь. Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником.
Болезнь это или нет – дело не в названии, но сознаться надо, что положение наше хуже губернаторского. Не знаю, что будет с нами через 10-20 лет, тогда, быть может, изменятся обстоятельства, но пока было бы опрометчиво ожидать от нас чего-нибудь действительно путного, независимо от того, талантливы мы или нет. Пишем мы машинально, только подчиняясь тому давно заведенному порядку, по которому одни служат, другие торгуют, третьи пишут…
Вы и Григорович находите, что я умен. Да, я умен по крайней мере настолько, чтобы не скрывать от себя своей болезни и не лгать себе и не прикрывать своей пустоты чужими лоскутьями вроде идей 60-х годов и т. п. Я не брошусь, как Гаршин, в пролет лестницы, но и не стану обольщать себя надеждами на лучшее будущее. Но я виноват в своей болезни, и не мне лечить себя, ибо болезнь сия, надо полагать, имеет свои скрытые от нас хорошие цели и послана недаром…
Ну-с, теперь об уме. Григорович думает, что ум может пересилить талант. Байрон был умен, как сто чертей, однако же талант его уцелел. Если мне скажут, что Икс понес чепуху оттого, что ум у него пересилил талант, или наоборот, то я скажу: это значит, что у Икса не было ни ума, ни таланта.
Я приеду и, если не прогоните, буду жить в Петербурге почти месяц. Быть может, выберусь в Финляндию. Когда приеду? Не знаю. Все зависит от того, когда напишу повесть листов в пять, чтобы весною опять не обращаться к кредиту.
Да хранит Вас небо!
Как Вы насчет Швеции и Дании?
Ваш А. Чехов.
А. С. Суворину
27 марта 1894 г. Ялта
Здравствуйте!! Вот уж почти месяц, как я живу в Ялте, в скучнейшей Ялте, в гостинице «Россия», в 39 No, а в 38 живет Ваша любимая актриса Абаринова. Погода весенняя, тепло и светло, море как море, но люди в высочайшей степени нудные, мутные, тусклые. Я сделал глупость, что весь март отдал Крыму. Надо было поехать в Киев и там удариться в созерцание святынь и хохлацкой весны.
Кашель у меня не прошел, но 5 апреля я все-таки двину на север к пенатам. Дольше оставаться здесь не могу. Да и денег нет, я взял с собою только 350 р. Если вычесть дорожные расходы туда и сюда, то останется 250 р., а на эти деньги не разъешься. Будь у меня тысяча или полторы, я бы в Париж поехал, и это было бы хорошо по многим причинам,
В общем я здоров, болен в некоторых частностях. Например, кашель, перебои сердца, геморрой. Как-то перебои сердца у меня продолжались 6 дней, непрерывно, и ощущение все время было отвратительное.
После того, как я совершенно бросил курить, у меня уже не бывает мрачного и тревожного настроения. Быть может, оттого, что я не курю, толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно, и это, конечно, несправедливо. Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что люди ковыряли мозоли, и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках.
Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6-7, и действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь же во мне что-то протестует; расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч. Но дело не в этом, не в «за и против», а в том, что так или иначе, а для меня Толстой уже уплыл, его в душе моей нет, и он вышел из меня, сказав: се оставляю дом ваш пуст. Я свободен от постоя.
Рассуждения всякие мне надоели, а таких свистунов, как Макс Нордау, я читаю просто с отвращением. Лихорадящим больным есть не хочется, но чего-то хочется, и они это свое неопределенное желание выражают так: «чего-нибудь кисленького». Так и мне хочется чего-то кисленького. И это не случайно, так как точно такое же настроение я замечаю кругом. Похоже, будто все были влюблены, разлюбили теперь и ищут новых увлечений.
Очень возможно и очень похоже на то, что русские люди опять переживут увлечение естественными науками и опять материалистическое движение будет модным. Естественные науки делают теперь чудеса, и они могут двинуться, как Мамай, на публику и покорить ее своею массою, грандиозностью. Впрочем, все сие в руне божией. А зафилософствуй – ум вскружится.
Будьте здоровы и покойны. Как Ваша голова? Болит чаще или реже прежнего? У меня стала болеть реже – оттого, что не курю.
Ваш А. Чехов.
Л. С. Мизиновой
27 марта 1894 г. Ялта
Милая Лика, спасибо Вам за письмо. Хотя Вы и пугаете в письме, что скоро умрете, хотя и дразните, что отвергнуты мной, но все-таки спасибо. Я отлично знаю, что Вы не умрете и что никто Вас не отвергал.
Я в Ялте, и мне скучно, даже весьма скучно. Здешняя, так сказать, аристократия ставит «Фауста», и я бываю на репетициях и наслаждаюсь там созерцанием целой клумбы черных, рыжих, льняных и русых головок, слушаю пение и кушаю; у начальницы женской гимназии я кушаю чебуреки и бараний бок с кашей; в благородных семействах я кушаю зеленые щи; в кондитерской я кушаю, в гостинице у себя тоже.
Ложусь я спать в 10 часов, встаю в 10 и после обеда отдыхаю, но все-таки мне скучно, милая Лика. Не потому скучно, что около меня нет «моих дам», a потому, что северная весна лучше здешней и что ни на одну минуту меня не покидает мысль, что я должен, обязан писать. Писать, писать и писать. Я того мнения, что истинное счастье невозможно без праздности. Мой идеал; быть праздным и любить полную девушку. Для меня высшее наслаждение ходить или сидеть и ничего не делать; любимое мое занятие – собирать то, что не нужно (листки, солому и проч.), и делать бесполезное. Между тем я литератор и должен писать даже здесь, в Ялте.
Милая Лика, когда из Вас выйдет большая певица и Вам дадут хорошее жалованье, то подайте мне милостыню: жените меня на себе и кормите меня на свой счет, чтобы я мог ничего не делать. Если же Вы в самом деле умрете, то пусть это сделает Варя Эберлей, которую я, как Вам известно, люблю. Я до такой степени измочалился постоянными мыслями об обязательной, неизбежной работе, что вот уже неделя, как меня безостановочно мучают перебои сердца. Отвратительное ощущение.
Свою лисью шубу я продал за 20 рублей! Стоит она 60 руб., но так как из нее уже вылезло меху на 40 р., то 20 р.– цена не дешевая. Крыжовник здесь еще не поспел, но тепло, светло, деревья распускаются, море смотрит по-летнему, девицы жаждут чувств, но север все-таки лучше русского юга, по крайней мере весною. У нас природа грустнее, лиричнее, левитанистее, здесь же она – ни то ни се, точно хорошие, звучные, но холодные стихи. Благодаря перебоям, я уже неделю не пью вина, и от этого здешняя обстановка кажется мне еще беднее. Как-то Вы в Париже? Что французы? Нравятся? Ну что ж, валяйте.
Миров давал здесь концерт и получил чистого дохода 150 рублей. Ревел, как белуга, но успех имел громадный. Ужасно жалею я, что не учился петь; я тоже мог бы реветь, так как горло мое изобилует хрипящими элементами и октава у меня, говорят, настоящая. Имел бы заработок и успех у дам.
В июне не я приеду в Париж, а Вы в Мелихово; Вас погонит тоска по родине. Без того, чтоб раз поехать в Россию хотя на день, дело не обойдется. Вы столкуйтесь с Потапенко. Летом он тоже поедет в Россию. С ним дорога обойдется дешевле. Пусть он купит билет, а Вы забудьте ему заплатить (Вам это не впервой). Но если Вы не приедете, то приеду я в Париж. Но я убежден, что Вы приедете. Трудно допустить, чтобы Вы не повидались с дедушкой Саблиным.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.