Текст книги "Призраки и художники (сборник)"
Автор книги: Антония Байетт
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
В больших семьях спали все вместе. Мужчине запрещалось входить на женскую половину или быть наедине с незамужней женщиной, если она ему не родня. Зато позволялось делить кровать с женой брата, с «сестрицей», конечно не касаясь друг друга. Спать так, словно между – длинные ножи. Так она спала с Да Шином, в первые годы мальчиком, потом уже нет. Ночь за ночью, вслепую, слыша дыхание рядом. Перекинешь во сне руку через ножи, руку, темно и таинственно отдельную от спящей твоей головы на подушке, – умрешь. Вернее, женщина умрет. Мужчину выгонят из семьи, если семья так рассудит. Обычно не выгоняли. Мужчины в деревне были редки, и в грехе винили женщин: считалось, что таково их естество. Оа тоже так думала, так ее научили. Она знала, чего хочет Ча Хун, а по деревенским понятиям, мужчина такого хотеть не мог.
Через день или два она увидела, что за Ча Хуном ходит Кун. Увидела без удивления и тревоги, только камень внутри стал горячей и тяжелей. Кун смотрел от порога, как парни идут на работу, – это было привычно. Спокойно, с достоинством стоял невдалеке, когда они о чем-то шумели, усевшись под деревом, – это тоже. Но теперь всякий раз, как Ча Хун шел один: к желобу, помочиться в поле или пройти мимо ее двери, думая о том, как высказать невысказанную просьбу, сзади маячило тяжелое тело, легко катящееся на толстых ногах с наплывшими складкой щиколотками, и лицо без выражения, без лица. Когда-то он так же ходил за Да Шином, который не был ни первым, ни последним. Женщины говорили, что Кун похож на женщину, и ежились: они знали, что это значит, но никто не мог рассказать о нем того, что рассказывали о других мягких мужчинах, ходивших за мальчиками, и мягких мальчиках, ходивших за солдатами. Кун был когда-то женат, далеко в смутном прошлом. Деревня казнила его жену за то, что она пыталась околдовать его, подчинить его мысли, накормив шариками из меда и еще из других вещей, которые нельзя называть. Детей у него не было, и больше он не женился. Оа не знала, что говорят мужчины о нем, о мягком шлепанье за спиной. Она была глупа, никогда не спрашивала Да Шина. Между ними ничто не было высказано, был ком молчания, увесистый и темный, как сам Кун. В ту ночь, когда Кун говорил с Да Шином, она жалела, что ничего не сказала, не спросила, не облекла в слова. Но что могли сделать слова? Только навлечь беду. Когда Ча Хун вернется, она скажет ему с высоты своей новой власти: «Берегись Куна».
* * *
Он вернулся, конечно. Сел на корточки в проеме двери с лицом, осунувшимся от страсти, с блестящими глазами, и мимо прошел Кун, склонив голову, подобрав подбородки, поджав губы, как он умел, чтобы не выпустить ни слова, ни дыхания, ничего.
– Матушка, вы можете сделать талисман на любовь? – выпалил Ча Хун, впившись в колени пальцами, вскинул на нее глаза и тут же опустил.
Из своего сухого далека Оа подумала, что он сам – любовное зелье, и, чтобы подразнить, сказала:
– Тебе-то зачем?
– Это не для меня.
– Для талисмана правда нужна.
Ча Хун нахмурился и наконец решился:
– Эта девушка – она не моя. Она со мной не гуляет.
– Ну, так сделай, чтобы гуляла.
– Она не может. Ей нельзя.
– Если нельзя, – горько сказала она, – то ничего из этого не выйдет, только беда и смерть. Ты сам знаешь.
– Но должно же быть… я должен… Должна же быть радость! Я чем угодно, я жизнью заплачу!
«Жизнью, да не своей», – хотела сказать Оа, но смолчала, потому что вспомнила Да Шина и как он пропал. Куда он ушел, что с ним сталось? А еще, потому, что зло ощущала его молодую силу, может быть, и силу той девушки, горящую жадно и упрямо. Она ведь поможет огню? Поможет им сгореть? Если они так хотят.
Она рассказала, что́ он должен принести, – всё вещи, которые достать непросто: волосы, обрезки ногтей, месячную кровь девушки, семена из ее кладовой, мед из ее сот, муку, что она смолола, и его собственное семя. Все это она в правильную луну смешает с тем, что у нее есть, а он потом испечет, сам испечет, как она покажет. Ча Хун недовольно уставился в пол и сказал, что это трудно. Его бледный язык смочил губы, золотистые в полумраке, и что в этом было – отвращение, страх, желание? Оа, сухая, села рядом с ним и резко сказала, что такое дело просто не бывает, оно трудно и опасно, потому что хочет он трудного и опасного. Если в сотах будет молодая пчела, не вышедшая из кельи, захлебнувшаяся собственным текучим янтарем, тем лучше, но можно и без нее. Все это нужно принести, когда луна будет в третьей четверти, или пусть он ждет еще месяц. Тень пересекла их разговор, навалилась на шелковые плечи Ча Хуна, извиваясь поползла по ним, по ее лицу, вполовину обернутому, как у курицы, напряженно глядящему снизу одним глазом. Кун стоял в ее дверях, положив руку на косяк, тушей застя ей солнце.
– Что тебе, Кун? – Она назвала его прямо, что могло быть к беде, а могло быть и угрозой – смотря по тому, обладал ли кто из них силой сглаза.
– Ча Тин, слышу, поправился? – хмуро спросил он.
– Ча Хун говорит, скачет, как козлик.
– Что ж, надеяться будем, что и дальше так, – сказал Кун с тяжкой учтивостью, отвалился от косяка и легко покатился дальше.
Горячий камень пошевелился в своем темном горне. Она открыла рот предупредить Ча Хуна, но не смогла – так было сухо внутри. Не было влаги даже хрипнуть вороной. Хотя что тут говорить? Ча Хун не дурак, должен сам понимать. Да и не уйдешь от Куна, если судьба такая. Кун ремеслом себе положил все обо всех знать, неужто о Ча Хуне не разнюхает? Она видела, как Куновы вострые свиные глаза общупывали ее, ее высохшую суть.
* * *
Он вернулся, Ча Хун, со сверточками из листьев и с глиняными горшочками. В сказанное время, ночью, постучал в ее дверь под калекой-луной, криво висевшей над горою. Руки его были пусты. Уже внутри он достал все, что нужно, из узелков, увязанных в набедренной повязке, и разложил перед ней. Коротко и недовольно он назвал каждую вещь, но не объяснил, как их достал, что, может, сделал бы другой, волнуясь и желая показать свою находчивость и готовность. В оловянном свете она взяла у него вещи и унесла в кухню, к тайному алтарю. Когда Ча Хун вернулся на следующий день, она уже смешала их с собственными тайнами, с собственными чарами, жидкими и твердыми, с растертой в пыль грибной мякотью, что дала старуха, с несколькими змеиными чешуйками, с оскрёбками крысиного пятна. Под ее взглядом он слепил в миске шарик длинными пальцами, липкими от меда и рыжими от крови, – женская работа, неловкие пальцы. Теперь он будет печь его жаром своего тела до новой луны. Она должна была объяснить ему, где носить шарик. «Здесь», – сухо указали ее пальцы, и он повесил голову, беспомощно глядя, как его прут изогнулся и поднялся к ней, живой собственной жизнью, жарко-красный, влажно блестящий. «Это хороший знак, – сказала она жаркому и дрожащему мальчику. – Значит, колдовство действует, шарик слепили правильно, талисман поможет. Как испечешь, дай ей съесть. Если думаешь, что откажется, раскроши и подмешай незаметно в еду. Лучше бы весь разом и по своей воле, но тут уж суди сам». Стыдясь и горя, он стоял перед ней, и сильный тонкий прут слепо качался за ее рукой, как капюшон зачарованной змеи. И она – скребущая, скрипящая сушь – сказала: «Иди, пока никто не пришел». Это значило: Кун, но она не осмелилась назвать его.
Под утро ей приснился этот мальчик или, может, не он, а Да Шин, какой он был когда-то: нагой, как этот мальчик, и подъятый. Она часто думала о Да Шине, словно он был тут еще на прошлой неделе, словно удар от его ухода еще сотрясал ее, но теперь она вдруг поняла, что прошло много, много лет. Мальчик, которого она видела ровесником Да Шина, был ближе возрастом к ее зарытым в землю сыновьям, к этим крошечным, хрупким мужским телам. В снах она тянулась, тянулась из разрытых простынь обнять, стиснуть его, склоненного, золотого, напряженного. Она не его желала – только лишь ощутить желание – и была суха. Тогда она принималась играть с его душой, дразнимая и дразнящая, бессильная.
* * *
Новая луна народилась и выросла. Ча Хун не пришел сказать, съела ли девушка шарик, по воле или обманом. Встречаясь с ней на улице, он не смотрел в глаза, а позади его вкрадчиво шлепал Кун. Но говорить и не нужно было: новое светилось в нем, в его блестящей косе, в молодцеватой поступи, в том, как он вдруг запевал на ходу и размахивал руками. И девушка тоже стряхнула свою сонную одурь. Она теперь ни минуты не могла усидеть на месте: подметала, где уже метено, улыбаясь бегала к желобу. Что могла понять Оа, то понимал и Кун, понимал, должно быть, и то, что она приложила к этому руку, хоть была уверена, что все устроится и без нее. Потом улыбка Ан Ат сменилась морщинками тревоги, и они все углублялись, и она уже не летала, а сутуло брела по улице. Оа ждала. Колесо было пущено с горы. Когда раздался вой, она решила, что это Ан Ат. Он прозвучал перед рассветом, бездонный вой, потом захлебывающаяся голосьба и снова вой – такой, что луну проглотит. Захлопали двери, зашуршали по улице босые ноги. Все собрались в сером свете позади Куна, который был тут как тут, тихо изготовившийся. Бо Ме вырвалась из дому, вырвалась из испуганных рук Ан Ат и Ча Хуна, воя, мотая волосами, как яростная звериха, повалилась наземь и каталась в пыли.
– Бес вошел, – сказал кто-то.
– На доме порча.
– Ее сына колдовством погубили! – крикнула Ан Ат. – Ча Тин как спал, так и умер.
– Ночью пришла ведьма и из него душу высосала, – сказал Кун. – Так, наверно, надо понимать…
– Мой дом проклят! – вопила из пыли Бо Ме. – Сына убили, семью опозорили!
Оа стояла в дверях и думала, отрубят ли голову Ан Ат. Думала не вдумываясь. На крыльцо выбежала курица в пыльных перьях.
Оа хорошо знала, кого обвинят, в ком высмотрят зло. Она и всегда это знала. Хотела подойти к Бо Ме, сказать, что знает, как страшно потерять сына, но не могла и не смела. Это смерть ее сыновей, ее тоска, ее Да Шин, ее сушь – они все навлекли. Это ее беда виновата.
– Разберем дело, – начал Кун, как она того и ждала. – Кричать не будем, а поищем лучше, где в деревне колдовство угнездилось и где начало злу.
И толпа отвернулась от причитающей Бо Ме и посмотрела на Оа с единой своей мыслью, с единым желанием.
– Может, кто знает, не было ли на этот дом порчи? – спросил Кун, глядя не на Оа, а на Ча Хуна.
Перед Ча Хуном забрезжила лазейка, и он начал, заикаясь, рассказывать. Он рассказал, что ночью к нему приходили духи, что он видел старуху, сидевшую у него на подушке, что старуха связала его душу тонкими шнурами, и плюнула ему в рот, и сделала с ним как хотела. Что, околдованный, он пошел к ней и она дала ему вороженый шарик, чтобы он раскрошил и подмешал Ан Ат в кашу. Что Ан Ат, съев его… Всю семью подкосила она, иссохшая старуха, из черной зависти к Бо Ме с ее сыновьями, к Ан Ат с ее молодостью и красотой. Всю семью загубила. Бо Ме причитала, лежа в пыли.
– Отвечай, – сказал Кун.
– У меня нет слюны, – прошептала Оа.
Толпа зашумела, возбужденно вспоминая: Оа глянула на одного, а ночью у него заболел живот. Другая подошла после нее к желобу и видела, как в глубокие тени скользнула водяная змея. Да и Ча Хун эти несколько лун не в себе казался, это все заметили!
Ан Ат, стоявшая скрестив руки, пока изливался Ча Хун, бросила на нее один взгляд – быстрый взгляд, сообщнический, враждебный, а может, и виноватый – и упала рядом со свекровью, крича, что согрешила, но не по своей воле, что виновата, но это ведьма ее околдовала, что на всей деревне лежит порча…
Кун сказал: «Эта женщина собственного деверя ввела в грех. От стыда он не мог больше жить с ней под одной крышей, он убежал и бросился со скалы… Туда нельзя спуститься. Его кости там белеют, непохороненные, под дождем, под солнцем. Его съели птицы и черви. Мне было видение, и я ходил на гору и видел, что это должно быть правдой. Теперь она состарилась, красотой вредить не может – так она взялась за ведовство. Это все знают. Забирается в наши мысли, нашептывает из подушек. Она каждого может испортить, от нее вся деревня нечиста. Как мы очистимся?»
Опять загомонили, и этому не было конца. Перебирали несчастья: расплодились желтые черви, капуста повяла, пшено пошло плесенью, у козы молоко высохло, за дорого купленная жена ходит пустая. Ан Ат, борясь за жизнь, решилась: обхватила Бо Ме, и та не оттолкнула ее. На гордом личике Ан Ат все кости проступили от страха и напряженного внимания.
«Что делать будем?» – растерянно спрашивали в толпе, а жалобы все взбулькивали, пенились, как сок в квашеных бобах, что хранятся в плохо вымытом горшке. Оа безучастно стояла в дверях, у ног ее суетилась курица. Она и не думала защищаться: к этому шло с самого начала, и слова только бы подлили масла в огонь. Кун молчал, но она знала, что все зависит от него. А он смотрел на мальчика, на Ча Хуна, как тот стоял на коленях возле матери и боялся к ней прикоснуться, чтобы случайно не тронуть цепкую, отчаянную Ан Ат. Ча Хун как-то безысходно сжал губы, и морщины меж бровей, врезавшись глубоко, клином сошлись к глазам. Наконец он повернулся к Куну и угрюмо, с чем-то подспудно тлеющим внутри, спросил:
– Что ж нам делать? Посоветуйте.
Кун воздел над ним мягкие, гладкие руки и легко взмахнул ими: тише. Он подошел ближе, положил ладонь ему на плечо, перевел взгляд с него на Бо Ме с Ан Ат и затем – на Оа. Его ответ прозвучал вопросом:
– Как мы раньше делали, чтобы очистить деревню?
И Ча Хун ответил ему:
– Высушивали ведьму. Вытаскивали на солнце.
– На солнце, – отозвалась Бо Ме голосом, переливчатым от слез и причитаний. Она раскачивалась, тряся распухшим лицом, и Ан Ат слилась с ней в одно.
Кун больше ничего не сказал.
Единый голос подхватил: «На солнце ведьму! Солнцем зло высушить!»
* * *
Оа видала, как это было с другими.
…Ее выволокли за околицу, прибив, но не сильно: им было не по себе от ее упорного молчания. Привязали льняными жгутами и пенькой к обломку мертвого дерева посреди голой, пыльной пустоши – там, где плясали в священные дни. Посадили, привязали и оставили под раскаленным солнцем, лицом туда, где строем росли кусты шипастой дерезы и виднелись дальние горы, по верхнему краю которых плясали небывалые лазурные и белые сполохи. Три дня. Если через три дня она не умрет, значит солнце выискало и иссушило в ней зло и ее отвяжут. Жара в тот год стояла такая, что никто не упомнит, и задержалась дольше обычного. Может, начнутся дожди. Может, она сумеет скрепиться, утишить суть и кровь, вытерпеть, выждать. Жить тихонько, по капельке, пока не польет с неба, пока не кончит кипеть и пузыриться плоть (она видела у других эти пузыри и знала, чего ждать). Сушеных старух приносили обратно – в волдырях, в корках, в струпьях, словно солнце дубило их, да не выдубило хорошенько. Отпаивали водой с медом. Одна лишилась ума. «Жареные мозги!» – кричали дети. Другая все лепетала по-ребячьи о временах, давно забытых, и детях, давно схороненных. Рассудив свою беду в первые, еще ясные разумом часы, Оа поняла, что этой живучести в ней нет. Не было и страха, даже звериного, не было позыва теребить веревки, стонать, взывая к жалости. Она ведь знала еще тогда, глядя на тот живой, блестящий, в слепой тяге взметнувшийся прут, что нет в ней тяги ответной – ни к чему, что для нее все кончено. Отрубят они голову Ан Ат? Этого она не узнает. Коротко подумала о курице, о ее маленьких радостях, о том, как она горделиво семенила вокруг, ожидающе поглядывая на хозяйку. Может, ей уж свернули шею. Рот ее покривился от мучительной жалости.
Пока солнце не встало над головой, она все же огляделась вокруг. Угольно-черные, в запекшейся коре, кусты дерезы облетели от жары – никто не знал, оденутся они весной или будут торчать под дождями как мокрые остовы. Горы высоко, где снег, были холодные и чуть стеклянистые, а книзу – дымные, аспидные. Небо еще не огрузло от жара и было голубым, яростно-голубым и сухим. Оно струилось сушью, как в глубоких реках чуть заметно струится вода: поверху гладь, а под ней – тонкий перелив, живая глубь. Солнце поднялось у нее за спиной, постояло над головою и опустилось за колючками дерезы. Сначала был пот – она и не знала, что в ней еще столько осталось, – капельки вырастали на волосках над верхней губой и тут же исчезали. В члены по очереди вступала боль. Веки: в последний раз отчаянно закололись ресницы, и кожица вздулась пузырьками, и на сетчатке кровью вскипели тонкие ве́нки. Язык, невесомый булыжник, трескался, колотясь о зубы. Жар сбегал позвонками, сколупывал бесцветные шелушинки, набухал подушечками там, где было натянуто тонко, где кожа сходила, а под ней была влажная плоть, быстро высыхавшая. В ушах зашипело и запищало: мозги корчились и ужаривались, как требуха на сковороде.
Бывает, болит что-то одно: здоровая плоть, размозженная сорвавшимся камнем или вспоротая гигантской головой младенца, раздирающей узкий каналец. Но эта боль была везде, сушью въедалась внутрь, изничтожала тело, и оно переходило в воздух, в окрестное небо – так змея, яйцо, крысиное пятно иссохли, развеялись с ее алтаря. Она сама стала болью, и она следила за болью неотступно, и, когда сошла холодная ночь и боль кончилась, она задрожала и не хотела вернуться в ноющий костяк. Ночью все тело просило воды. Ей думалось о мокрой тряпке на лбу, когда обреченные сыновья, мучась, выходят в мир, о белесой водице на дне миски, когда влажный утренний рис съеден. О воде на листьях, когда пришли дожди и она бежит, бежит, собирается в капли, и капли повисают на краешках и срываются. И о курице, как она понемножку тянула из лужи в дождливую пору и глотала, закинув клюв. Ее томили малости – капли, капельки. Чайной пиалы было бы слишком много, мысль о желобе раздавила бы ее. Ночью болели кости, в их трубках потрескивал мозг. Колени и щиколотки были как уродливые наросты. Она то спала, то проваливалась в боль, торопя конец.
Наутро, еще до жары, она смутно увидела их, глядящих на нее сквозь кусты дерезы. Они были обведены нестерпимым пламенем, они горели в воздухе, двигаясь так легко и текуче: указывали рукой, ногами попирали землю, словно это было естественно и возможно. Она глядела сквозь щелки опухших глаз и не могла разобрать, кто они были, что они были. Солнце подымалось, и с ним подымалась в ней милосердная чернота – не древесной тени, а горячего железа, но она окуналась туда, как в заводь, чтобы отдохнуть, избавиться от себя. На руках и ногах длинными прорехами лопнула кожа, открыв живое мясо, завернулась и запеклась. Все было темно, темно, а по краям – как бусинки в темных волосах, проблески неба, плотно-лазурного, но уже идущего трещиной.
Вторая ночь была хуже всего, от прохлады боль снова расползлась по ожогам и язвам, захотелось сдвинуть недвижимый вспухший язык, поднять стянутую веревкой руку, утереть страшные, покрытые волдырями глаза. Она подумала: так вот куда оно шло. И все, что было ее, оказалось пустым, вылущенным – сдуть, как пыль, соскоблить, как упрямую цепкую нагарь, приставшую к решетке плиты. Раз так быстро приходишь сюда, не стоит и затеваться.
* * *
На третий день ее стало две. Она была подле тела и видела иссыхающую плоть, бурую и синюю, лицо в трещинах, оскаленный рот с сухими костяными зубами. Она быстро шагала внутри себя – значит, у нее были ноги – и смотрела избоку – значит, у нее были глаза – на несчастную тварь, привязанную к дереву, на пыльные шипы черной дерезы, на голубую горячую чашу, где свободно ходили волны жара и мощи. Волны шли через нее – новую, и она купалась в жару, набирала его в ладони, как набирают воду, плещась в затончике после дождей, когда пустое русло наполнилось. Скоро она оставит эту бедную тварь, и тогда оборвется сухой гремучий хрип, идущий у нее из глотки. Пока же она осторожно ступала туда и сюда, на ощупь пробовала сушь, раздвигала жар и свет, словно была ими же, только плотней. Что-то живое промигнуло в кустах дерезы. Что – не понять, ее стремительному, раскаленному взору плоть предстала мутными, мешкотными, комковатыми сгустками. Сейчас она кое-что сделает, сейчас они заскачут! Она обернула к ним яркую воздушную голову и присобрала, словно длинную ткань, жар и сушь, обвитые вокруг кустов. Дереза ожила, золотые, серебряные, красные ноготки заблестели на тонких пальцах, огоньки побежали по высохшим черным рукам. Жар и сушь стали видны как есть – прозрачная, но зримая дымка, веющий воздух. И куст стал огромной головой в пылающих волосах, взметнувшихся и вопящих.
– Так я и правда могу поджигать деревья!
Она легонько заплясала под треск и гул разгоравшегося огня. Мелкие существа прыснули в стороны мокрицами из резаной соломы, и она смотрела на них, как довольный ребенок на муравьев, бегущих из раздавленного муравейника. Вихорьки жара подлетели, подхватили ее и понесли прочь от стянутой трескающейся твари. Прочь.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?