Текст книги "Тридевять земель"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
И ещё сказал Гриша:
– Раньше, в прошлые века, да ещё совсем недавно, по меркам истории, человек ощущал себя сотрудником божьим. Мир представлялся этому сотруднику и совершенным, и в то же время – нет. И задачу свою, смысл жизни своей видел он в том, чтобы усовершенствовать то, что оставил Бог на его долю. Теперь не то. Люди словно бы опустили руки, а в России особенно. Может быть, та лучшая часть их душ, которая ещё не отмерла, и осознаёт пагубу, но старается заглушить это сознание всё новыми удовольствиями, тупыми развлечениями. Избегать страданий. Ну, сам посуди: ведь всё у нас не всерьёз. Нет помощи – есть благотворительность. Не добрый, а позитивный. Не творческий, а креативный. Не хороший, а эффективный… А что – прикольно, – сощурился Гриша, как бы любуясь составленными им парами, и тут же сам себя поправил: – Точнее, забавно.
* * *
– Милостивые государи! – говорил с кафедры профессор Сорокин. – Всем нам известно воззрение Гоббса, согласно которому естественное состояние общества есть вражда, bellum omnium contra omnes. С этим взглядом связываются некоторые системы права. В высшей степени любопытно, что идеи, раз зародившись, не исчезают вовсе, а продолжают существовать как бы в скрытом состоянии и при благоприятных обстоятельствах оживают вновь. Спросим себя, что нового сказал Гоббс, если в известном всем платоновском диалоге «Горгий» ученик софистов Калликл рассуждает следующим образом: «Я думаю, – говорит он, – что установляющие законы – слабые люди, которые составляют большинство. Они установляют законы ради себя и своей выгоды и в этих видах они воздают хвалу и произносят порицания. Для устрашения тех, кто более силён и кто может иметь более, и чтобы не дать им преобладания, они говорят, что постыдно и несправедливо иметь более других, и что несправедливость и состоит именно в том, чтобы домогаться преобладания над другими. Сами же они, я думаю, довольствуются равенством, будучи ничтожнее. Поэтому-то по закону считается несправедливым и постыдным иметь более, чем имеет большинство, и это называют совершать несправедливость. Меж тем справедливое по природе в том и состоит, чтобы всё достояние слабейших и худших принадлежало сильнейшим и лучшим».
Весь нравственный мир есть продукт истории и человеческого творчества. "История мать морали", – так звучит крылатая фраза Иеринга. Он не очень доверяет существованию таких эпох в праве, когда юридические понятия выделялись сами собой как готовые результаты непосредственного народного сознания. Под его блестящим пером перед нами проходят картины личной деятельной воли, военного строя, договорных форм, сознательной, рассчитанной деятельности людей как главных факторов развития права. Но он не хочет знать скрытых органических процессов праворазвития. Всё, что в высшем смысле есть в нас, взято из истории и сводится к ней, утверждает другой выдающийся его соотечественник – фон Гарнак, разумеется, прилагая свое суждение только к тому, что оставило в ней результаты и продолжает действовать по сей день.
Начать с того, что полное отрицание задатков нравственности в человеке едва ли способно продвинуть нас в понимании сложной и трудной проблемы возникновения морали и права. Мысль, что нравственность выросла из ничего, на сухой почве эгоистических стремлений, является такой же крайностью, как и утверждение, будто бы человек получил от природы готовые нравственные понятия. Не говорил ли сам Иеринг, что и животным знакомы мотивы сохранения рода, не сводящиеся к самосохранению? И не настаивал ли он в начале своего сочинения на несводимости к эгоизму самоотречения? С другой стороны, принцип общественной пользы, внося видимую простоту в нравственные вопросы, упускал, однако, из виду возможность конфликтов общего блага и требований личности – конфликтов, в которых нравственное чувство наше далеко не всегда становится на сторону общества.
Согласно позднейшим воззрениям Иеринга, право является не столько результатом столкновения различных целей, сколько продуктом соединения их в одну общую цель. Понятие нравственного сводится здесь к понятию целесообразного. Между тем, как ни справедлива была мысль о необходимости сочетания частных сил для произведения общего действия, полное согласие их остается недостижимым. Как известно, Иеринг не успел докончить своего сочинения и издать третий его том, в котором он хотел продолжить анализ этических начал. Быть может, мы нашли бы здесь новые видоизменения его взглядов. В том виде, в каком они доступны нашему изучению, эти взгляды всегда будут оставлять место для сомнений и недоразумений и неизбежно вызывать те упрёки, которые обыкновенно делаются против утилитаризма.
Если Иеринг развил преимущественно взгляд на право как необходимое примирение общественных элементов для их социального общения, то Меркель сосредоточил своё внимание на известной их дисгармонии, которая является естественным последствием индивидуальных различий. Право, по его мнению, есть прежде всего результат перемирия частных сил, и сообразно с этим имеет характер компромисса. Прогресс в области общественной организации не затрагивает этого характера права. Правда, вместо насильственных переворотов он создает новое средство к изменению существующего в виде мирных реформ, но и здесь определяющим моментом остается соотношение силы. На место войны выступает борьба партий, в которой решение склоняется на долю стороны более сильной. За партийной же борьбой вырисовывается призрак гражданской войны, которая может быть вызвана продолжительным игнорированием могущественных факторов. В организованном государстве устроено, конечно, так, чтобы ход вещей не зависел исключительно и безусловно от того или иного соотношения сил. Нейтральные инстанции обнаруживают здесь своё влияние и стремятся исходить из точек зрения, лежащих вне борьбы партий. Однако о полном отрицании партийных сил не может идти речи, и коренные реформы всегда будут совершаться в духе более могущественных партийных движений.
Но если право никогда не может освободиться от союза с силой, то заслуживает ли оно того уважения, с каким мы относимся к его предписаниям? Как приходит оно в связь с нравственностью, в которую мы постоянно его ставим? Ответ Меркеля на эти вопросы чрезвычайно характерен: право уже само по себе помимо нравственной квалификации обладает присущим ему значением. Из этой мысли вытекает следующая, а именно, что любой юридический порядок имеет значение мирного договора, независимо от того, в какой форме он осуществляется. Такова главнейшая функция права. Оно может, конечно, обнаруживать принадлежащее ему чувство нейтральности и отдавать преимущество качеству силы над её количеством, сообщая перевес более слабому, но лучшему делу. Но это преимущество всегда будет искусственным, потому что предпочтение, неизбежно оказываемое правом силе, имеет за себя и некоторые нравственные основания. Уважение, с которым мы относимся к проявлениям выдающейся силы, стоит в связи со значением её в борьбе за существование, с её способностью удовлетворять потребностям масс в руководстве. Далее, в борьбе народов и партий более сильная сторона не случайно оказывается лучшей морально. Большая сила указывает или на более существенные интересы, которые способствуют развитию большей энергии, или на интересы большего числа лиц, – моменты важные и с точки зрения распределительной справедливости. Затем успешно действующая сила свидетельствует уже этим о присутствии в ней нравственных качеств. Никогда народы не совершали великих подвигов без духа преданности, самоограничения и подчинения со стороны граждан, без воодушевления их в пользу общего дела, без нравственного мужества. Наконец, если перевес моральной силы составляет в борьбе условие успеха, то с другой стороны исход борьбы имеет влияние на развитие этой силы.
Иначе, в государстве, как и в природе, сила создает право. Разум человека устанавливает правила общежития согласно требованиям времени. Кто победил, тот и прав, потому что он, стало быть, угадал требования своих современников.
Справедливость и право, продолжает уже Меркель, которые совершенно игнорировали бы значение силы, оказывали бы этим вредное влияние на развитие моральной энергии в обществе. Ибо развитие это совершается при напряжении всех, в том числе и нравственных сил, при обнаружении их не только в качественно хороших, но и в количественно могущественных проявлениях. Таким образом, зависимость права от победоносной силы знаменует собой не пожертвование лучшего дела, то есть дела более благородных сил, а напротив, его усиление.
Стоит ли говорить, что вся эта историко-общественная теория оставляет место для серьёзных сомнений. Прежде всего, несомненно, что сила могущественных партий всегда влияла на законодательство, и нравственному требованию, которое имеет за собой лишь слабое меньшинство, не легко добиться признания. Однако это положение далеко не имеет безусловного характера. Справедливость есть сама по себе сила, и торжество её на земле зависит не от одного сосредоточения власти в руках нейтральных инстанций, как думает, по-видимому, Меркель, но и от присущей ей способности овладевать сердцами людей и пробивать себе дорогу, несмотря на препятствия. Поэтому она имеет свойство усиливать факторы, с ней соединяющиеся. Перед сознанием справедливости государственных реформ, предпринимаемых в пользу слабых, должны бывают иногда склоняться и могущественные партии. Из этого сознания государственная власть, равно как и заинтересованные стороны, могут черпать сильнейшие стимулы при осуществлении своих планов. За примерами далеко ходить не надо – освобождение крестьян, свершившееся почти на наших глазах вопреки всем известной могущественной партии, ярче всего иллюстрирует высказанные только что соображения. Точно так же не можем мы согласиться с утверждением Меркеля, будто бы зависимость права от победоносной силы знаменует собой укрепление дела победоносных сил. Побеждают и гунны, и авары, и монголы, и орды Тамерлана. Энергия в борьбе и торжество над противником могут оказаться и на стороне неправого дела. Эгоистические интересы возбуждают энергию не менее, чем благородные стремления. И в иных случаях зависимость права от победоносной силы может действительно оказаться пожертвованием лучшего дела. В этих рассуждениях Меркель, по-видимому, выступает наследником Иеринга, который считал результаты развития, достигнутые человечеством, настолько неизбежными, что если бы, по его словам, история возобновлялась сотню и тысячу раз, люди всегда приходили бы к тому же пункту, на котором мы находим их теперь. Ещё Спиноза говорил, что человек не свободен, так как он может делать только то, что необходимо вытекает из его природы. Но следует ли из этого, что из природы человека необходимо вытекает только зло? То вечное и бесконечное существо, которое мы называем Богом, или природой, действует по такой же необходимости, по какой оно существует.
Новейшая философская мысль поддерживает подобные взгляды. В последнее время, утверждает, например, Паульсен, эволюционная философия приходит к такому воззрению: известный жизненный тип и его проявление в деятельности есть фактически цель всякой жизни и всякого стремления.
Нетрудно видеть, что подобные взгляды в значительной степени, а, пожалуй, и полностью отрицают в человеке свободу воли.
Пухта говорит в своей "Энциклопедии права", что эти попытки пользуются известной популярностью у тех, которые привыкли ставить разум выше всех других человеческих сил, довольствуясь в одном лишь этом видеть себя выше животных и не желая стать на ступень, ведущую к более высоким сферам. И так действительно случилось, что отождествляли доброе с разумным, неразумное со злом и усматривали в разуме принцип свободы, не обращая внимание на лежащее в этом утверждении противоречие. Если зло есть неразумное, то свобода, носящая в себе возможность злого, не может быть выведена из разума, исключающего понятие зла, точно так же и наоборот: согласно требованию разума доброе должно бы было совершаться необходимо. Требование же, чтобы доброе совершалось посредством свободы, не исключающей возможности злого, противоречит разуму. Разум не есть принцип свободы, а, напротив, элемент, противоположный свободе, и таковым являлся искони, ибо свобода без морали невозможна.
Разумно только необходимое; поэтому философия, имеющая в виду только "постижение разумного", как определяет естественное право Гегель, неминуемо должна отречься от постижения свободы. И если она для спасения своей универсальности всё действительное включает в круг разумного, подразумевая, что всё, что разумно, то действительно, и что действительно, то разумно, то есть необходимо, то она лишает нас свободы, которую этим самым признаёт недействительной. Философы, выводящие право из разума, находятся вне своего предмета. Они или вовсе не доходят до понятия права, или доходят, делая скачки. Аксиденция ни в коей мере не может претендовать на звание основополагающего закона истории. В истории есть неизбежное, а есть только возможное, и история права в особенности способна служить тому доказательством.
* * *
Михаил отправился в Ягодное в первых числах июля. Он специально выехал в воскресенье, чтобы не споткнуться о выходные, и одолел дорогу в семь часов, что считалось результатом средним. Ещё с Нового года, когда искал ложку, а может быть, с самого того момента, когда они с Людкой неожиданно встретились в отделе кадастровой палаты, образ её запечатлелся и всё более властно располагался в его душе. Однажды им овладело неистребимое желание позвонить ей. Во время встречи в Сараях они не обменялись телефонами, но номер можно было узнать. «Но зачем, – спрашивал он себя. – Для чего? В самом деле. Что я ей скажу? Как это всё будет странно, нелепо выглядеть». В памяти его она оставалась девочкой, подружкой детства, но вот он встретил женщину, и непредвиденным образом она взволновала его, и зов плоти, владевший им, угрожал осквернить самые чистые воспоминания жизни. "Мало ли женщин я знал? – старался унять он свою страсть этим вопросом, взывающим к разуму, но, дивясь себе, глядя на себя словно бы со стороны, всё-таки отправился к Марье Николаевне.
– Людмила-то не приезжала? – осторожно, между прочим, спросил он.
– Приедет, – заверила Марья Николаевна, ничего не почуяв. – Звонила она Тоне, сказала, что приедет. Она своих-то ребят отправила в Анапу, в детский лагерь. Двое у неё – мальчик старший и девочка ещё… А вот ты видишь, – добавила она, помолчав, – в социальной службе она работает. Как же это называется? Я и не знаю. – И, отчаявшись вспомнить точное название учреждения, вздохнула в досаде.
– Это в Рязани? – спросил Михаил, хотя уже прекрасно об этом знал.
– Там, там, – кивала головой Марья Николаевна и тут же мысль её перескакивала на другое. – По телевизору-то что говорят, – приговаривала она. – Америке нас хотят продать. Говорят, грузины эти всё устроили.
– Точно грузины, не армяне? – уточнил Михаил, придав своему голосу как можно больше равнодушия.
– Грузины, – уверенно сказала Марья Николаевна, ничуть не удивившись, что столичный житель не знает таких простых истин. – По телевизору сказали, они-то знают…
В роскошестве зелени, которой владел буйный ветер, в нежном дурмане цветущих полевых цветов, в терпком запахе трав, ничего не знавших о грузинах, такой разговор казался настолько неуместным, что напоминал комбайн на огороде.
Михаил слушал Марью Николаевну, и всё беспокойное бремя той смеси чувств и мыслей, владевшей им до приезда в деревню, к его радости отпадало как струпья. Здесь все политические московские страсти истаивали, точно туман: равнодушно шумела под ветром листва, лениво гребли куры, и жизнь, чуждая суеты, как будто противница самой мысли, именно текла в тех же пределах, в каких она свершала своё движение и сто, и двести, и триста лет назад, как текла Пара в поросших ольхой и осокорем берегах. Взгляд его умиротворённо блуждал в полях, поднимался к молочно-белому вспенившемуся облаку и снова возвращался к старому клёну, однобокая крона которого была похожа на это вспенившееся облако. Плотные листья побегов молодого тополя ударялись друг о друга, словно аплодировали ветру. Какая-то незнакомая женщина в красном платке, снисходительно прижав подбородок к шее, разговаривала с грязной белой козой, привязанной к столбику, но было далеко и слова её относил ветер. Пенились листья ракит, хотелось завалиться в траву и просто жить, бездумно скользить глазами за перемещениями солнечных пятен и ни о чем не заботиться, ведь всё в ней уже определено: время жить и время умирать, время сбрасывать листья и время возрождаться, и не было в этом мире, наполненном мягким шумом, места только двум вещам: страху и отчаянию, потому что не слышалось в этом пенном шуме ни роптания, ни обречённости.
"Какое мне дело до всего этого, – блаженно думал Михаил, – когда так прекрасна жизнь, вот она накатывает волна за волной".
* * *
Михаил лёг рано, но сон, потревоженный воспоминаниями, бродил вокруг да около.
Лёжа в темноте, он вспоминал своё студенчество, с каким чувством в половине второго ночи сходил он с пензенского поезда, пересекал лесозащитную посадку, за которой распахивались поля, гадая, что посеяно на них в этом году: гречиха, овёс или рожь. Одинокая ракита, затерявшаяся в поле, служила ему ориентиром, где-то за спиной внезапно возникал фиолетовый мазок месяца, душистые травы кружили голову и остывающая земля обдавала накопленным за день теплом. Он входил в тёмный двор, – берёзовая ветка, нависающая над тропинкой, касалась его лица, – снимал рюкзак и, прежде чем постучать в окно, некоторое время стоял, покорно подставляя комарам вспотевшую спину.
Дни проходили в обычных сельских заботах, а ближе к вечеру Ольга Панкратовна выходила на огород, а Михаил двумя вёдрами таскал из речки зеленоватую воду. Покончив с делами, они часто сидели на крыльце, привалившись спинами к доскам стены, и, глядя на блекнущее небо, беседовали о разном. Бабушка его, как и старик Чибисов, обычно скупилась на воспоминания, как будто они сговорились держать отвоёванный ими мир под замком, но в такие блаженные минуты иногда изменяла этому правилу, и осторожно приоткрывала прошлое, как будто снимала бинты с подсохших ран.
Ольга Панкратовна рассказывала про своего деда, который был церковным старостой и умер за год до колхоза, про свою мать, которую похоронила в шестьдесят восьмом году и про отца, уцелевшего в Великой войне и сгинувшего уже в той, которую повёл против Советской власти бывший прапорщик Антонов…
Михаил знал, что Ольга Панкратовна четыре года училась в Ягодновской школе, оттуда перешла в среднюю Муравлянскую и получила аттестат в тридцать третьем году, когда голод ухватил деревню своей костлявой перстью. Ольга Панкратовна решила ехать в Ленинград учиться на врача, но по разным обстоятельствам поступила в институт только перед самой войной.
Она говорила неторопливо, делая паузы между фразами, как будто отдыхала, устремив взгляд прямо перед собой.
– Зимнюю сессию сдала, да какая уж тут учёба – пошли с подругой в госпиталь работать. А сил-то и не стало, хоть и молодые были. По сто пятьдесят граммов хлеба получали. Да это и не хлеб, – махнула она рукой. – Мама беспокоилась, что долго нет писем, ну и сама написала. Вызывает меня декан: "Почему не пишешь матери?" А я отвечаю: "Забыла не только домашний адрес, но даже имена родителей и название области, где родилась".
Проговорив всё это, Ольга Панкратовна повернула лицо к внуку и засмеялась так добродушно, как будто припомнила что-то донельзя забавное.
Как-то в конце марта она заступила на смену, но в тёплом помещении силы окончательно покинули её, и она потеряла сознание. В этот же день по "Дороге жизни" её вывезли на "большую землю", на родину, в Рязанскую область.
– Мама молоком отпоила. Потихоньку стала я вставать, выходить стала. Весна – хоть и война, а хорошо! Смотрю – в усадьбе эвакогоспиталь. В мае я уже окрепла и попросилась туда. Сначала оформили как вольнонаёмную, в хирургическом отделении операционной сестрой. Небольшой был госпиталь – коек на пятьдесят. Да ведь там, – она кивнула на усадьбу, – больше-то и не разместить. Сколько лет я здесь жила, а в это здание тогда первый раз попала. Интересно было посмотреть, как помещики жили. Эшелоны с ранеными останавливались на Муравлянском разъезде, а оттуда их мальчики на подводах привозили. В декабре сорок второго приказ: эвакогоспиталю прибыть в распоряжение 19-й армии. С этим эвакогоспиталем много молодёжи выехало из Ягодного и из Соловьёвки. Когда попали на фронт, приказом по фронту провели нас добровольцами.
Однажды Михаил с бабушкой подошли к усадьбе. Ольга Панкратовна долго молча оглядывала обезображенные внутренности, что-то припоминала, сама себя опровергала, называла имена персонала – главного врача Мусатову, сестёр Валю, Лиду, Сусанну и Нину.
Здесь она рассказала про остров Рюген – ровно очерченный кусок суши в Балтийском море, где девятнадцатая армия закончила ту войну, и даже, к удивлению Михаила, припомнила, что когда-то в средние века это был последний кусок земли, который отдали германцам западные славяне.
Демобилизовали её в сентябре сорок пятого. Она продолжила учебу в 1-м Московском медицинском институте имени Сеченова. Скоро она вышла замуж за известного хирурга, которого знала по фронту – много старше её по возрасту. Деда своего Михаил почти не помнил. Он умер почти сразу после его рождения – прямо на своём рабочем месте в госпитале Бурденко.
* * *
В пятницу утром Михаил прибыл за справкой, но вместо справки получил лишь заверенную копию свидетельства.
– Ну, вот смотрите сами, – пояснил архивариус, – «Антонина» зачёркнуто, «Ирина» надписано, да ещё и карандашом.
– Ну, это просто перепутали, – сказал Михаил. – Подпись и печать ведь есть.
– Теперь здесь, – не вникая в его слова, продолжил архивариус, – сколько тут соток?
Действительно, в графе "Вид пользования землёй" несколько цифр были исправлены, так что было непонятно, идёт ли речь о тридцати пяти или о восьмидесяти пяти сотках.
– Это не документ у вас, – заключил архивариус, – а непонятно что. Во всяком случае, я справку дать не могу.
– Но ведь тут написано, – пробовал возражать Михаил, – что это свидетельство является временным документом и действует до выдачи государственного акта на право собственности на землю, или бессрочного пользования. Вот пусть в акте и напишут всё правильно.
– Я на себя ответственность брать не буду, – буркнул архивариус. – Я вам копию сделал, заверил её, а они дальше там решат.
С копией Михаил вернулся в сельсовет, как по старинке называли тут администрацию, где ему всё-таки сделали выписку из похозяйственной книги, и с выпиской он опять поехал в Сараи, в кадастровый отдел.
Бумаги у него принимала та девушка, которую он помнил с прошлого июня. Она повертела в руках принесённые Михаилом документы, копию, покачав головой, отдала ему обратно, а выписку из похозяйственной книги оставила. Заявления писать не пришлось, потому что готовую форму она сразу распечатала, и оставалось только расписаться в двух местах. Видимо, процедура написания заявления оказалась не под силу многим старикам, приезжавшим сюда, и тогда решили это дело упростить.
– А Лариса Алексеевна… – только заикнулся он, как девушка, припечатывая его заявление, сказала:
– Лариса Алексеевна в Ряжск уехала с отчётом. Вот, пожалуйста, здесь имя и инициалы полностью. Вот номер вашего заявления, – указала она на набор цифр, располагавшихся в верхнем левом углу листа, – а вот здесь я вам запишу телефон. Должно быть готово к первому августа, но всякое бывает, вы ведь не рядом живёте, так позвоните сперва, чтоб зря не ездить.
После свидания с архивариусом Михаил был искренне тронут таким внимательным к себе отношением. В соседнем здании в кафетерии он купил шоколадку, вернулся и положил девушке на стол.
– Ну, что вы, – покраснела девушка, но покраснела как-то удовлетворённо. Видимо, она тоже была тронута.
– А скажите, краеведческий музей есть в Сараях?
– Краеведческий музей? Нет, краеведческого музея у нас нет.
– С кем же поговорить? – растерянно сказал Михаил.
– Знаете что, – предложила кадастровая девушка после небольшого раздумья, – живёт тут у нас учитель бывший, он на пенсии уже, вот он занимался всякими исследованиями. Даже книга выходила у него про наш район.
Она куда-то позвонила, узнала адрес, потом записала его на квадратном канцелярском листке.
– Вот, пожалуйста, – протянула она листок, и, поблагодарив, Михаил отправился на поиски учителя.
* * *
Дом краеведа Михаил отыскал без труда. Заслуженный учитель жил, как и следовало ожидать, более чем скромно. Дом его выделялся из соседских домов лишь тем, что был свободен от каких бы то ни было строительных новшеств в виде сайдинга или металлочерепицы, и представлял собой обыкновенный пятистенок, обшитый широкой, крашенной в жёлтую краску, доской и крытый шифером. Несколько ухоженных яблонь украшали двор, да вдоль забора топорщились кусты крыжовника. Около одного из них возилась худенькая фигурка.
– Николай Трофимович? – окликнул Михаил через забор.
– Он самый, – дружелюбно отозвался старик, но серые глаза его как будто не улыбались и пристально вглядывались в гостя. На нём была надета клетчатая байковая рубашка, на груди болтались очки, дужки которых были обмотаны синей изоляционной лентой. В руке он держал секатор.
– Да смотрю вот, – оговорился старик, видимо, почувствовав, что молчание его затянулось, – может, кто из учеников моих, а я-то и не признаю.
– Да нет, – сказал Михаил, – я не здешний. Видите ли, – пояснил он цель своего визита, – мне сказали, что вы краевед, занимаетесь местной историей. Вот я и хотел бы поговорить об этом. Не могли бы вы уделить мне несколько минут?
– Ну что ж, – спохватился Николай Трофимович, – конечно, конечно, заходите, заходите.
С этими словами он положил секатор на скамеечку и распахнул перед своим гостем калитку. Они зашли в дом и очутились в солнечной веранде.
– Усадьбу я эту знаю, – сказал задумчиво Николай Трофимович, выслушав Михаила, – бывал там. Там на моей памяти колхозная контора была. Да, усадьба… Но вот кто владел ею?.. Что-то такое мне попадалось. – И он замер на середине комнаты, почесывая кончик носа указательным пальцем. – Казнаков. Да, именно.
– Кто же он такой? – спросил Михаил.
– Состоял гласным уездного земства, – ответил Николай Трофимович.
– А откуда это известно?
– Ну, во-первых, сохранились журналы Сапожковского уездного земства. Мне приходилось их держать в руках – там эта фамилия часто встречается. Вот только имя-отчество его не знаю.
– Так значит, этот… Казаков? – Михаил не сразу удержал в памяти фамилию.
– Казнаков, – поправил Николай Трофимович.
– Казнаков, – повторил Михаил, – был владельцем этой усадьбы?
– Да, получается так. Последним владельцем.
– Понятно, – сказал Михаил. – А предки его кто были?
Но на это Николай Трофимович только развёл руками.
– Вот здесь ничего не могу сказать, – и непритворная профессиональная досада изобразилась на его лице. – Сам бы хотел это знать. А как узнаешь? От архивов мы здесь далеко, у нас и музея-то нет. Сараи – это же село, просто большое село. Как было, так и осталось. Даром что районный центр. Вот знаю, что был тут помещик по фамилии Барышников, а чем он знаменит? Ничего не знаю. Вы бы, если есть у вас возможность, в Сапожок съездили. Там есть краеведческий музей. Да и мы-то, Сараи, в смысле, до революции к Сапожковскому уезду принадлежали, и ваша Соловьёвка тоже. Может, они там что и знают. А я сожалею, но ничем помочь не могу. А Сапожковский музей уникальный в своём роде. Был тут у нас доктор такой, Шахов Гаврила Петрович, он и по земству много делал, и собирался музей открыть. Не могу сказать, отчего это до революции не получилось, но в двадцатом году музей он открыл. И какой был музей! Как сочувствующий эсерам был преследован, но не то чтобы очень. Вся Россия тогда была за эсеров, – заметил Николай Трофимович. – Ну, да теперь это хорошо известно. У музея было тогда два здания. А зимой сорок первого одно из них сгорело. Глухой сторож там работал, ну вот вроде бы он с печкой что-то намудрил. Но, в общем, дело-то тёмное. До фронта уже было рукой подать. В соседнем районе – в Кораблино, уже и разведка немецкая побывала, уже и бомбёжка была слышна. За немцами наши войска шли через Сапожок. Они-то и были всего несколько дней, но все пригороды, все дома почти были ими заняты. Войска туда, а им навстречу беженцы – прямо по целине. В музей, кажется, не расквартировывали никого, а, вполне вероятно, что и было что-то такое. Ведь даже школы все до одной воинскими частями были заняты, морозы стояли страшные, парты жгли. Там и прекрасная библиотека купца Алянчикова сгорела, и множество других документов, семейных летописцев так называемых, родословцев, и архив музейный…
Николай Трофимович, немного нахмурившись, поглядел в окно, потом с улыбкой повернулся к гостю.
– Откуда у вас интерес этот?
И Михаил рассказал и про ложку, и про каменный герб на заброшенном доме на побережье Которского залива.
– Да, действительно интересно, – согласился Николай Трофимович.
* * *
Михаил довольно смутно понимал, что такое земство.
– Да очень просто, – объяснил Николай Трофимович. – Земство – это органы местного самоуправления. Круг деятельности дореформенного земства ограничивался отправлением повинностей. Дорожная, подводная, постойная, то есть квартирная, и этапная. Ну, а в числе необязательных медицина, образование, забота о дорогах, то есть именно то, что и прославило земство после реформы.
Михаил вспомнил Гнилой мост и приятеля своего Николая Афанасьевича.
– Почему бы и сейчас не сделать так? – спросил он.
– Что, не возродить земство? – переспросил учитель. Он загадочно улыбнулся и подвинулся на стуле.
– Сейчас никто этого не позволит. Ведь из земства выросла конституция. Видите, – пояснил он, – тогда были классы, или общественные группы, называйте как хотите, на которых всё это держалось и которые всю эту работу тянули, и тянули её не за страх, а за совесть, по внутреннему побуждению. И часто это делалось прямо вопреки воле населения. Ну, не хотело крестьянство своих детей учить. Рабочие руки им были важнее. Земство поэтому и убеждало, и прямо-таки насильно вводило в деревне образование. А сейчас такого класса людей нет. Образованные люди на селе больше не живут, землей не владеют. Некому взять на себя.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?