Электронная библиотека » Антония Байетт » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 9 августа 2017, 13:00


Автор книги: Антония Байетт


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
* * *

В свободный день между экзаменом по английскому и последним, по французскому, в ее палате появилась посетительница. Эмили лежала калачиком на своей железной кровати и плакала. Сестра наполовину опустила жалюзи на окнах, чтобы внутрь не проникал жар летнего дня и крики девочек, играющих в теннис на солнечном травяном корте. Воздух в комнате густой и зеленый, полупрозрачно-стеклянный, и в нем стоят, как под водой, столбы тени. Мисс Крайтон-Уокер вошла и направилась к кровати, и вместе с ней вошел скрип резиновых подошв и ее собственная тень. Волосы у нее в этом полусвете серебряные с зелеными отблесками, платье цвета больше всего похожего на грязь, на шее маленький, плотно вязанный крючком воротничок-стойка. Она пододвинула железный трубчатый стул и села перед Эмили: руки покойно сложены на коленях, колени плотно сдвинуты, губы поджаты. От слез обоняние Эмили не ухудшилось, наоборот, стало более чутким: от мисс Крайтон-Уокер слегка пахло нафталином, но в стенах лазарета этот острый душный запах напомнил ей эфир или хлороформ, и ее немного замутило. Эмили лежала неподвижно. Мисс Крайтон-Уокер заговорила:

– Эмили, я с сожалением узнала, что ты заболела, если это можно так назвать. К сожалению, мне не сообщили об этом раньше, иначе бы я раньше тебя навестила. Скажи мне, пожалуйста, если можешь, что тебя так огорчило?

– Не знаю, – сказала Эмили, и это была неправда.

– Я знаю, что ты придаешь очень большое значение этим экзаменам, – прозвучал тихий голос, и в нем слышалось осуждение. – Я думаю, ты слишком переутомилась, поставила себе слишком высокие цели, перестаралась. Мне всегда казалось, что это несправедливо по отношению к юным девушкам – заставлять их проходить такие суровые испытания, когда можно было бы найти какие-то другие, более объективные способы всесторонне оценить их успехи и достижения. Разумеется, я готова написать письмо в экзаменационный совет, если тебе кажется – если мне покажется, – что ты не смогла проявить себя достойным образом. Это, конечно, будет очень обидно, но это ведь не трагедия, совсем не трагедия. К тому же такие временные неприятности могут быть полезны для воспитания характера.

– Я не пропустила ни одного экзамена, – глухо прозвучал упрямый голос Эмили.

Мисс Крайтон-Уокер продолжала:

– Я убеждена, что для формирования по-настоящему твердого характера необходимо один раз потерпеть серьезную неудачу. Я понимаю, что ты сейчас видишь все совсем в другом свете, но когда-нибудь ты со мной согласишься.

Эмили понимала: нужно бороться, но как? Одна половина ее готова была громко разреветься, просто чтобы заглушить грубым криком этот тихий вкрадчивый голос. Другая половина без слов понимала, что этого делать ни в коем случае нельзя, что это капитуляция, признание неурочно произнесенного над ней окончательного приговора. Она сказала:

– Если мне не надо будет разговаривать, если просто продолжать писать экзаменационные работы, то, мне кажется, я справлюсь, у меня получится. Мне так кажется.

– По-моему, Эмили, у тебя получается плохо.

Эмили почувствовала, что в глазах у нее плывет и в голове мутится, как будто она теряет сознание от запаха нафталина. Она отвела глаза вниз от осуждающего лица и стала разглядывать вязаный воротничок, состоящий из узелков и дырочек. Вязание крючком, даже самое аккуратное, всегда бывает чуть-чуть неровным и несимметричным; вот и здесь маленькие цветочки в обрамлении нитяных цепочек немного кривые. Две половины воротничка присобраны и стянуты толстеньким крученым шнурком, шнурок завязан тугим бантиком, а концы его свисают на грудь, и каждый заканчивается узелком. Где ты, Расин? Где спасительная нить логических рассуждений, где сухой и жаркий воздух, которым дышит Читатель? Жалюзи слегка качаются и прогибаются от ветра. Внезапно в голове Эмили начинает разворачиваться бесконечный свиток, а на нем сплетение стихотворных строк, ровных, как ноты на стане, и этот упорядоченный рисунок александрийского стиха каким-то неведомым образом составляет филигранную мережку, какие великая мастерица была вышивать тетя Флорри: паутинки ниток, сходящиеся вместе и перехваченные посредине, как снопы у жнеца, а между ними просветы, скрепленные крохотными стежками, и все вместе – сетка, решетка.

 
C’était pendant l’horreur d’une profonde nuit.
Ma mère Jézabel devant moi s’est montrée
Comme au jour de sa mort pompeusement parée…[7]7
Так вот, передо мной в одну глухую ночьПредстала мать моя Иезавель неслышно.Она, как в смертный час, была одета пышно…(Жан Расин. Гофолия. Акт II, явл. 5. Перев. Ю. Корнеева)

[Закрыть]

 

Вот и еще один призрак у постели – совершенно неуместный. Думающая половинка Эмили улыбается про себя, поудобнее подложив руку под щеку.

– Мне просто надо побыть в покое, сосредоточиться…

Мисс Крайтон-Уокер подобралась, ее серебристо-зеленые кудри слегка качнулись в сторону лежащей девочки.

– Мне сказали, что ты расстроилась из-за моих слов на собрании. Если это так, то мне очень жаль. Разумеется, все, что я говорила, было сказано из лучших побуждений и, как мне казалось, совершенно продуманно. Я говорила это в интересах большинства девочек и никого в отдельности не хотела обидеть. Я чувствую себя равно ответственной за всех вас, вне зависимости от различия интересов и способностей. Возможно, что в тот момент потребности прочих мне казались более важными, чем твои, – вероятно, мне думалось, что ты чувствуешь себя увереннее, чем другие. Поверь, пожалуйста, что я ничего особенного не имела в виду по отношению лично к тебе. И разумеется, все сказанное мной было сказано совершенно искренне.

– Да. То есть да, конечно.

– Я хотела бы знать, не обиделась ли ты на что-то, что я сказала.

– Я бы не хотела…

– Я бы не хотела, чтобы между нами осталось это недоразумение. Меня бы очень огорчило – меня бы расстроило, – если бы я узнала, что я даже ненамеренно причинила боль одной из девочек, находящихся на моем попечении. Скажи, пожалуйста, не винишь ли ты меня в чем-то.

– Нет. Нет, конечно нет.

* * *

Бедная Эмили, принужденная выступить в роли судьи! Как беспомощны, как безнадежны ее слова – это же ложь, измена принципу точности. Сказавши «нет», она как будто предала, нарушила какую-то клятву, которой никогда не давала.

* * *

– Хорошо. Мы, кажется, поняли друг друга. Я очень рада. Я принесла тебе цветов из своего садика, сестра поставит их в воду. Они немного скрасят твое пребывание в этой темноте. Надеюсь, ты скоро сможешь вернуться ко всем остальным девочкам. Я, разумеется, буду осведомляться о твоем здоровье.

* * *

Страница за страницей, медленно и тщательно, экзаменационные сочинения по французскому были написаны. Перо Эмили быстро бежало по белой бумаге, оставляя цепочку скупых черных значков; мысли ложились на страницу мелкими стежками, перемежающимися яркими бусинками цитат. Ей не приходилось ничего сочинять: она знала, что хочет сказать, узнавала рисунок мысли, и он сам укладывался на чистый лист в виде упорядоченного узора. На стыке абзацев Эмили поднимала глаза: в темных углах школьного зала, под пыльными наградными щитами, в оконных нишах или проемах дверей ей являлись видения сцен и целых живых картин, в которых разыгрывалась одна и та же тема – тщетность человеческих стремлений. Она подробно анализировала ясность, с которой Расин представил запутанный и противоречивый мир страстей Федры, а в это время боковым зрением видела призрачные фигуры, извивающиеся и машущие, словно призраки, пытающиеся на дыхании ветра перелететь через Стикс. Среди них была фигура мисс Крайтон-Уокер того серебристо-грязного цвета, в каком она предстала в подводном свете больничной палаты, и она многозначительно утверждала, что поражение необходимо и полезно. Была там и тетя Флорри, блекло-пепельная и смиренная, освещенная отраженным светом своих работ – прямоугольников белого полотна и непорочного свадебного атласа, – прямо сидящая в своем кресле, тоже судья. Был там и Мартин, о котором она вспоминала так редко, и он снова, как когда-то, разбрасывал и комкал бумаги на ее маленьком столе – сгусток мягкой бессмысленной плоти посреди вихря белых листов. Виделись ей даже длинные ряды необожженных керамических сосудов, покрытых непрозрачной пока глазурью, жидкой глиняной поливой, скрывающей до поры нанесенный рисунок, который проявится только после обжига в печи у ее отца, откуда они выйдут ясными и сияющими. Зачем продолжать бороться, шептал тихий голос в ее ушах, к чему вся эта маета? Что ты можешь знать, продолжал этот голос – и нельзя было отказать ему в некоторой правоте, – о кровосмесительной страсти матери и о гневе богов? Не нашего ума это дело, наше дело – вышивать скатерти и терпеть.

Эмили, не без стараний мисс Крайтон-Уокер, было хорошо знакомо чувство вины, но она ничего не знала о силе страсти, ни укрощенной, ни неуемной; она не испытывала в своей крови хватки ее огненных когтей. Она и писала, ясно и убедительно, о неизбывном чувстве вины Федры, не оставляющем ее от первой сцены до последней, о чувстве, из-за которого она так страшится встречи со своим отцом Миносом, судией в загробном мире, из-за которого чувствует, что ясность ее зрения оскверняет самый воздух и чистоту солнечного света. Эмили писала, а сама то и дело касалась припухших мешков под покрасневшими от слез глазами: она видела сейчас сквозь толщу влаги и невольно и неизбежно сравнивала кощунственную ясность зрения Федры и туман в своих исплаканных глазах, для которых солнечный свет был мукой.

* * *

А где-то далеко, в своей собственной пустыне с сухим золотистым воздухом, существовал ее Читатель. Он ждал; он должен был взвесить ее знание и ее невежество и произнести над ней суд: сумела ли она все сделать правильно, не уклонилась ли в чем. Дописав, Эмили мысленно поклонилась ему и в душе признала, что он лишь плод воображения, что существовать в его залитом светом мире невозможно.

Кто же победил, спросите вы: Эмили или мисс Крайтон-Уокер? Кто из них одержал победу – если уж Читатель есть не более чем абстракция, плод воображения, и ни победить, ни проиграть не может? Можно считать, что победила Эмили, ибо она достигла своей цели: то, что она написала во время экзаменов, было не горячечным бредом, а в точности соответствовало требованиям придирчивой экзаменационной комиссии, и, когда эти работы были самым тщательным образом проверены, перепроверены и наконец оценены, итоговые баллы оказались самыми высокими за всю историю школы. А можно считать, что победила мисс Крайтон-Уокер, потому что Эмили был поставлен диагноз «нервный срыв» и ее отослали домой со строжайшим предписанием к книжкам не притрагиваться, так что мама выдала ей кусок канвы для вышивания полукрестиком, и все долгое лето она была вынуждена просидеть над деревянными пяльцами с рисунком в викторианском духе – пышные розы и синие аквилегии – и послушно класть стежок за стежком тупой вышивальной иголкой с продернутой в ушко розовой, бежевой, алой, голубой, лазурной или темно-синей шерстяной ниткой, создавая на изнанке жуткую путаницу из торчащих концов и выпирающих узлов, потому что талантом аккуратно закреплять нитку она была обделена. Можно решить, что в конечном итоге все-таки победила Эмили, потому что она поступила в университет по самой правильной для себя специальности – французский язык – и уже во время учебы выскочила замуж. Если Эмили и казалось иной раз, что она в чем-то проиграла, то это было ненадолго, понятная слабость, а так она с неизменной теплотой относилась к своему тихому мужу, служившему налоговым инспектором, и к двум умненьким дочерям, да еще и получала некоторое удовлетворение от работы переводчицей по заказу разных международных юридических организаций.

Но вот в один прекрасный день ее вызвал заместитель директора школы, где училась старшая дочь, и Эмили отправилась в это учебное заведение – ряд кубов и призм из полированной стали и стекла, совсем не похожих на темное, увитое плющом здание, где когда-то училась она сама. Заместитель директора, одетый в модно потертый джинсовый костюм, был субтильный и легонький, как птичка. Жидковатые седые волосы длинными прядями спускались до воротника рубашки, а на лице читалась некоторая озабоченность. Понимаете ли, заговорил он, если лично вы принадлежите к среднему классу и получили университетское образование, это еще не значит, что к тому же стремится ваша дочь. Я говорил Саре: если ты, например, хочешь стать садовником, наша школа сделает все возможное, чтобы тебя в этом поддержать. Это твоя жизнь, и выбирать тебе. Для нас равно важно все, что делают у нас девочки; главное, чтобы они нашли себя. Тихим, глухим голосом Эмили ответила: Сара хочет заниматься по усиленной программе французским и одновременно математикой; неужели школа не смогла составить для нее расписание, при котором она могла бы это совмещать? Выражение лица заместителя директора изменилось: оно стало гораздо любезнее и вместе с тем укоризненнее. Но согласитесь, сказал он Эмили, что родители не всегда правильно судят о способностях своих детей. Возможно ведь, что вы – разумеется, из самых лучших побуждений! – принимаете за интересы Сары ваши собственные нереализованные амбиции. А что, если Сара не имеет наклонностей к интенсивной учебе? Эмили бы надо было спросить его, а знает ли он Сару и на чем, собственно, основывается его суждение, – да и сама огорченная и возмущенная Сара ожидала, что она задаст ему этот вопрос, – но Эмили не решилась. Сказала только: французский у Сары идет очень хорошо – я специалист, я в этом разбираюсь; у нее природный талант. В улыбке замдиректора отразилось его плохо скрываемое недоверие и высокомерие профессионала. Это вы так думаете, сказал он, но мы, педагоги, можем придерживаться иного мнения. Наша цель – всестороннее развить личность девочки, подготовить ее к жизни, к выстраиванию межличностных отношений, к ведению домашнего хозяйства, помочь найти свое место в обществе, понять свои обязанности. Мы прекрасно понимаем, что у Сары имеются потребности и проблемы, одна из которых, простите мою прямоту, связана с вашими требованиями к ней. Жаль, что вы не хотите довериться нашему мнению. Впрочем, как бы то ни было, школа никак не может так организовать расписание, чтобы обеспечить Саре и языковой, и математический уклон.

Сквозь этот новый тихий голос сквозил другой, давний. И Эмили шла по леденящим стеклянным коридорам и думала: если бы тогда, в ее прошлом, не случилось то, что случилось, сегодня она смогла бы не поддаться этой силе. Хотелось швырнуть камень и вдребезги расколотить эти огромные бесчувственные стеклянные стены, впустить ясный свет – и было стыдно за свое детское желание.

А дома Сара подвела аккуратную двойную черту под доказательством геометрической теоремы, четко изложенным для некоего пока рассеянно взирающего на нее, неумолимо точного высшего ума, перед которым она жаждала предстать. Как дальше стала жить Сара, открылось ли ей это знание – это уже другая история, история Сары. Можете поверить – надеюсь, что у вас достанет веры, – что она нашла свою дорогу к свету.

Розовые чашки[8]8
  Перевод И. Зубановой


[Закрыть]

Три девушки сидят в комнате: две в низких креслах с овальной спинкой, одна на краешке кровати, так что летний свет из окна падает на ее бледные волосы, а лицо в полутени. Они молоды, полны сил – это видно по живым поворотам головок, по быстрым легким движениям, какими они подносят к губам сигареты в длинном мундштуке или розовые чашки с чаем. На них прямые платья до колен: одно оливково-зеленое, другое рыжевато-коричневое (иногда оно видится как тускло-пунцовое), а на светловолосой – цвета топленого молока или неотбеленной шерсти. Чулки у всех светлые, гладкие, но без блеска, туфли остроносые, с ремешками на пуговках и почти без каблука. У одной из девушек, сидящей в кресле, длинные темные волосы собраны в узел низко на затылке. У двух других короткие стрижки, открывающие сзади шею. Вот блондинка повернулась к окну, и видна очаровательная линия среза серебристо-золотых волос, наискосок от нижнего угла щеки до затылка. Тонко очерченный рот спокоен и неподвижен; она кажется безмятежной, но она в ожидании. Третью разглядеть труднее, заметна только суровая стрижка «под мальчика», и Веронике всегда приходится делать над собой усилие, чтобы увидеть ее волосы не такими, какими она всегда их знала, – седеющими и не знавшими краски.

Кресла Вероника видит очень отчетливо: одно плотно обтянутое светло-зеленой льняной тканью, второе с оборчатым ситцевым чехлом в крупных пышных розах. Еще там есть маленький камин с пыльным ведерком для угля и медными щипцами. Иногда камин жарко горит, но чаще он стоит темным, ведь на улице лето; в проеме розоватых набивных занавесок виден неизменный сад колледжа, с водоемом в каменной оправе, с кустами роз, пышными цветочными рабатками, запахом свежескошенной травы. Из-за края окна, обрамляющего эту картину, внутрь заглядывают листья: плющ, плетистая роза? В комнате есть письменный стол, но его видно плохо. И нет смысла нарочно вглядываться, нужно просто терпеливо подождать. В одном, совсем темном углу стоит еще что-то, но никогда не удается понять, что это: может быть, шкаф? Зато ей всегда хорошо виден низкий столик, накрытый к чаю: маленький чайник с кипятком, на подставке, объемистый заварной чайник с цветочками, ореховый кекс на блюде, ломтики солодового хлеба и шесть радужно-блестящих розовых чашек с блюдцами в форме лепестка. Переливчатая глазурь лежит на чашках не ровно, а растекается по насыщенно-розовому паутинкой серовато-голубых и бело-золотых прожилок. И разумеется, еще нужны – и, конечно, имеются – маленькие ножики для масла с закругленными концами и ручками из слоновой кости и само масло в хрустальном блюдечке. Да-да, и хрустальная же вазочка с джемом, с особенной плоской ложечкой.

Девушки переговариваются между собой. Они кого-то ждут. Их разговор и смех Веронике не слышен, зато хорошо видна скатерть: белое полотно с ажурной мережкой по краю, перевитой гирляндами цветов, – рельефная гладь меланжевым шелком: нитки по длине окрашены в разные оттенки одного цвета, то светлее, то темнее. Цветы эти обычно представляются ей розами, хотя, если приглядеться, они не совсем розы – или даже совсем не розы, а плод фантазии. И розового цвета в ее картине что-то многовато.

* * *

Со второго этажа раздался требовательный и негодующий голос Джейн, дочери Вероники. Джейн была дома – редкий перерыв в плотном графике ее активной жизни, которая бурлила и перехлестывала через край, нося ее из дома в дом, из гостей в гости, на посиделки в чьей-то кухне, где грохочет рок-музыка, вьется дым запретного курева, звучат громкие голоса. Джейн, оказывается, решила что-то сшить, а швейная машина в гостевой спальне наверху, куда и поднялась Вероника. Джейн изрезала материю – кажется, это была наволочка – и попыталась соорудить головную повязку с бахромой из тряпичных ленточек, чтобы украсить очередную прическу. Дурацкая машинка не желает работать, заявила Джейн, сердито шлепнув ее по металлическому боку, и взглянула на Веронику снизу вверх: яркое лицо в короне торчащих во все стороны острых лучей угольно-черных волос, покрытых для прочности лаком, – целое колючее произведение искусства. От своего отца она унаследовала большие черные глаза, которые густо обводила сурьмой, а от отца Вероники – щедрые красивые губы, накрашенные сейчас блестящей помадой цвета фуксии. Она казалась крупной, но складной, одновременно пышной и стройной, очень живой – разом и женщина, и капризный ребенок. Вот ведь идиотская иголка, не захватывает нижнюю нитку, говорила Джейн, вхолостую крутя маховое колесо и заставляя жалобно стучать и лязгать все старинные рычаги и шарниры. Все дело тут в натяжении, механизм натяжения напрочь развалился! Она с силой выдернула свою тряпочную конструкцию из-под лапки, за ней из нутра машины потянулась нитка, внутри зажужжал и забился челнок. Верхняя нитка давно лопнула.

Эту швейную машину фирмы «Викерс» подарили матери Вероники на свадьбу в 1930 году, и уже тогда она была подержанная. К Веронике машина попала в шестидесятом, когда родилась старшая сестра Джейн. Вероника шила приданое для ребенка, а себе ночные рубашки – только самые простые вещи, она была портниха невеликая. Мать тоже не слишком много пользовалась ею, хотя в войну машинка очень выручала: мать на ней перелицовывала воротники у рубашек, подворачивала штанины брюк, перешивала жакеты в юбки, строчила мальчикам штаны из старых занавесок. А вот бабушка, мать ее матери, в 1890-х годах шила, а еще она вышивала на руках: подушечки и ручные полотенца, носовые платки и «дорожки» для комодов.

Джейн теребила себя за ухо, украшенное множеством сережек в виде колечек из золотой проволоки со стеклянными бусинками. Весь регулятор натяжения разломала, призналась она; как теперь его собрать? Это было так похоже на Джейн – без колебаний идти напролом там, где люди поколения Вероники по традиции робели: укрощение машин, жизнь в коммунах, ниспровержение авторитетов. Мир, в котором обитала Джейн, был полон механизмов. Вместо сумочки она носила на улице черный ящичек с ручкой в крышке, со всех сторон ее окружали гирлянды электроприборов: транзистор, фен, магнитофон, щипцы для завивки волос, щипцы для гофрировки. Джейн разломала натяжной механизм старенькой машинки, по всему швейному столику раскатились металлические диски. Особенно ее, судя по всему, раздражала изогнутая тонкая проволока с крючочком для нитки на конце – тем самым, который так упруго и умиротворяюще ходит вверх-вниз, когда машина работает как надо. Она дергала и тянула за этот проволочный крючок, пока не вытащила весь стальной завиток из его законного места, так что теперь проволока угрожающе торчала, бессмысленно и опасно покачиваясь и указывая в никуда.

* * *

Вероника почувствовала, как в ней поднимается ярость. «Но это же пружина, Джейн. Нельзя же…» – начала она и услышала по своему голосу, что сейчас сорвется на отчаянный крик: как ты могла?! ну что ты за бесчувственное существо! это же машина моей матери, я ее всю жизнь берегла, ухаживала за ней…

* * *

И внезапно ей припомнились 1950-е и голос ее матери, ее несдерживаемое, бесконечное, обвиняющее: «Как ты могла? Как ты только могла?!» Перед глазами мелькнула картинка – вот они стоят друг перед другом: мать с несчастным оскорбленным видом, уголки рта привычно опущены, и она сама – студентка, платье клеш на кипенно-белых нижних юбках, кожа гладкая, глаза подкрашены, вся на взводе. А между ними упаковочный ящик, только что доставленный по почте, и в нем радужно-блестящие розовые чашки, все побитые вдребезги. Эти заповедные чашки ей подарила подруга матери по колледжу – специально по случаю возвращения в тот же колледж в лице нового поколения. Чашки Веронике не понравились. Жуткий розовый цвет и эти блюдца-лепестки – совершенно немодно. Они с друзьями пьют не чай, а растворимый «Нескафе» и не из чашек, а из керамических кружек простой цилиндрической формы и незамысловатых ярких цветов. Скатерть, которую для нее вышила бабушка, она тогда засунула подальше в ящик комода. А теперь вот такую вышитую скатерть, белоснежную и крахмальную, она вспоминала каждый раз, когда снова и снова представляла себе это воображаемое чаепитие. Это началось после смерти матери – такая странная форма оплакивания, навязчивая, но отчасти утешительная. По-другому у нее как-то не получалось. Мать всегда так яростно ненавидела кабалу домашнего хозяйства и злилась из-за этого на своих умных дочерей, этой ловушки во многом избежавших, что искренне скорбеть о ее уходе было невозможно. Когда ее не стало, вокруг просто воцарилась тишина (а при ней бушевала неутихающая буря). Тишина, как в тот день – в любой из дней – в конце 1920-х годов, когда в той залитой летним светом комнате кого-то ждут три девушки.

* * *

Нет, нельзя было обрушить такую же бурю на голову Джейн. Вероника только повторила: «Это пружина, ее нельзя вытягивать», а Джейн примирительно проворчала, что очень даже можно. И они уселись вместе за швейный столик и стали разбираться, что делать с разломанным регулятором натяжения.

Вероника припомнила, как она упаковывала розовые чашки. Что-то у нее тогда случилось, какая-то катастрофа. Она видела, как, не помня себя от отчаяния и горя, она мечется по комнате, в которой жила в колледже, и сил хватает, только чтобы как попало свалить эти несчастные чашки в ящик; и надо бы завернуть их в газету, но газеты нет, а думать, где ее взять, нет никаких сил. В том исступлении судьба чашек казалась совершенно не важной – но в чем была причина расстройства? И не припомнить сейчас. Поссорилась с кавалером? Не получила роль в университетском спектакле? Сказала что-то такое, о чем пожалела? Испугалась, что забеременела? Или тогда на нее внезапно навалилась неясная, но непреодолимая тревога: все бессмысленно, жизнь топчется на месте? Тогда это ее пугало – тогда она была живая. Теперь она боялась гораздо более конкретных вещей: боялась смерти и что ничего не успеет сделать, пока жива. Казалось, между ней сегодняшней и той девушкой, которая в своем непонятном горе упаковывала чашки, нет ничего общего, будто они разные люди, и она наблюдает за ней со стороны, как за тем воображаемым чаепитием.

Вероника ясно помнила, как в колледже она тайком заглянула в ту самую комнату, где когда-то жила ее мать, и заметила два низких кресла и кровать под окном. Вот и в сочиненной ею картине кресла именно с той обивкой, которую она мельком приметила тогда, хотя это, наверное, не соответствует эпохе. Мать так хотела, чтобы она поступила в этот колледж, – а когда она поступила, мать стала ревновать ее к своим студенческим воспоминаниям. Прошлое превратилось в чужое прошлое и оторвалось от настоящего. Это была всего лишь материнская фантазия, что Вероника будет сидеть в тех же креслах, освещенная тем же солнцем, и пить из тех же чашек. А в одну реку дважды войти нельзя. И когда старшая дочь Вероники, сестра Джейн, сама поступила в колледж, Вероника уже знала, что не нужно мешать ей утвердиться там на своем собственном месте, в своем собственном сегодня.

* * *

Зазвонил телефон. Джейн сказала: это, наверное, Барнаби! – и всю ее сердитую апатию как ветром сдуло. В дверях комнаты она обернулась к Веронике: «Ты прости за машинку. Ее наверняка можно починить. Но вообще-то, ей пора на свалку!» – и поспешила вниз по лестнице к телефону, назад к своей жизни, громко распевая. Голос у нее был отцовский, чистый и сильный, – не то что у Вероники и ее матери, которым не досталось музыкального слуха. А Джейн пела в школьном хоре Реквием Брамса. Вот и сейчас она радостно выпевала: «Скажи мне, Господи, кончину мою и число дней моих, какое оно, дабы я знал, каков век мой».[9]9
  Псалом 38, слова 3-й части Немецкого реквиема И. Брамса.


[Закрыть]

* * *

Три девушки сидят в небольшой комнате. Это не воспоминание, это вымысел. Вероника замечает, что кремовое платье ее матери, работа бабушки, портнихи не очень умелой, сшито с небольшими огрехами: то ли плечико чуть перекошено, то ли манжета посажена неровно, как это бывало со множеством манжет, пуговиц и корсажей в тяжелые времена, когда людям приходилось многое делать самим, – и из-за этого в облике матери есть что-то милое и трогательное. Вторая девушка с короткой стрижкой берет чайник и разливает янтарный чай в розовые чашки. Две чашки и одно блюдце – единственные выжившие после той перевозки – теперь стоят у Вероники на комоде, бесполезные, изысканно-прекрасные. Мать поднимает свою бледную головку, слегка приоткрыв нежный ротик, и вся мысленно устремляется к двери, в которую входят они: молодые люди в блейзерах и широких фланелевых брюках, на шее шарфы с эмблемой колледжа, волосы по моде зачесаны назад, на лицах благовоспитанные улыбки. Особенно отчетливо Вероника видит одного: он улыбается той особенной широкой красивой улыбкой, которая только что мимолетно промелькнула на недовольном смуглом лице Джейн. Миловидное нежное личико блондинки у окна вспыхивает от чистой радости и надежды, почти довольства. Продолжения Вероника никогда не видит, с этого места все начинается заново: кресла, скатерть, солнечный свет в окне, розовые чашки. Заповедный покой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации