Электронная библиотека » Антон Понизовский » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Тебя все ждут"


  • Текст добавлен: 19 июня 2023, 09:21


Автор книги: Антон Понизовский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
10

Я в дедушкиной квартире. Раннее летнее утро. Мне восемь лет… семь? Я один в ванной комнате. Приоткрыто окно. Наверное, оно было открыто всю ночь, в ванной холодно. Может быть, ещё не лето, а конец мая, ночи ещё холодные. За окном много листьев (квартира на высоком втором этаже). Листья шевелятся на ветру. Снизу тёмные, сверху поблёскивают на солнце. Тёмное солнце, как бывает именно ранним утром. Я сижу на большом унитазе, он сначала холодный, потом ничего – но если поёрзать, сдвинуться с нагретого места, то снова холодно. Я сижу осторожно, боюсь провалиться, унитаз слишком большой: да, наверно, мне не больше семи – и в то же время не меньше пяти-шести лет, иначе не было бы никакой взрослой ванной, а был бы детский горшок под кроватью. Может быть, я забыл опустить пластмассовое сиденье (в детстве всегда забывал) и сижу попой на голом фаянсе.

Вдруг я вижу: рядом со мной на кафеле, на стене – мерцающая разноцветная ленточка, фиолетовая, голубая… Она сминается и разглаживается, как гусеница, бледнеет, почти исчезает, потом наливается светом, становится яркой, горит, голубая, зелёная, радужная… Перемигнула, пропала и появилась. Это мерцание и шевеление как-то связано с шевелением и шуршанием листьев.

Ленточка небольшая, с полпальца, но совершенно волшебная. Это чудо.

Края нечёткие, немного смазанные, растушёванные. Они шевелятся под шум ветра и веток, как гусеница шевелит множеством волосков.

В ванной темнеет – и она гаснет. Светлеет – и гусеница появляется снова, уже чуть ближе к границе кафельной плитки, как будто немного переползла. Я чувствую, что существует какая-то связь между гусеницей и солнцем, и листьями за окном… С трудом отрываю взгляд от гусеницы, поворачиваюсь к окну – и на краю зеркала, которое висит над раковиной, вижу огненный перелив: огненно-синий, огненно-фиолетовый, драгоценный, алмазный. В грани зеркала преломляется солнце.

Если голову наклонить, цвет меняется: как бы вылупливается (вылупляется?), искрами проступает и расцветает малиновый, перетекает обратно в синий… Синий – самый сплошной, самый яркий, как дедушкин лазурит.

Тени листьев беззвучно нашёптывают, свет тускнеет… Ещё минута – и больше сияния нет. Гусеницы тоже нет. Но внутри сохраняется обещание счастья. Уверенность, что вот-вот, не сегодня-завтра случится что-то волшебное, невероятное…

* * *

Не помню, чтоб я кому-то рассказывал про алмазную гусеницу. Я не пытался её снова подкараулить. Да если бы и пытался – вряд ли у меня были шансы. Слишком много условий должно было совпасть: время года и время суток; угол, под которым солнечный луч падал в зеркало; нужный просвет между листьями; ветер, чтобы листья зашевелились… Но этот радужный, райский отсвет долго окрашивал мои мечты. Сколько я себя помню, всегда был уверен, что моя жизнь – может быть, не сейчас, а чуть позже – но обязательно засверкает, как фейерверк, станет сплошным лучезарным праздником и триумфом.

Сейчас-то я понимаю, что в детстве и в юности мою жизнь и впрямь трудно было назвать заурядной. Как вы уже знаете, когда мне было семь лет, я играл в «Счастливом принце», вместе с И. С. Саввиной и И. М. Смоктуновским. Смоктуновский был Профессором Птичьих Наук – правда, он вышел всего несколько раз, хотя в программках его всегда писали первым составом. Если честно, я его почти не помню. А вот Ию Сергеевну Саввину помню прекрасно. Она играла мою маму, швею. Я был опасно болен (по роли). Перед спектаклем мне мазали щёки блестящим гримом, мочили, встрёпывали и пшикали лаком волосы, меня всё это веселило и возбуждало. На сцене я очень долго (на самом деле минуты две) неподвижно лежал в постели, потом приподнимался и слабым голосом просил у матери апельсинов. За кулисами ждал, когда спектакль кончится, мы с Ией Сергеевной пойдём кланяться и весь громадный зал будет нам аплодировать.

Потом играл в «Сказке о потерянном времени» – на другой сцене, на улице Москвина – красное здание вроде боярских палат, в детстве оно казалось мне сказочным.

Меня сняли в нескольких «Ералашах», в парочке телефильмов, в одном кинофильме: посреди школьного года меня снимали с уроков, и, торжествуя, я ехал со съёмочной группой на поезде в Ярославль. Зарабатывал деньги – свои собственные тысячи рублей! – непонятно было, как и куда столько денег потратить. Была премьера в Доме актёра, тоже все хлопали, меня выталкивали вперёд…

После школы я поступил на курс Пауля Целмса. Говорят, что такого конкурса в Школе-студии не было никогда, ни до, ни после. Все, кто сдавал со мной вместе, тряслись… Не могу сказать, что я был совершенно спокоен – конечно, немножко нервничал тоже, – но в глубине души был уверен, что поступлю, как могло быть иначе?

Здесь, во МХАТе, играли дедушка и отец (отец – недолго). Дедушкина квартира была в мхатовском доме. От Школы-студии сорок шагов до подземного перехода к Центральному телеграфу, двести шагов вверх по Тверской (я вслед за дедушкой называл её «улицей Горького», бравируя своей исконной московскостью), налево в арку с колоннами и – через дом – наша дверь с мемориальными досками. Во всех остальных, обычных домах были «подъезды», а в дедушкином – «парадное», гулкое и прохладное, как меловая пещера…

Сама квартира – тоже прохладная, в детстве казавшаяся огромной, – на самом деле, три комнаты, но высокие потолки, коридор с ковровой дорожкой, белые двери с замками, в каждом замке торчал ключ, в юности было очень удобно уединяться с барышнями.

Однокурсники жили у меня неделями и месяцами, в каждой комнате по парочке или по две, причём сочетания постоянно менялись – театральный вуз, «все со всеми», свободные нравы, ещё и нарочно играли в эту свободу… Будущие актёры, актрисы, раскованные, специально отобранные, в том числе по экстерьеру…

Я любил выйти хозяином-барином в дедушкиной домашней куртке с узорными петельками, Машка её называла «шлафрок», хотя и неправильно – шлафрок длинный, а курточка была короткая, чуть ниже пояса, но всё равно уютнейшая и теплейшая, и смотрелась неотразимо, особенно если после этюда вовремя не вернуть в костюмерную рубашку с каким-нибудь кружевным жабо…

Но главное было, как я сейчас понимаю, – не курточка, и не сказочная квартира, и даже не золотые кудри, не внешность. Главной была небрежная лёгкость, уверенность, что всё в жизни сложится само собой, как на студенческой сцене, – всё, над чем мои однокурсники и однокурсницы бились, я угадывал инстинктивно: где свет; как вовремя оказаться на точке; какой стороной повернуться; где надо громче, где наоборот; где нужен жест, а где достаточно взгляда; где пауза… Мне даже бывало немного досадно, что с однокурсниками Целмс возился, по косточкам разбирал, а мне только бросал иногда: «подсуши», или «шире», или «острее», – и это давало новый повод для гордости, потому что сокурсники и сокурсницы поначалу не считывали этот актёрский жаргон, а мы с мастером разговаривали на равных.

Только, помню, однажды Пауль Максович дал мне какое-то указание, я ответил:

– Легко!

А Целмс чуть-чуть ухмыльнулся – так, как это делают старики и прибалты – как бы внутрь себя, – и проговорил с запинающимся акцентом:

– Немно-ош-шко сли-иш-шком лех-ко-о…

Акцент был напускной: Целмс говорил по-русски практически идеально, а акцент включал по желанию, чтобы, например, выиграть время, прикинувшись иностранцем, с которого взят-т-тки глат-т-тки, – или, как со мной в тот раз, поставить насмешливые кавычки. Тогда эта его реплика, брошенная вскользь, показалась пустячной, смахнуть и побежать дальше – к друзьям, к барышням, к Машке…

Машка впервые нарисовалась в моей квартире на Брюсовом, когда я учился на втором курсе, а она только что поступила – в другой театральный институт, в Щуку. Мне было уже девятнадцать, а ей семнадцать. Но с ней я не чувствовал себя старшим. Наоборот, она мне казалась такой чёткой, острой: она была – линия, стержень, а я – растушёвка вокруг… Это теперь я понимаю, что она была маленькой девочкой и смертельно боялась, что я её брошу, поэтому надо было опередить: сразу поставила мне условие – мы оба свободны, никогда друг друга не ограничиваем. А я что? Я пожалуйста… Хотя с ней всегда было в десять раз интереснее, ярче, безумнее… Не буду вдаваться в детали, вам, наверно, и не полагается… Ну вот, сравнительно безобидное: целоваться посреди улицы Горького, ночью, когда машины несутся, – не на разделительной полосе, а прямо посередине проезжей части, и только слышать затылком и чувствовать животом налетающие и пролетающие машины, ветер от них и яростные гудки, – потом бежать домой, в пустую квартиру, и сорок метров не добежать, а прямо тут, в скверике за КДА[5]5
  По всей вероятности, А. имеет в виду Кооперативный дом артистов (Брюсов пер., 12) – не путать с Домом артистов МХАТ (Брюсов пер., 17), в котором жил сам рассказчик.


[Закрыть]

Нет, видите, безобидно про Машку не получается.

При том что физически она была очень маленькая и тоненькая, она как будто дышала в несколько раз глубже, чем все остальные люди. И я должен был соответствовать. Когда она выдыхала, я должен был из последних сил расширяться, становясь больше, чем я был на самом деле, чтобы вобрать её в себя, её жадные, неумеренные ожидания, ни на чём не основанные обиды, несбыточные мечты. Когда она вдыхала, я должен был найти в себе достаточно содержания, сил, любви, чтобы наполнить её. Это меня изматывало. И всё-таки только с ней я чувствовал, что живу в полную силу, что я настоящий.

Однажды утром – тоже был май, конец третьего курса, мы с Машкой делали вид, что готовимся к сессии, она заснула под утро, я пошёл в ванную – и вдруг снова увидел алмазную гусеницу! Не на кафеле сбоку, как в прошлый раз, а прямо на белой поднятой крышке сиденья. Бросился как сумасшедший, разбудил ничего не понимавшую Машку, вытащил из постели, Машка ругалась, брыкалась… но гусеница уже исчезла.

11

Эх, думаю я сейчас, эх… Встретиться бы нам с ней хотя бы на несколько лет попозже… А потом обрываю себя: ну и что? Жить с Машкой семейной жизнью – так же несбыточно, как пришпилить ту гусеницу.

У Машки была отвратительная манера: она пропадала. Допустим, мы вместе в гостях, я вышел в соседнюю комнату, заговорил на минуту с посторонней барышней, возвращаюсь – где Маша? Ушла. Ни скандалов, ни выяснения отношений, просто исчезла. Поначалу я каждый раз ощущал очень сильную горечь. Гадал: взревновала? Обиделась? Когда вернётся? Вернётся ли вообще? Могла пропасть на день, могла – на две недели, на три. Потом появлялась, без объяснений, как ни в чём не бывало, и снова нас закручивала карусель.

Чего она добивалась этими исчезновениями? Давала понять, как она мне нужна? Или что-то доказывала себе самой? Кто поймёт, что в голове у семнадцати-восемнадцати-девятнадцатилетней девицы – тем более у актрисы… Да, думаю, она испытывала на прочность меня и себя, провоцировала, ранила себя (в том числе натурально, физически)… и однажды действительно не вернулась.

Написал и вижу: звучит трагично. Нет, все остались живы-здоровы, я женился, она вышла замуж. Но иногда всё-таки думаю: если бы тогда знать…

Слишком много всего важного происходило одновременно. Я снялся в кино, в сериале; моя фамилия стояла в титрах шестой-седьмой, зато сериал крутили по НТВ, меня узнавали на улице. Я чувствовал, что вот-вот распахнутся ворота славы – большой, безбрежной… В самый неподходящий момент залетела Маринка – одна из барышень, с которыми я (вполне себе с удовольствием) выполнял нашу с Машкой договорённость про свободные отношения… Меня позвали сниматься ещё, и на последнем курсе пришлось пропустить довольно много занятий. Целмс выказывал недовольство, я был уверен, что он бухтит просто так, для порядка, – как вдруг в дипломном спектакле он не дал мне главную роль.

Я не обиделся, не разозлился (я вообще не обидчивый и не злой), просто было искреннее удивление: кто же лучше меня? Дуболом Великопольский? Невнятный Камиль? Я, как красивая, гладкая, с детства натренированная лошадка с золотой гривой, с первого курса шёл размеренной рысью, помахивая хвостом, на пять корпусов впереди, на четыре, на три… А мои однокурсники, как стреноженные жеребята, метались, падали, ошибались, не могли выучить текст, пережимали эмоции, недожимали, но однажды всё-таки раздирали эти свои внутренние верёвки и в пене, в пыли вырывались, мчались вдогонку, росли – а я бежал той же ленивой рысцой и к четвёртому кругу оказался – не последним, конечно, но в середнячках.

Даже когда Целмс не взял меня в свой театр (взял полкурса: Камиля взял, Алку взял! – правда, помрежем, а не актрисой, – а меня нет), это было уже посерьёзнее и побольнее, чем второстепенная роль в дипломном спектакле, – но даже тогда не было ощущения, что космический светофор, до сих пор неизменно горевший зелёным, переключился – может, ещё не на красный тотальный облом, но на жёлтое предупреждение.

Нет-нет, я по-прежнему верил, что мир неизменно будет меня встречать приветственным рёвом, осыпать алыми лепестками, как в «Гладиаторе»… Вы смотрели это кино? Ридли Скотт. В юности я пересматривал раз пятнадцать. Когда гладиаторы поднимались по лестнице из подземелья и выходили на яркий солнечный свет, на арену, – с трибун на них сыпались маковые лепестки.

Пара знакомых выпускников продюсерского факультета пригласили меня в качестве главной звезды: мы должны были устроить переворот в театральном искусстве и в бизнесе – не «режиссёрский» театр, а «актёрский». Главный в театре – актёр. То бишь я. Репертуар подбирается под актёра. Что хочешь играть? Я выбрал Оскара Уайльда: остроумие, лёгкость, изысканная небрежность. Пожалуйста, вуаля! «Театр Оскара Уайльда», наскоро репетируем «Идеального мужа» – и на гастроли, немедленно, перед нами Россия, а там маячит и Голливуд… В это же время меня позвали в театр на Малой Бронной, я даже не стал отвечать.

Сейка родился, когда я был на гастролях – кажется, в Череповце. За пару месяцев перед этим мы расписались с Мариной. Я сейчас вспоминаю те времена – у меня было странное, непонятно откуда возникшее, но упорное убеждение: настоящая жизнь впереди, она ещё не началась. Всё вокруг – это только примерка, пристрелка. Поэтому, в сущности, какая разница: эта жена или какая-нибудь другая? В конце концов, жена ничему не мешает…

Роды были тяжёлые, с Мариной случилась так называемая послеродовая депрессия. К этому времени мы уже жили в Беляево, квартиры в Брюсовом переулке не стало – то есть физически она, конечно, была и до сих пор существует, но в ней давным-давно живут чужие люди… даже, кажется, не живут, а сдают через эрбиэнби.

Спустя год гастролей по захолустьям до меня наконец дошло, что «актёрский театр», о котором столько было говорено за коньяком, – обыкновенная антреприза, причём плохая. Денежный дождик поморосил и иссяк. Продюсеры переругались, один ушёл, с оставшимся мы превратили «Театр Оскара Уайльда» в «Театр Бернарда Шоу», не помогло: вся затея заглохла.

Выяснилось, что с маленьким ребёнком деньги нужны очень даже немаленькие – и, главное, они нужны беспрерывно. Ни на Малую Бронную, ни в какой другой театр из первой двадцатки, тридцатки никто меня больше не приглашал – да если бы и пригласили, оклады в театрах были совсем ничтожные, тем более у начинающих-молодых. Пришлось хватать всякие подработки – тогда, кстати, впервые и появилась озвучка в Останкино. Но казалось, ещё ничего не потеряно, только месяц-другой перебиться, а там…

* * *

Прошло пятнадцать лет.

Пухлый Камиль с ножками иксиком (называется «вальгус») уже сыграл Яго и Ленина, у него куча премий и пятикомнатная квартира на Шелепихе с Москварикой и стеклянным синим куполом под окном – а я озвучиваю про птичек. Взяли в мыльную оперу, на галеры – я счастлив. Предел мечтаний: чтобы не выгнали, протянуть хотя бы два месяца, испытательный срок.

Почему так сложилось? Вернее, наоборот, не сложилось… Ни с работой, ни, что называется, с личной жизнью. Что-то было в самом начале, и нежность, и что-то такое неуловимое, человеческое… всё прошло.

В какое время я ни возвращаюсь домой, я точно знаю, что делает моя жена. Она разговаривает по телефону. В четыре часа ночи – легко. В четыре часа дня (если уже проснулась) – пожалуйста. Разговаривает и одновременно курит.

О чём можно говорить столько времени, столько лет? Разумеется, о себе. О своём таланте и о своей блестящей карьере, которой она пожертвовала, чтобы «варить мужу борщи». Это цитата.

Клянусь на Библии или на чём у вас принято: за шестнадцать лет совместной жизни Марина сварила мне один (прописью: один) борщ. Если это можно было назвать борщом.

В общем, если вы спросите: может ли быть что-то хуже жены-актрисы – я вам отвечу…

Да! Может!

Это жена – невостребованная актриса.

Любое, самое рядовое домашнее действие превращается в подвиг. Допустим, уборка. Вы понимаете: просто пропылесосить, там, вытереть пыль – это пошло. Если уборка – так уж тотальная, генеральная! Надо к ней подготовиться, подобрать соответствующий костюм, повязать косынку в стиле пятидесятых годов («пин-ап»), засучить рукава (буквально), сорок минут повозить тряпкой грязь (не прекращая при этом курить и разговаривать по телефону, прижав трубку плечом) – и потом слечь на месяц с мигренью.

Ясно, что подвиг совершается по вдохновению, а не по плану. Уборка у нас в квартире бывает пару раз в год. В остальное время всё грязное, липкое, по углам хлопья пыли.

Едим мы пиццу – первую в списке, – где только кетчуп и чуть-чуть сыра. Иногда суши – тоже которые подешевле. Готовые, из коробок. Всё равно получается втрое дороже, чем если бы кто-то готовил, – но готовить у нас в семье некому.

Когда мы с Мариной ругаемся, Сейка уходит к себе и закрывается на задвижку. В доме есть два устройства, которые он самостоятельно оборудовал: это задвижка и стационарный компьютер. Щеколду купил на карманные деньги, сам просверлил дырки и сам привинтил. К компьютеру тоже что-то приделывает постоянно. Плюс я ему отдал свой старый ноутбук. Лет, наверное, с десяти бóльшая часть его жизни, нам непонятная и недоступная, спрятана внутри компьютера, как сказочная иголка. Может, они теперь все такие… Но мне жалко, что он вживую почти не общается со своими ровесниками, не гуляет, сидит в душной комнате целый день. Вещь в себе, чёрный ящик.

Когда я думаю про Сей Сеича, у меня в пищеводе, над диафрагмой, появляется сгусток или комок. Царапают изнутри какие-то затвердевшие складки, жёсткие и сухие.

В прошлом апреле у него нашли эту штуку в крови. Не знаю, жалуется ли он Марине – мне не пожаловался ни разу, хотя его и тошнило после лекарств, и слабость была, – только мрачнел, замолкал, уходил в свою комнату. Мне кажется, он стесняется, что заболел.

По идее, болезнь могла бы нас сблизить с ним и с Мариной – но нет. Наоборот, отдалила. Я стал бывать дома ещё реже, приходить ещё позже. На переливания с ним всегда моталась Марина. Вроде это было логично – она-то сидела дома, а я зарабатывал: когда не был занят в спектаклях, ездил с программами от филармонии, с антрепризами, брал озвучания… И в то же время чувствовал, что эта возня, мельтешня ничего не меняет, как оторвавшаяся спиралька у старой лампочки, которая уже не светит, не греет, а только трясётся, качается, быстро-быстро, бессмысленно, бесполезно, туда-сюда…

– Эй, не спите, не спите! – встряхнула меня гримёрша. – Алексей! Сядьте прямо, пожалуйста. Погримасничайте, пошевелите мимикой, чтоб силикон отошёл.

Подсунула сзади к шее холодное (ножницы), что-то отстригла – но я всё равно не до конца вернулся в реальность, наполовину был в своих мыслях. Стало светлее, и, наконец, от лица отлепили резиновую нашлёпку.

– Ну вот и всё! Смотрите, это вы изнутри.

Внутри нашлёпки была видна выемка в форме носа, выемка подбородка – было похоже на негатив фотографии. Мне показалось: с кого угодно другого можно было бы сделать слепок – получилось бы то же самое.

Из трёх стульев рядом со мной один был пуст. Ольги не было. Борис Васильевич, бледный, держал в обеих руках кружку с чаем и время от времени отпивал, глядя перед собой невидящими глазами.

Маменька сидела со сплошь забинтованной головой, только с чёрными прорезями для носа. На коленях у неё был листочек, покрытый каракулями. Она стала двигать рукой и мычать.

– Сейчас, ещё… – Гримёрша посмотрела на часы. – А, всё, всё, снимаем, уже снимаем…

Зигзагом разрезала сзади резину, стащила с маменьки толстую маску.

– Уф-ф! С того света вернулась!.. Ну что, Борьк? Прошла лента видений? Туннель видел? Свет?

– Ох, Люська, когда ж ты заткнёшься, – сказал Жуков тихо и с отвращением.

– Какие мы нежные. Какие мы впечатлительные…

Ничего не получится, думал я. Какая «любовь и нежность»? Он её презирает, она его ненавидит – за успешность, за то, что женат на женщине вдвое моложе её…

И вообще, что за нелепое сооружение – без операторов, без режиссёров?.. Всё это высосано из пальца, беспочвенно, рыхло, как тот «актёрский театр», всё это не взлетит. Не получится, потому что со мной ничего уже получиться не может. Хорошо, шоураннеры этого ещё не знают: шарахались бы от меня как от прокажённого, вместо того чтобы звать на «центральную роль».

Только бы дотянуть испытательный срок. Не погружаясь, не тратясь… Вот как Семён, – думал я, когда он вёз меня назад в комнату, – терпеть не может лишней работы, зато зубоскалит, живёт минутой, доволен…

Следующие десять дней я провёл будто бы в полусне. Ждал вечера, когда можно будет забиться под свежее, пахнущее пряником одеяло, выпрямить ноги, затекшие за день, подвигать ими и, засыпая, увидеть радужное ожерелье на аккуратной Оленькиной груди.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации