Электронная библиотека » Антон Уткин » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Тридевять земель"


  • Текст добавлен: 6 сентября 2017, 23:15


Автор книги: Антон Уткин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но вот постепенно стали узнаваться и страшные детали произошедшего. В телеграммах информационных агентств недостатка не было, но, как водится, все они противоречили друг другу, и подлинная картина произошедшего угадывалась урывками. 03 июня (21 мая) 1905 года из Нагаскаки сообщали, что 3800 пленных русских моряков высажены на берег, а три поврежденных русских судна прибиты к берегам Наготы.

Токио округляло количество пленных до четырёх тысяч, при этом число офицеров доходило до ста. Говорилось, что офицеры будут размещены в Мацуяме, раненые матросы в Кукуоки, здоровые в Куамото и Куруке. Судя по предварительному исчислению, русские потеряли в морском бою от семи до девяти тысяч человек, не считая пленных. Писали также, что много трупов пригоняет течением к островам и соседнему побережью.

В "Times" телеграфировали из Токио, что повелением микадо адмирал Того уполномочен разрешить адмиралу Небогатову послать царю рапорт о сражении со списком убитых, раненых и взятых в плен.

Первое извещение о том, что Павлуша жив и в японском порту Сасебо, было получено Александрой Николаевной от начальника Морского Инженерного училища генерала Пароменского. Пароменского известил об этом Главный Морской штаб, получив телеграмму французского консула о всех спасенных с эскадры и взятых в плен японцами. Всем офицерам, находившимся в Сасебо, было разрешено послать через французское посольство телеграммы и короткие письма в Россию своим родным. Позже пришла телеграмма из Японии, а затем и письмо с сообщением о том, что Павлуша переведён в глубь страны, подальше от моря…

Когда стало известно об уничтожении русского флота при Цусиме, Организационное бюро земских съездов созвало на 24 мая общее собрание в Москве. Ремизов вернулся оттуда поникший, и Александра Николаевна не могла даже припомнить, чтобы ей доводилось видеть его в таком состоянии.

– Ещё в ноябре мы были единым русским земством, – рассказывал он, но речь его, обычно плавная и величавая, едва не скатывалась в причитания. – Теперь мы так разошлись, что съезд назвали коалицией. Боже мой! Какие безумцы. Никто не задумывается, каким русским институтам предстоит переродиться в европейские учреждения. Об этом предпочитают молчать даже историки! О прошлом стараются забыть, как о дурной наследственности. Об исторической преемственности никто больше и слушать не желает. Петрункевич так прямо и сказал: "Если мы вздумаем рассуждать о внутренней политике, тотчас расколемся. Поэтому лучше и не начинать". Смотрят на Россию как на какую-то tabula rasa, на которой в известный момент собираются строить новый строй по последним рецептам теории. Вообразите, всерьёз собирались всем гуртом ехать к царю в Петергоф. Ведь еле отговорили. Но что бы сделало это народное представительство в настоящих условиях? Экспроприировало бы яхту "Штандарт" и на ней отправилось бы восстанавливать честь Рожественского?

Отчаяние этого человека, обладающего недюжинным самообладанием, привело Александру Николаевну в такую растерянность, что она на некоторое время затмила её собственное горе. Покойный супруг встал перед ней как живой и молвил своим барственно-беспечным тоном: "Ах, всё это пустое. Чего же ещё мы могли ожидать?" В те далекие годы, когда Леонид Воинович действительно мог произнести подобные слова, это несколько раздражало её, но теперь эта нелепая химера на какое-то время действительно облегчила все эти разнородные, хотя и связанные между собой события.

Проводив Ремизова, Александра Николаевна долго и бесцельно бродила по дому, бездумно разглядывая убранство комнат, а потом, обессилев, присела на канапе и долго и бурно рыдала от тоски по мужу, которого она и сама до сей поры не знала, любила или нет. Непреложно было только то, что любила она его в своих детях, и слезы её перемежались отрывочными полуфразами: "Съезд… Петрункевич… безумцы… наследственность… Сасебо… к берегу прибивает трупы… Петергоф… опять Сасебо, трупы… Лёня, за что всё это? Сделай что-нибудь…"

* * *

Открытие своё Михаил сделал во время того полустихийного митинга, который заварился на Чистых прудах назавтра после дня голосования в Государственную Думу. Фальсификации на выборах случались и прежде, но эта была настолько вопиюща, что общество, дотоле пребывавшее в сомнамбулическом состоянии, всколыхнулось. Многих это просто задело, но были и такие, которые восприняли произошедшее как личное оскорбление.

Голоса ораторов, усиленные мегафоном, долетали до окон его квартиры. Захватив фотоаппарат, Михаил выскочил из дома. Сеял мелкий дождь, город поддерживал свою жизнь разноцветными огнями. Толпа, теснившаяся у сцены сбоку от мокрого Грибоедова, прирастала и прирастала, выход из метро был свободный. Омоновцы, как персонажи какого-то фантастического фильма, то ли лобстеры, то ли гигантские насекомые, на блестящие шлемы которых сыпались блики уличных фонарей и фотографических вспышек, теснили толпу и время от времени выдергивали из неё очередную жертву. "Позор, позор!", – хором выкрикивали протестующие, но здесь, в отличие от Триумфальной площади, в последние годы снискавшей себе славу Гревской, никто не делал попыток помешать милиционерам и не отдавать задержанных. Люди, собравшиеся здесь, по-видимому, никогда не имели серьёзных дел с правоохранительными органами и не вступали в схватку скорее не по недостатку смелости, а в силу воспитания.

В последнее время Михаил снимал одной из последних моделей Canon-а, и работа этой камеры его не вполне удовлетворяла. Сейчас он с тоской поминал свой Nicon F-2, моторность которого немногим уступала швейной машинке. В кармане отчаянно гудел телефон, и наскоро вытащив его, он увидел, что звонит сестра. Как правило, Таня звонила тогда, когда было что-то нужно: отвезти Мишу на каток, забрать из детского сада или просто напомнить, что Ирине Александровне надо бы завезти продукты. Но на этот раз сестра удивила его не меньше, чем то, что разворачивалось перед его глазами. Разглядывая фотографии, сделанные Михаилом летом в Черногории, между видами и рожицами маленьких племянников, Таня обратила внимание, что герб одного из домов похож на тот рисунок, который, как она помнила, имелся на ручке серебряной ложки, найденной ими в развалинах соловьёвской усадьбы.

– В самом деле? – удивился Михаил, потому что он и сам, хотя и являлся обладателем ложки, в точности не помнил украшавших её деталей.

В гвалте и криках, висевших над бульваром, продолжать разговор было трудно, и он обещал перезвонить.

* * *

Михаил вернулся домой, когда часть протестантов, увлечённых некоторыми вожаками, попыталась прорваться к Кремлю. Зачинщики попали в руки полиции, и им предстоял суд. Михаил совершенно не понимал, для чего нужно было прорываться к Кремлю, но удивительное открытие сестры отвлекало его от этих рассуждений. Ложка не попадалась ему на глаза уже несколько лет, и он, после недолгих поисков, припомнил, что она хранилась в квартире матери, в одном из ящиков его старого письменного стола вместе со всяческими осколками жизни, которые ни к чему уже не служили, но расстаться с которыми казалось невозможным. Некоторое время он добросовестно размышлял, что бы могло значить Танино наблюдение, однако стремительно развивающиеся московские события на время отвлекли его от этой неожиданности.

На другой день Триумфальная площадь собрала около пятисот человек. Всё повторилось: автозаки развезли задержанных по отделам внутренних дел. Прогрессивная часть города ответила через день уже семьюстами. Наступило тревожное затишье. Стороны как бы присматривались друг к другу. Общество пребывало в шоке от такого неожиданного с собой обращения, власть боролась с растерянностью, вызванной энергией протестующих и их давно невиданным числом. В Facebook был брошен клич, и уже к пятнице о своём намерении выйти на митинг протеста заявили уже около десяти тысяч человек. Для такого количества людей нужна была площадка, а согласовывать ее было уже поздно. И такая площадка нашлась.

Дело в том, что еще за несколько дней до описываемых событий один из руководителей карликовой организации "Левый фронт" Сергей Удальцов сумел согласовать заявку на митинг, местом которого должна была послужить Болотная набережная, которую в народе именовали площадью. Сам Удальцов был задержан накануне и по приговору суда отбывал пятнадцатидневный срок, но заявка его, утвержденная чиновниками мэрии, никуда не делась, и, естественно, все взгляды обратились на Болотную.

Некоторые лица связались с его женой и соратницей Анастасией и договорились использовать Болотную в общих целях. Раздавались, правда, голоса, что надо бы идти прямо к избиркому, требовать перевыборов и не расходиться, пока требования эти не будут выполнены, но предложения такого рода были редки и тонули в общем хоре рокового благоразумия. Беспорядков никто не хотел, и многим казалось, что достаточно выразить своё несогласие добросовестным стоянием на площади, чтобы власть устыдилась и засела за работу над ошибками.

* * *

На Троицу Александра Николаевна положила себе съездить в Николо-Бавыкинский монастырь, помолиться у чудотворного образа Николая Угодника, обретённого здесь, у родника на Бавыкиной горе в стародавние времена. Бавыкинская гора, на которой расположились монастырские постройки, считалась живописнейшим местом во всей Сапожковской округе. Река Пара огибает здесь высокую песчаную гору, поросшую могучими соснами, а между ними вздымается колокольня с часами.

Александра Николаевна любила это место. В иное время все это истинно веселило бы ей сердце, но теперь радость только подразумевалась, как угадывается в нерешительный день солнце за пелериной перламутровых облаков.

– Пошел колос на ниву, – указал Игнат кнутовищем на заколосившиеся ржаное поле, вдоль которого колеилась дорога.

В конце его Александра Николаевна остановила Игната и вышла собрать васильков.

В воротах стояла монашка с кружкой, которая поклонилась Александре Николаевне как хорошей знакомой. Александра Николаевна по смерти мужа, который вовсе не был набожным, сделала небольшой вклад на помин его души, надеясь хоть этим облегчить его загробную участь.

В соборе было прохладно, пахло свежескошенной травой и полевыми цветами. На каменных плитах лежали прямоугольники солнечного света, пропущенного сквозь оконные рамы. Служил старенький сухонький священник в фиолетовой камилавке, иссохшая фигурка которого утопала в стоящей колом зеленой фелони. Монахини в черных апостольниках, поверх которых были надеты у них черные шапочки, бесшумно скользили по храму, меняя свечи в подсвечниках под иконами.

На лице игуменьи матушки Евлампии царило такое умиление, что взор её словно бы пронизывал предметы, одновременно как будто и вовсе не видя их. И Александра Николаевна, с благоговением взирая на лик настоятельницы, возлагала упования на эту молитвенную силу, придающую чертам её знакомицы надмирные мотивы…

Наступило время молитв Василия Великого. Игуменья положила в царских вратах охапку свежескошенной травы, поставила в царских вратах низкий обитый сиреневым бархатом налой, на него поместили открытый служебник. Священник, поддерживаемый матушкой, тяжело опустился коленями на траву, и все, бывшие в храме, тоже преклонили колена.

Голос у старенького дряхлого священника, паче чаяния, оказался молодым, высоким, без трещины. "Во тьме сидящим восход показывай… и просветивый седящие во тьме и сени смертной…" Священник читал отчётливо, и отзвук каждого произносимого им слова ещё долго витал в гулком пространстве собора. "Лета измеряй живым и времена уствляяй смерти: низводяй во ад и возводяй, связуяй в немощи и отпущаяй в силе: настоящее потребне строяй и будущая полезно управляяй: смертным жалом уязвенных воскресения надеждами веселяяй. Сам убо Владыко всех, Боже Спасителю наш, надежде всех концев земли, и сущим в море далече…" На этих словах – "и сущим в море далече" – по щекам Александры Николаевны покатились слёзы, и далее в продолжении молитвы она уже не умела сдержать их. "Иже и в сей всесовершенный и спасительный праздник, о иже в аде держимых сподобивый приимати…"

Когда раздались слова молитвы о душах сущих во аде, Александра Николаевна внезапно ощутила какое-то неотвязное беспокойство. Сколько раз за свою жизнь стояла она Троицкую службу, но никогда прежде не придавала именно этим очистительным молитвам, дозволенным лишь раз в году, какого-то особенного значения. Но тут ей показалось, что то, что говорит священник, касается непосредственно её. Она начала думать, кто из её родных и знакомых мог оказаться в аду, и ничего не могла придумать, и вдруг её пронзила простая мысль: "Да ведь Павлик в аду! Что, если не ад, японский плен?"

Послышался звучный голос канонарха: "Ныне в знамение всем в яве языцем быша…", и затем чудные, дивные аккорды, сопровождаемые ясным, отчётливым произношением слов стихиры. И торжественные хватающие за сердце аккорды всё росли и росли, и вместе с ними возносилась душа Александры Николаевны куда-то под купол, барабан которого был пронизан голубым солнечным светом.

После отпуста к Александре Николаевне подошла молодая монашенка и, опустив глаза, от имени матушки Евлампии пригласила на чай.

Узенькая дорожка, посыпанная песком, вела от собора наискосок к домику настоятельницы, прикорнувшему под сенью двух вековых сосен. В гостиной на подоконниках стояли в кадках небольшие пальмы, в банках – столетники, бегонии, фикусы, пахло кипарисом и маслом. В изголовье топчана на божнице, освещенной желтенькими огоньками неугасимых лампадок, скучились преподобные, святые, мученики и великомученики. Из-под неё на шёлковом малиновом шнурке висела металлическая фляжка со святой афонской водой. Придерживая широкий рукав рясы, вплыла игуменья. Всё, о чем будет сказано за чаем, Александра Николаевна знала, как "Отче наш". Знала она, что пойдут жалобы на дороговизну хлебов, да на бессовестность торгующих, да на прочие разнообразные неустройства.

– Как только зиму перемоглись. Дрова-то, дрова – сорок пять рублей за сажень! Каково? А говорят, в нынешнюю-то ещё поднимется… Ох, Матушка наша Владычица, видно, к последнему концу всё идет, – горестно приборматывала игуменья, подперев пухлую щёчку пухлым же кулачком.

* * *

Погода стояла звонкая. Жаворонки лили с чистых небес свои ликующие песни, солнечные лучи, словно заигрывая, забирались под шляпку Александры Николаевны и ласкали лицо, но тяжесть всё равно не сходила у неё с души.

У опушки на лугу, распуская жаркие перья, горел огромный костёр – то провожали весну. Парни с веселым гоготом подносили охапки хвороста, бросали его на огонь, а девки, смеясь, прикрывая раскрасневшиеся лица концами платков, отворачивались от ярких снопов искр. Природа и вправду достигла той возможной полноты, дальше которой следует уж только неизбежное рождение новой жизни, и Александре Николаевне невольно передалось это состояние. И хотя её юность давно прошла, и даже самые воспоминания о ней сделались нечёткими, она испытала вдруг и внезапную, свежую грусть о чём-то таком осязаемом, что миновало только вот-вот, и предобещание чего-то нового, неизведанного, чудного. Ей вспомнилось, как давным-давно на Семик она вместе с деревенскими девушками у себя в Вердерево пускала на воду венки, и как её венок сразу стал на стрежень и медленно, уверенно, едва приметно покачиваясь, поплыл в сумрак русла, точно шатром прикрытого разросшейся ольхой. Что-то при этом ещё и пели, и Александра Николаевна как ни пыталась припомнить, сейчас никак не могла.

На полевой дороге, ведущей к монастырю, повстречались им двое детей, как оказалось, брат с сестрёнкой, оба со сплетёнными из лыка котомками через плечо. Головка девочки была подвязана под подбородок праздничным красным коленкоровым платком. Завидев коляску, оба вошли в рожь. Александра Николаевна велела Игнату остановить лошадей.

– Куда ж вы? – ласково спросила она.

– С Можаров к Николе идём. Мамка хворая лежит, – глядя исподлобья, сказал мальчик. – Вот и идём, что Господь даст, а Никола-Угодник пожалеет нас, глядишь, мамка и переможется.

– А доктора что ж не зовёте? – спросила Александра Николаевна.

– А в дохтура мамка не верит, – почесав затылок, заявил мальчик и с необычной для его лет серьёзностью пояснил: – Ну что он, дохтур, – руку потрогает, порошков даст. Ну а что, если от сглазу? Дохтур тут ничего поделать не может. Так мы сознаем.

Александра Николаевна вздохнула, распустила шнурок на бордовом бархатном ридикюле, дала им монеток.

– А то вот что, малой, – вмешался Игнат, покосившись на Александру Николаевну. – Сегодня-то ночь… ммм какая ночь! Самая что ни есть заповедная. Росу утреннюю сбирать сегодня надо, слово над ней сказать – как рукой снимет. Только слово знать надо, – озадаченно примолвил он. – Без слова – никак.

Мальчик согласно, понуро покивал и поправил на груди лямку от котомки.

– А батюшка есть ли у вас? – уже вдогонку спросила Александра Николаевна.

– С японцем воюет, – крикнул мальчик. – По весне письмо присылал – усё живой был.

* * *

Когда коляска подъехала к двум белым тумбам, означавшим ворота усадьбы, у крыльца Александра Николаевна увидала незнакомый экипаж. Окна гостиной пылали светом, и большая люстра искрилась, словно гигантский бриллиант. Она спрыгнула на землю, как молоденькая девочка, не дожидаясь, пока Игнат осадит лошадей. Когда в передней увидала она флотскую фуражку, сердце у неё буквально стало рваться из груди, точнее, сама она, как маленькая птичка, превратилась в огромное сердце. В гостиной навстречу ей с одного из кресел поднялся не пожилой ещё довольно тучный мужчина с бобриком седеющих волос на удивительно округлой голове.

– Позвольте представиться, сударыня, коллежский асессор Емельянов Алексей Алексеевич, – сказал он, но чем пристальнее вгляделся в помертвевшее лицо Александры Николаевны, тем скорее отбросил церемонии.

– Жив, жив, – поспешил утешить её Алексей Алексеевич, пожимая своими полными руками обе её ручки, которые она сама вложила ему в ладони в порыве безотчётной доверчивости. – В плену.

Алексей Алексеевич оказался судовым врачом броненосца береговой обороны "Адмирал Сенявин", отпущенным японцами в Россию в числе прочего медицинского и духовного персонала эскадры. Оказалось, он дал зарок объехать родных всех офицеров "Сенявина" и сообщить им о судьбе каждого, а их, офицеров, не считая командира, капитана 1-го ранга Григорьева, которого, как исключённого из службы Высочайшим приказом и тоже отпущенного поэтому японцами, числилось тринадцать.

– Как же вы так быстро? – удивилась Александра Николаевна.

– На французском почтовике до Марселя, – ответил Алексей Алексеевич, – ну а там уж до Одессы на нашем добровольце…

Родных не имел только мичман Князев, а судовой священник игумен Зосима так же, как и сам Алексей Алексеевич, в качестве некомбатанта был отправлен на родину. В Петербурге, откуда доктор начал свой путь, жили родные лейтенантов Николева и Якушева, поручика Боброва, мичмана Мороза и прапорщика по морской части Одера, в Москве – лейтенанта Рощаковского и поручика Тагунова, – с ними было покончено. Из Москвы он направился в Тулу к родным лейтенанта Белавенца, и теперь, повидав Александру Николаевну, раздумывал, куда ехать дальше: в Киевскую губернию, где жили родители прапорщика по механической части Чепаченко-Павловского и поручика Яворовского, или к отцу мичмана Каськова 2-го, владевшего небольшой экономией под Пензой. И Алексей Алексеевич ломал голову, как ему лучше поступить: ехать ли сперва в Киев, вернувшись в Тулу, или продолжить путь по Сызрано-Вяземской железной дороге на Пензу. И получалось, что какой путь ни выбери, а всё приходилось возвращаться в Москву.

Немедленно всё лучшее, что только содержалось в погребе и буфете, оказалось на столе. Гапа не ходила, а точно скользила на коньках.

Между тем Алексей Алексеевич поставлен был в непростое положение: одновременно он должен был и отдавать дань угощениям, и рассказывать, утоляя жадное нетерпение Александры Николаевны.

– В дневном бою 14 мая мы почти и не участвовали, – рассказывал Алексей Алексеевич. – У нас на "Адмирале Сенявине" за всё время боя даже раненых никого. Это на "Апраксине" осколками двое были убиты, да раненых с десяток. С рассветом старший офицер Артшвагер сообщил, что уцелевший отряд состоит из пяти кораблей. На горизонте пока ничего не было видно, но оставалась надежда соединиться с нашими крейсерами и миноносцами, которые, по-видимому, в предыдущий день пострадали мало. Может быть, надеялись, не удастся ли как-нибудь проскользнуть мимо японцев через узкое место пролива и прорваться в открытое море. Часов в пять утра на левой раковине были замечены дымки судов, шедших параллельным курсом с нами. Возник вопрос: кто идет – свои или чужие? Сигнальщикам казалось, что они видят жёлтые трубы, узнавали «Олег», «Аврору», «Донского», «Мономаха», «Нахимова». Предположили, поэтому, что усмотрен отряд крейсеров Энквиста, к которому пристали некоторые из наших отбившихся кораблей. Но это оказались японцы. Мало того, мы оказались перед всем японским флотом! Не знаю, не знаю, – покачал головой Алексей Алексеевич. – Шансов, положа руку на сердце, мы не имели – тут надо прямо сказать… Выбор был один: либо сдаться, либо умереть с честью… Насколько мне известно, – добавил Алексей Алексеевич, – никакого совета офицеров не было, а с мостика кричали, чтобы подняли международный флаг, и был поднят белый.

Но такие вопросы мало занимали Александру Николаевну.

– Как же их содержат? В каком положении вы оставили его? – Александра Николаевна буквально засыпала вопросами своего спасителя.

– Как содержат? В Осаке, в общежитии. Довольно прилично. Ну, конечно, не курорт. Кровати деревянные, такого же образца, как в Ниносиме, жёсткий соломенный тюфяк и под голову валик, набитый песком. Со скуки учат английский язык, Конан-Дойля читают. Нет, совсем там страшного ничего нет… – Алексей Алексеевич замялся. – Тут другое куда страшнее – наиболее злободневным для всех офицеров, попавших в плен после сдачи кораблей, является вопрос: как будет воспринят современной Россией этот беспримерный в истории русского флота факт и какая участь ожидает сдавшихся? Все согласны с тем, что тот или иной поворот дела и его освещение будут прежде всего зависеть от общественных настроений.

– Ах, оставьте, – гневно возразила Александра Николаевна. – Думать надо было прежде, когда посылали их на убой.

– Что ж, даже англичане, – согласился с ней Алексей Алексеевич, – несмотря на всё злорадство, поражаются и восклицают: "Если когда-нибудь можно было вообразить себе нацию, решившуюся похоронить себя под собственными развалинами, то этот спектакль даёт Россия". Эх, ведь когда вооружали броненосец, на Обуховском и Путиловском заводах бастовали, а погрузка-то была оттуда. Все артиллерийские части явились к нам на судно неустановленными, не в надлежащем виде. Страшно тяжёлые были обстоятельства: тут и нагрузить транспорты углём, снарядами, провизией, и при погрузке нельзя обойтись одной своей командой, а рабочих в это время достать было невозможно из-за рабочего движения. Суда вооружаются, а между тем старший офицер во всякий момент должен быть готов с боевой ротой в девяносто человек для подавления беспорядков. Спрашивается, откуда взять этих людей? Ведь нужно, чтобы они с винтовкой умели обращаться, а это были люди, которые годились только для работы. Чтобы привезти что-нибудь с завода в Либаве, нужно было назначать взвод, вооруженный боевыми патронами.

Внезапно трель соловья, прервав горестное повествование Алексея Алексеевича, огласила гостиную, точно птица влетела в самый дом. Гость и его хозяйка взглянули друг на друга. То ли в силу рода занятий, то ли благодаря характеру Алексей Алексеевич излучал покой, а покоя Александра Николаевна не знала уже долго. Удивительно тёплая ночь, соловьиное пение, навевали какое-то давно забытое этими взрослыми людьми томление.

Что-то мелькнуло в этот момент перед Александрой Николаевной, какое-то видение – старый запущенный сад, одинокая скамейка в глубине его, она в розовом барежевом платье, студент училища статских юнкеров перед ней, бледный, сосредоточенный, – что-то такое томное, далёкое, сладкое до грусти… Александра Николаевна склонила голову на плечо, задумалась, так что это сделалось на мгновенье даже неловко, но тотчас же она опомнилась и поднялась на ноги столь стремительно, что Алексей Алексеевич несколько озадаченно, с недоумением на лице был вынужден сделал то же самое.

– Послушайте, – с укоризной себе сказала она, – я же хотела, чтоб вы взглянули на кабинет Павлуши.

Алексей Алексеевич, хотя и не видел в том никакой насущной надобности, возражать из вежливости не стал, тем более что и Александра Николаевна уже овладела собой и стремительной своей походкой увлекала гостя в глубь дома.

– Непременно, непременно, – настаивала Александра Николаевна, и противостоять этому напору не было никакой возможности, да и необходимости, впрочем, тоже не было.

Алексей Алексеевич послушно обозрел комнату, увидел шкаф, набитый книжками "Морского сборника", приветливо глянул на Гомера, но глаза его остановились на старинной гравированной карте.

– Интересная вещь, – заметил Алексей Алексеевич, приблизившись и разглядывая её. – Помнится году эдак в 1893 посещал я эти места. Плавал я тогда на "Рынде"… Ах, вот тут и Катарро обозначен. Скверный городишко, доложу вам по секрету. Ну, что и вспоминать, – поморщился он и как-то так махнул рукой, что можно было вообразить что-то даже неприличное.

Алексей Алексеевич только открыл рот спросить, откуда в доме столь редкая старинная карта, как Александра Николаевна задала очередной вопрос, и мысль его перескочила на другое.

– А всё-таки, сдаётся мне, что будет суд, – поколебавшись, сказал он. – Небогатов и все его командиры исключены из службы. Это дурной знак.

– Суд так суд, – легко согласилась Александра Николаевна. О значении этого суда и о возможных его последствиях задумываться сию минуту было ей невыносимо. – Главное, что жив.

Стоит ли говорить, что бесчисленные впечатления многомесячного похода, сдачи довлели в Алексее Алексеевиче над всеми прочими впечатлениями, но даже у Александры Николаевны, целиком поглощённой судьбой сына, не оказалось сил и внимания в них вникать. Силой вещей разговор то и дело сворачивал на посторонние темы.

Как ни уговаривала Александра Николаевна Алексея Алексеевича погостить ещё, тот был неумолим. Перед самым отъездом Алексея Алексеевича, визит которого празднично взбаламутил сонное соловьёвское царство, дом снова погрузился в тишину, так что опять стало слышно, как невозмутимо отсчитывают время висевшие в простенке часы фирмы Буре. Алексей Алексеевич надел фуражку.

– Эх! Не так думалось возвращаться, – сказал на прощанье он. – Тяжело на душе…

* * *

Словно камень свалился с сердца Александры Николаевны после посещения доктора Емельянова. Жизнь её, или, вернее, представление о ней, которое присутствовало в её сознании, в душе, словом, во всем её существе, всегда пребывало в порядке, где каждое событие занимало положенное ему пространство, как банки с вареньем на кухне у Гапы; ворохи более мелких происшествий лежали в ящиках, как лавровый лист, и всё у неё было на своих местах, и совокупность этого житейского обихода, которым она дорожила, давала ей точное представление о своём месте в мире, и о том долге, которому она в нём следовала.

С войной порядок этот нарушился, если не рассыпался, и только теперь, после визита доброго вестника с несчастного "Сенявина", она снова ощутила его как единое целое, и мало-помалу после скоропалительного отъезда Алексея Алексеевича в ней начался процесс собирания, соединения этого целого, словно бы она заново проживала свою, в общем, бесхитростную жизнь. Покой, которого она не знала много месяцев, обволакивал её мягкой пеленой, и обетованные вещи занимали свои места.

Городок Вердерев, который позже выродился в село, пожаловал её далекому предку в вотчину великий князь рязанский Олег, о чём было даже написано в Воскресенской летописи. Сколько помнила и понимала себя Александра Николаевна, она была мечтательной девушкой. Замужество с отцом Павлуши и Сергея не слишком противоречило её ожиданиям и представлениям. Возможно, – порою она это чувствовала, – натура её была предрасположена к чему-то большему, чем то, что выпало ей на долю, однако мысли об этом, подёрнутые иной раз и каким-то неотчётливым сожалением, нечасто навещали её, и тем, что вышло, она была вполне счастлива – она этим жила.

Некоторое время, после того как стих в полях стук коляски, умчавшей Алексей Алексеевича, она в возбуждении без всякой цели ходила по дому, но понемногу возбуждение это улеглось. Она почувствовала, что вновь овладевает той привычной жизнью, которую берегла, и которую чуть было не исказил суровый, всегда непредсказуемый жребий войны.

Открыв свой альбом, она принялась не спеша перелистывать продолговатые его страницы, останавливаясь на записях, считывая даты, вспоминая. Порою улыбка, полная тихой, спокойной грусти, трогала её губы, а то лицо вдруг становилось сосредоточенным, серьёзным и даже злым. Здесь были и Полонский, и Надсон, и Апухтин, и много ещё разных никому неизвестных доморощенных стихослагателей. Глаза её остановились на строчках Апухтина: "Гремела музыка, горели ярко свечи, Вдвоём мы слушали, как шумный длился бал…" А вот строки К.Р., которые написал ей будущий муж: "Ты так невыразимо хороша! О, верно под такой наружностью прекрасной такая же прекрасная душа!" Она листала дальше, останавливаясь на некоторых записях, по другим же только скользя. И снова попались строки Апухтина:

 
"О, Боже, как хорош прохладный вечер лета,
Какая тишина!
Всю ночь я просидеть готов бы до рассвета
У этого окна".
 

Как резко чувствуется, подумала она, что Апухтин писал не ради заработка и даже не ради славы, а просто потому, что в известный момент хотелось ему писать. Он не сочинял, не искал сюжетов, они сами выплывали со дна души, давая верную картину настроения, которое владело им в данный момент…

 
"Альбом сей прекрасен,
Я с этим согласен.
Но лучше всего
Хозяйка его".
 

Прочитав эти строки, простенькие, как сатин, исполненные столь безыскусной лести, Александра Николаевна усмехнулась, но всё же они были ей приятны. Она попыталась вспомнить, кто сделал эту запись, и никак не могла. «Но как же быстро проходит молодость! – думалось ей. – Как быстро она проходит».

Ещё утром Гапа срезала в саду белых и розовых пионов, и к вечеру они, напившись воды, наполнив комнату свежим благоуханием, распушились, вальяжно разлеглись в круглой прозрачной стеклянной вазе, было в них что-то и робкое, нежное, девичье, но и что-то бесстыжее. Александра Николаевна остановила на них взгляд и долго не могла оторвать его от этого крепкого, густого, сочного, полного жизни букета.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации